Это длилось вечность.
А потом вечность закончилась.
«Хорошо», – мне показалось или же в шелесте прозвучало удовлетворение?
Я открыл глаза.
Помещение было совсем другим. Все стало… правильным? Ровным? Нормальным? Предметы обрели верные очертания, рисунки на стенах – четкие края, и краски перестали быть словно разведенными в грязной луже.
– Я рад, что помог тебе, – честно сказал я. Наверное, так себя чувствует врач, излечивший пациента. Может, мне и правда потом пойти в психотерапию?
«Хорошо».
– Я могу идти?
«Хорошо».
Кажется, она меня теперь не слышала – и не слушала.
Я прижал собаку к груди – ту трясло мелкой дрожью – и стал пятиться назад.
«Хорошо».
Что-то вязкое обволокло меня, и я, как был, спиной вперед, провалился в пустоту.
* * *
Теперь бы я описал профессора как «очень старый».
– Ну как, – взбудораженно спросил он, – получилось?
Я посмотрел на свои руки. На них была пыль. А еще известка. А еще на них таял снег.
– Н-не знаю, – честно сказал я.
– Что там было?
– Она отдала мне собаку.
– Отдала? Сама?
– Да.
– Ты не убил ее? – Он перешел на «ты», но я постеснялся поправлять его.
– Кого? Собаку?
– Ее, идиот, ее! Жезтырнак!
– Нет.
– Странно, – задумался он. – Хотя… может, все дело в том, что ты неместный. Может, на вас действуют иные правила…
– А как Сашка?
– Спит. Спит уже минут пятнадцать как.
– А сколько я там был?
– Полчаса.
Фотоаппарат мы завернули сначала в салфетку – а потом в плотную скатерть. Разбили его молотком, и я зарыл все под окнами профессора. Туда же, в эту же ямку, я бросил и разломанную предварительно карточку.
– Думаю, что все теперь в порядке, – сказал карлик мне, когда мы прощались.
– Надеюсь, – ответил я.
– Но все-таки… почему она так просто отдала вам собаку? – задумчиво спросил он.
С ним мы больше не виделись.
Сашка окончательно выздоровела к вечеру того же дня.
Вскоре вернулись ее родители.
Она ничего не рассказала им – и я, разумеется, тоже.
Ничего странного в квартире больше не происходило.
Ноутбук я забрал из ремонта так и не починенным.
А потом мы уехали из этого городка.
С тех пор прошло уже полгода.
Я купил себе новый фотоаппарат и фотографирую так же часто.
Ничего странного не происходит.
Поначалу меня мучил тот последний вопрос старика – и я жалел, что не рассказал ему все. Может быть, тогда бы он объяснил мне, почему она так просто отдала мне собаку.
И особенно этот вопрос мучил меня потому, что мне казалось, будто я продешевил.
Что я дал ей нечто настолько невероятно большое и важное, что жизнь моей племянницы ее перестала интересовать. Что-то, что на самом деле стоило гораздо, гораздо больше.
И что-то, что я ни в коем случае не должен был давать.
А может быть, и нет.
Может, я просто спас племянницу.
Вот и все.
Лето уже прошло, практически закончилась и осень, и ветер гоняет пожухлую листву на улицах вместе со снежной поземкой. Темнеет теперь рано – полумрак уже постепенно заливает улицы и разрывается зажигающимися то там, то здесь окнами.
В фотоателье тихонько жужжит компьютер и мурлычет музыка из колонок.
Фотограф, парень с неухоженной бородкой, закинув ноги на подлокотник, небрежно развалился в кресле и что-то набирает на телефоне.
Вдруг он поднимает голову и чуть не падает на пол.
Перед ним стоит девушка, прячущая лицо в шубу.
– Я в-вас и н-не слышал, – заикаясь, произносит парень. – Что ж в-вы даже не постучались. Мы вот-вот закрываемся…
Девушка разочарованно пожимает плечами.
– Хотя… – продолжает парень. – У нас есть еще пятнадцать минут.
Девушка кивает.
* * *
Фотограф суетится вокруг аппарата, выставляет свет, что-то делает в настройках.
– Вы не волнуйтесь, – бормочет он. – Даже если что-то на первый взгляд в исходниках не понравится, я все равно солью на комп и в фотошопе обработаю. Я всегда так делаю.
