И так стянул удавку, что я ножичком ткнул в глаз следователю да и кончил с ним сразу, без потехи. Бритый даже обиделся. Пнул ногой в спину.
— Ну, а теперь, падла, — говорит, — давай — вешайся!
Я понял, не шутит.
— Ну, чего притих! Живо давай! Мне тут прохлаждаться с тобой некогда. Лучше сам уйди, тихо и спокойно, не то…
Он вытащил из кармана заточенный крюк с цепью.
— Не то за ребрышки подвешу — будешь до утренней зари, падла, на качели качаться!
Рванулся я было — ни хрена! Удавку он крепко держит. Конец дал какой-то, из простыни или портянки сплетенный.
Петлю сам вяжи, падла. Чтоб твои пальчики были!
— Да пошел ты!
— Вяжи, сука!
Оп врезал мне крюком по темечку, даванул удавкой, чтоб я не повалился.
— Вон скобочка из потолочка торчит, видишь, падла?
Я все видел. А еще знал, что никаких скобочек не положено в камере! Вот ведь суки! Вот сволочи! А бритый гад, скотина! Он меня подставил, он и изгиляется. Вражина подлая! Серьгой поблескивает, лыбится!
Я ему в лицо прямо:
— Ну, сучара, на том свете встречу! Попомню все!
И чего-то колыхнулось в груди. Ударило в голову — и такая четкая и ясная уверенность пришла, что свидимся еще, что встретимся, не поверите! Видно, все это у меня в глазах блеснуло — его чуть не отбросило к стене, испугался, рукой прикрылся. А потом головой затряс.
— Черти тебя на том свете встретят! А со мной тебе не свидеться, падла. Я таких порезал с дюжину, понял?!
— Увидимся! — говорю. И сам верю. Знаю, что сдохну сейчас. А верю.
— Лезь в петлю!
Завязал я узелок, расправил петлю, нацепил на шею.
— Не так, падла! — завизжал он. — Учить надо, издеваешься, сучара?! А ну, суй ногу в петлю. Вот так! другой конец в скобу! Вот так. Теперь подтянись, крепи конец, давай! Теперь рукой держись за петлю… ты у меня, сука, на крюке будешь болтаться, ты у меня… вот так!
А я уже и сам готов распрощаться с жизнью своей поганой, до того у меня от всей этой подлости, несправедливости черной накипело и перекипело внутри. Сам! Вот уйдет этот гад с серьгой — все одно повешусь, не жить! Держусь одной рукой, повис, петлю со ступни снимаю, подтягиваюсь — и на шею, нормальненько. Все! Прощай, белый свет! Каюк!
Вниз пошел, руку отцепил — голову чуть не оторвало, позвонки шейные чуть не лопнули, повис, круги черные… все! Конец!
И тут чую — вжик! и удар! Это меня так пол бетонный встретил. И лоб расшиб, и локоть выбил. Два зуба потерял.
А бритый ухмыляется:
— Ладно, падло, это я так шучу! Ты у меня запросто не сдохнешь. Я к тебе приходить буду. До самого суда. Я с тобой позабавлюсь еще. Ты ж моего лучшего кореша с двумя шалашовками порешил, как тебя простить! — А сам ржет, изгиляется. — Я тебя перед самым судом казню. Понял, ублюдок!
Он расстегнул ширинку. И в лицо мне ударила теплая желтая пенящаяся струя.
— Я из тебя дерьмо сотворю, падла. И никто мне тут поперек слова не скажет! Тут я хозяин понял. Это мой городишко! Это моя зона! Мои охотничьи угодья!
Напоследок он стеганул меня крюком по башке, плюнул и вышел. Вот так.
За следователя меня били неделю. Отмачивали и снова били. Били и отмачивали. Тюремный лекарь не отходил от меня, не давал помереть — только в чувство приведут, мозги прочистят — и опять бить да пытать! Потом надоело. Притомились.
В те ночи бритый не приходил. А как начал очухиваться — так он и объявился. Каждую ночь пытал и казнил. Руку набивал и развлекался со мною. Не было у меня на свете врага злее этого гада, этого нелюдя! Не было такой пытки, издевательства, которых я бы от него не стерпел. Ни в одном Освенциме таких палачей отродясь не бывало. Люто я его возненавидел! Ни один человек на этой проклятущей земле не умел так ненавидеть, как я. Все дни я только и думал, как бы я ему мстил, как бы я его терзал, если бы он попал в мои руки — пощады он не получил бы от меня, вдесятеро отлились бы ему мои слезки! Это была моя жизнь, теперь другого мне не было дано перед неотвратимой смертью — только жаждать расправы над палачом, только мечтать безумно об истязании его!
А в последний день, перед судом, он исполнил свое обещание — он подвесил меня на крюк, продырявив тело, прорвав кожу и мышцы, зацепив за ребро. Рот он мне обмотал изоляционной лентой, чтоб не потревожил случайно сна охранников-тюремщиков.
А пока я качался на этой «качели», он стегал меня плетью из колючей проволоки — это был конец света, это было невыносимо.
Он ушел под самое утро.
— Ну, падла, прощай навсегда! Больше не свидимся! Все!
Взглянул я на него из кровавого месива. Так взглянул, что понял он — свидимся, пошатнулся, за голову схватился. И не выдержал — саданул мне финкой прямо в сердце. Будто ломом ударили. Но не боль я почувствовал, а тошноту.
И сразу все пропало.
Тьма обволокла все.
И был я в этой тьме вечность.
А потом тьму разогнало синее сияние.
И вспомнил я все. И увидел себя стоящим в зловонной жиже по колено — голого, истерзанного, с залитым кровью лицом. И высились предо мною тринадцать исполинских чудовищ-дьяволов. И молча глядели на меня. И жевали свою бесконечную живую жвачку.
Память, нахлынувшая внезапно, чуть не лишила меня рассудка. Хотя я уже знал наверняка — здесь нельзя рассудка лишиться! Здесь все безрассудно и страшно! Здесь все за гранью разума и рассудочности! Здесь царят смерть и ужас!
И еще понял я, почему было у меня ощущение повтора, будто все тамошнее уже было. А потому что оно и впрямь было. Только был этим бритым, правда без серьги, я сам — лет восемь назад, когда куролесил влихую, по молодости и наглости. И пусть все было проще и быстрее, пусть зарезал я тогда подельщика в камере в один присест, как и велел следователь, а все одно — так оно и было! Но было все и иначе. Мозг мой помутился от этой мешанины, и стало мне погано. Но злоба моя на бритого лишь усилилась от того. Нет, не я это, не я! А мой извечный, самый лютый вражина! Мой кровник! Мой палач!
И глядели на меня дьяволы испытующе.
И знал — только слово скажу, и этот нелюдь передо мной встанет — прямо тут, в жиже поганой, под черными земляными небесами.
Встанет. И я буду делать с ним, что захочу.
И переполнилось мое сердце черной, кипящей кровью.
Помутился мой разум окончательно.
Током ударило в виски мои.
Иглой пронзило грудь.
Ногти мои впились в кожу мою, раздирая ее.
Зубы крошиться стали от скрежета зубовного. И глаза мои стали вылезать из орбит.
Но промолчал я.
Промолчал.
Примечание редакции. У специалистов не вызывает сомнений достоверность описываемых событий. Сам факт воскрешения из мертвых в настоящее время так же не считается нереальным, науке известны десятки воскресших, которых пока содержат в спецлабораториях (зафиксировано множество фактов сокрытая воскресшими своего феномена и нежелания ложиться на исследования). Десятки писем, поступивших в редакцию от таковых, подтверждают описываемые события, уточняют и выправляют детали потустороннего бытия, однако все очевидцы сходятся в одном — записки воскресшего являются документом непреложной ценности для современной науки и в целом отражают подлинную потустороннюю действительность.
И промолчал я.
И истаяли чудовища.
Обессиленный упал я на глинистую поверхность. И выпал из ребра моего ржавый крюк. Впервые произошло то, что было для меня невероятным — мог отомстить! но не отомстил! отпустил врага своего! отпустил падлу поганую, сволочь бритую, гадину гнусную! В пору рвать на себе волосы и вопить истошно, матом крыть на всю преисподнюю… нет, на душе спокойно, и боль утихла, и сердце не рвется из груди, и чудовищ этих злющих нету.
Прямо рай!
Оторвал я глаза от глины. Поднял голову.
И увидел себя самого, стоящего предо мною. В кровоточащих ранах, полуистлевшего, с проглядывающими сквозь гнилую плоть желтыми костями. Горько мне сделалось и тяжко. На живую нитку живет русский человек, прав был бессмертный Николай Васильевич, определенно и совершенственно прав. Но видел я, как раны зарастают, как плоть покрывает кости и исчезает тлен. И приготовился я к худшему, ибо лучшего ждать не мог.
— Встань! — сказал стоящий предо мною.
Ноги не послушались меня, я упал на глину.
— Встань, паскудина!
Из последних сил рванулся, встал, выпрямился… никого не было передо мною. Лишь вдалеке, во мраке горел крохотный огонек. К нему я и побрел.
Не столько шел, сколько полз да на четвереньках ковылял. Не знаю, много ли дней и ночей добирался, там нет счета, там все иное. Но дополз, рухнул у бревенчатой стены. Издыхающий и слабый.
Лежал долго. И было это мучение для меня после страшных адских мучений отдохновением. Ждал начала новых пыток. Знал, это начало, все еще впереди.