Девушка молчит и, глядя в зеркало, пудрит лицо и особенно нос.
* * *
На рабочем столе компьютера заставка: фотограф в обнимку с милой девчушкой.
– Извините, – смущается парень. – Я сейчас.
Он разворачивает на весь экран окно программы и находит нужную фотографию.
– А теперь давайте посмотрим, что у нас тут… У вас тут какой-то блик на носу… вот…
Он поворачивается – но посетительницы уже нет.
Он переводит взгляд на фотографию, где под полустершейся пудрой бликует кончик носа.
Словно сделанный из металла.
Парень наклоняется поближе, чтобы разглядеть дефект снимка.
И мгновенно лицо его пересекают две окровавленные полосы.
Словно когтистая лапа распорола от уха до подбородка.
И из колонок доносится мягкий женский смех.
Максим Кабир
Черная церковь
– Россия, – любила повторять бабка Арина, – держится на трех китах: Боге, Сталине и железных дорогах. Как сталинскую зону закрыли, так и ветку железнодорожную, что к зоне вела, бросили. А как дороги не стало, так и часть России, что от нее кормилась, померла.
В словах старухи была доля истины. Этот суровый таежный край колонизировался в буквальном смысле: где появится колония строгого режима, туда и змеятся рельсы, там и цивилизация. В глубь болот прокладывали путь зэки-первопроходцы, а по сторонам дороги возникали поселки и целые города.
В тридцать четвертом от железной дороги Архангельск – Москва отпочковалась ведомственная ветка, не обозначенная ни на одной схеме. Вела она далеко на юг, в закрытую тогда зону, и заканчивалась станцией «33» – в народе прозванной Трешки. На Трешках находился исправительно-трудовой лагерь, в котором бабка Арина во времена молодости была поварихой. Обслуживающий персонал лагеря проживал в рабочем поселке Ленинск, но Арина поселилась южнее, в рыбацкой деревушке у полноводной реки Мокрова. Там живет она и по сей день с мужем Борисом, хотя и река уже не та, и лагеря больше нет. После того как Трешки закрыли, лагерный район опустел. Ветку за ненадобностью частично демонтировали, Ленинск, как и десятки других поселений, обезлюдел. Сегодня в рыбацкой деревне живут три человека: Арина с мужем да старичок Кузьмич, их единственный сосед.
Тайга жадно пожирает брошенный кусок цивилизации. Зарастает мхом да кустарником дорога. Долгие зимы рушат пустые домики в поселке. Трешки ушли в лес, загородились стыдливо сосняком и лиственницей. Воплощенный в бесчисленных колониях Сталин канул в вечность, унеся за собой безымянные железнодорожные полосы.
– Вся надежда, что Бог удержит нашу Россию, – шепчет Арина, под Россией подразумевая себя, деда Бориса и Кузьмича, забытых на околице родины стариков.
А Мокрова бежит серебряным шнурком, впадая где-то в Северную Двину, и никуда не впадающие рельсы проглядывают под зеленью.
– Бог, говоришь, – качает головой Борис, показывая жене очередной улов.
Раньше в Мокрове рыбы водилось видимо-невидимо, и Борис тянул полные сети своими сильными загорелыми руками, а Арина любовалась, какой он у нее крепкий и красивый. Силы и в восемьдесят не покинули Бориса: мышцы молодецки выступали под дубленой кожей, когда он доставал улов. Но рыбы с тех пор в Мокрове поубавилось. А последнее время попадались какие-то калеки: то карася достанет слепого от рождения, то корюшку с костяными наростами на голове.
– Гляди, – показывает Борис и вовсе странный экземпляр: вроде красноперка, но прозрачная вся, кости видно сквозь желейные бока, и глазных впадин не предусмотрено никаких. – Мутант, едрить его!
Арина ругает мужа за такие слова:
– Нечисть к ночи не поминай! А рыбу сожги, крестясь.
Борис подшучивает над недалекой старухой, но улов бросает в костер и крестится исподтишка.
А за Мокровой поднимается синим пламенем лес, и где-то в его недрах, в ядовитом болотном тумане, стоит Черная Церковь.
– Что вы знаете про Черную Церковь? – спрашивают стариков гости из Архангельска, принимая у Арины тарелки с ухой. Уху она делает их консервов, не доверяет больше реке.
В двухтысячных сюда зачастили субтильные городские юноши и девушки с огромными рюкзаками и огромными фотоаппаратами. На арендованных «Нивах» они приезжают в тайгу, чтобы запечатлеть брошенные города. Сталкерами себя кличут, да знают ли что про жизнь в мертвой таежной зоне?
Их маршрут обычно пролегает через Ленинск в Трешки. Там и правда есть на что посмотреть. Арина, когда поясницу не хватает, ходит на место бывшей работы ежевику собирать. В лагере все осталось как раньше: покидали его в спешке, никому из расформированного конвоя не хотелось здесь задерживаться. Бараки гниют, в них нары гниют, бумаги, ценность потерявшие, гниют, учебки и медсанчасти гниют. Скоро-скоро Трешки станут перегноем, рухнут, как рухнула старая караульная вышка, и ничего не останется, лишь тайга.
Щелкайте фотоаппаратами, пока можете, бледные городские дети.
Сегодня на ужин их трое пришло: два мальчика и девочка, красивая, как актриса из кино забытого. Туристы всегда заходят в поселок, поглядеть, что это за рыбаки живут на окраине мира, почему не уехали вместе с остальными. Удивляются, узнав, что на всю деревушку три старика осталось. Арина с Борисом их радушно принимают, и Кузьмич в гости приходит. Он хоть маленько из ума выжил, но молодежь любит.
Дети показывают трофеи: пожелтевшие розыскные карточки, подобранные в Ленинске, фотографии Трешки (на одной видна столовая, где работала Арина). Стариков больше интересует жизнь в Архангельске. Путин, Медведев. А Ельцин умер уже. Если даже Ельцин умер, что останется завтра, кроме тайги и болот?
Борис родился в Южанске, самом крупном населенном пункте на пути безымянной ветки. Сейчас там проживают человек триста, но всего десять лет назад это был обычный провинциальный город с достаточно развитой инфраструктурой. В девяносто шестом там даже газету выпускали – «НЛО» называлась. На все СНГ выходила. Знаете, какие темы тогда в моде были: снежные люди, пришельцы, ерунда всякая. Народ в перестройку солженицыными накушался, хотелось фантастики легкой. Вот «НЛО» и удовлетворяло запросы. Статьи там печатались одна другой глупее, но попадались и исключения. Именно в «НЛО» опубликовали забытую историю о Черной (или, по-другому, Болотной) Церкви, и именно оттуда о ней знали гости Бориса.
Но он-то желтую прессу не читал, он про Церковь и ее архитектора с детства слышал. В Южанске про нее тогда все знали.
– Не слышал я ни про какую Черную Церковь, – качает головой Борис, а сам на Кузьмича смотрит, глазами показывает, чтоб он молчал. Кузьмич дурной, но понимает, что детям про такое говорить нельзя, и только сопит расстроенно. Про Путина хочет разговаривать, про перспективы их края: а вдруг Путин заново лагеря построит, и жизнь наладится, и, как раньше, по брошенной дороге поезда поедут. Кузьмич бы им руками махал и дудел бы, как паровозный гудок…
– Но как же, – настаивает красивая девочка – Лиза ее зовут. – Мы давно этой темой интересуемся, в Южанске были. Вот посмотрите.
И она протягивает старику ксерокопию документа, написанного от руки красивым почерком с ятями и упраздненным «i». Документ обозначен как доклад и датирован 1866 годом.
«Судом рассматривалось дело крестьянина Григория Петровича Своржа, 1831 года рождения, русского, крещеного, проживающего в городе Южанске Архангельской губернии. Указанный крестьянин был взят под стражу по подозрению в убийстве настоятеля Михайловского храма города Южанска, отца Иннокентия, в миру – Саввы Мироновича Павлицкого, убитого зверским способом в ночь на 1 мая текущего года на пороге храма. В ходе расследования подозреваемый признал свою вину и рассказал, что убил отца Иннокентия топором с целью завладения церковным имуществом. Жандармам, указавшим на отсутствие грабежа в составе преступления, пояснил, что не взял из храма ничего, ввиду сильного испуга от содеянного. Учитывая чистосердечное признание подсудимого, суд постановил заковать его в кандалы и ближайшим временем отправить на каторжные работы в Сибирь пожизненно».
Ниже: дата, подпись судебного пристава (инициалы неразборчивы).
Арина читает доклад вместе с мужем, заглядывая ему через плечо. Мурашки бегут по ее коже. Оба вспоминают далекий семьдесят девятый год и белозубую улыбку Павлика.
Павлик – Паша Овсянников – был им как сын, хотя знакомы они были меньше года. Его, старшего лейтенанта, перевели в Трешки из Архангельска за диссидентские разговорчики. Тридцатилетний красавец, обладавший недюжинным интеллектом и собственным взглядом на мир, возглавил лагерный конвой. Вот уж не думал Борис, что сойдется с вертухаем, а с Пашей сдружился сразу же и накрепко. От ужасов лагерной жизни сбегал лейтенант на выходные к Мокрове удить рыбу. Так они познакомились, так Паша стал добрым гостем в их доме.
Мутантов в семьдесят девятом в реке не водилось, поезда шли мимо густонаселенных берегов, зэки валили лес и прокладывали дорогу в глубь таежных массивов, а Борис и Паша встретились за штофом водки обсудить политику да прессу. Интересовали лейтенанта и северные легенды, коих немало знал старший товарищ.
Арина любила Пашу, видя в нем сына, которого Бог ей не дал. Она никогда не говорила об этом вслух, но вину за смерть лейтенанта возлагала на супруга. Кто дернул его за язык, заставил рассказать про Церковь? Известно кто. Тот же, кто надоумил душегуба Своржа эту Церковь построить.
Женщина закрывает глаза и слышит паровозный гудок, и шум далекой стройки, и рев грузовичка, спускающегося к рыбацкому поселку со стороны Ленинска.
– Эй, старый! – кричит она. – Прячь антисоветскую пропаганду! НКВД едет!
– Ох, дожились! – шутливо отвечает помолодевший на тридцать лет Борис. – Слава Партии, есть заначка Бухарина!
Овсянников входит в дом, кланяется хозяевам. У него ямочки на щеках и глаза голубые, как Мокрова в апреле. Только сегодня в них затаилась тревога и задумчивая морщинка легла меж бровей.
Он снимает шинель, садится за стол.
«Уж не приключилось ли чего?» – думает Борис.
– Приключилось, Борис Иваныч, приключилось.
Побеги в Трешках случались нечасто, тем более в семьдесят девятом, когда вместе с государственным режимом смягчился и режим заключенных. Да и раньше бегали одни самоубийцы: бежать-то здесь особо некуда. Ежели на восток, в Архангельск или, там, Южанск, поймают в три счета. А к Вологодской области, в тайгу, смысла и того меньше. Дед Бориса говорил, что архангельские болота прямо в ад идут, что глубина их непостижима. Ерунда, конечно, однако утонуть в трясине проще простого. Потом медведи, волки, кикиморы – тайга полна разным зверьем. Заключенные и при Ежове с Берией считали, что расстрел лучше, чем сгнить в лесу. А тут такое – побег!
Борис справедливо полагал, что за последнее время вохра совсем обленилась, переложив свои обязанности по охране зэков на природные условия края. И вот итог: вчера перед отбоем обнаружили нехватку двоих рецидивистов.
– Мы, – Паша говорит, – до рассвета подождали, а только небо порозовело, пошли на восток. В октябре проверка из Москвы, не хватало нам такого конфуза. Взвод пошел, там, где рельсы заканчиваются, разделились по трое.
– Через Пешницу пошли? – спрашивает Борис. Пешница – так называлось когда-то село за станцией, его, когда Боря маленьким был, лесной пожар уничтожил, да так и осталось пепелище.
– Через Пешницу и вглубь. Где Мокрова мельчает. Борис присвистывает: далеко зашли. В памяти всплывают истории стариков про духов леса, про кикимор с болотницами, про церковь Своржа.
А Паша рассказывает. Шел он с двумя подчиненными, палкой прощупывал почву на предмет топи. Выбирал такой маршрут, какой выбрал бы, будь он беглецом. К девяти утра наткнулся на прогнившие деревянные сваи, что в былые времена поддерживали мост. Моста нет, а эти почерневшие бивни остались. И возле них следы недавнего привала. Попались, голубчики.