И дождался.
Распахнулись ставни над головой. И вылезло существо заросшее желтой спутанной шерстью, с желтыми зубищами и желтыми глазами.
— Сгинь, чертово отродье! — прохрипел я ему. — Сгинь!
Но существо это ухватило меня за шею, встряхнуло. И вылезли из шерсти еще две ручищи, с молотом и гвоздями ржавыми. Прибило оно меня к стене, прямо гвоздями в руки, в ноги, в грудь, в шею… отошло. И смотрит.
От боли кровавые слезы текут, ум смеркается. Но терплю, молчу. Знаю, тут пощады не бывает. И так передышка была, и на том слава Богу!
Когда существо пасть свою раззявило, ничего я в ней не увидал, ни клыков, ни языка, ни зубищ, а только черный провал — будто там космос был, пустота. И изрекло оно:
— Теперь ты, грешная душа, выйдешь наверх. И не в памяти своей. А как есть. Одна твоя половина будет висеть на гвоздях. Другая пребывать там! Но помни…
Оно сверкнуло желтыми глазищами. И пропала глинистая почва, пропала бревенчатая стена. И висел я прибитый к раскаленному медному листу. А внизу полыхало пожарище, преисподняя. Мука усилилась стократно. Мрак, безысходность. Боль. Но молчу я.
— Готов? — вопросило существо.
Оно висело прямо во тьме, в пустоте. И было самим дьяволом тьмы.
Я только кивнул.
И тут же огонь и преисподняя пропали.
Будто вновь очнулся лежащим в гробу. Темно. Сыро. Жутко. Но понял я своим убогим умишком, что за какие-то подвиги, а может, и просто так мне разрешено будет выйти наверх. Надолго ли, не знаю. И стало тяжко дышать. Начал задыхаться я в гробу. И выпрямил руки уперся. Трухлявые, гнилые доски прогнулись, сломались. Стало засыпать холодной кладбищенской землей, черви и личинки сыпались сверху, просачивалась вода. Но не жалел я ни рук, ни ногтей — в щепу раздирал доски, разгребал над собой землю, выползал, вылезал. Сам ад дал мне нечеловеческие силы, сдвинул я надгробный камень, червем выполз наполовину во тьму ночи. Шел дождь. Могилу заливало. И руки мои отливали зеленью. Лица не видел, но знал — страшно оно, чудовищно. И узрел я вдруг весь ужас происходящего в глазах чужих!..
— Не надо…
Женщина, сидевшая у соседней могилки под зонтиком, окаменела. Лишь губы повторяли тихо:
— Не надо, не надо!
Свидетель!
Злоба ослепила меня. Взревел дико. И набросился на нее, ломал кости, подминая под себя. В считанные секунды расправился я с нею, спрятал труп в собственной могиле. Выполз снова и сбросил с себя полу истлевшие лохмотья. И встал голым под очищающим дождем. И понял, что опять сорвался, допустил ошибку, что не будет мне теперь пощады, что несказанные муки ждут меня. Но пока ни одна тварь не коснулась меня… И выход был открыт.
Зеленой тенью побрел я к кладбищенским воротам. И только тогда осознал — это земля, это мир живых, хоть краешком глаза увижу! Себе не верил. Но шел.
Ночь коротка.
И надо многое успеть. За воротами долго ждал, притаившись. Наконец повезло. Загулявший забулдыга пер прямо на меня.
— Стой, сука! — зашипел я на него.
Он в миг протрезвел.
— Нечистая сила! Мертвяк! — чуть не пал со страху.
Но не успел. Я ему глотку сдавил, да дернул на себя. Одним ударом дух вышиб из тела. Но нужна мне была только одежонка его. Труп бросил в кусты, оделся. Мокрый, грязный.
Будь что будет!!!
Хоть ночь, но погуляю!
Это мне навроде увольнения дали. За примерное, хе-хе, поведение? Мать их загробную! Накатило зло да веселье. Дорвусь щас! И сомнение… дорвусь, и все напорчу? и все снова начинать, все сызнова проходить? а какая разница! все одно — муки-то вековечные. Заболела у меня башка от мыслей всяких, а может, от чистого воздуха. Ведь сколько я им не дышал, все в подземельях маялся!
По дороге попалась церковка старая. И решил испытать себя. Сделал шаг к воротам — загудела земля, заскребло на душе. Еще два — и шарахнула с черных небес молния, прямо под ноги.
— Ах, вы суки! — взревел я. — А ежели покаяться хочу?!
И еще три шага. Затряслись стены, глухо ударил колокол на маленькой колоколенке. Жуть! Меня переворачивает, гнетет, от страха волосы дыбом. Но я вперед. И снова — гром, молнии. Все это совпадение, случайность — твержу себе, этого нет. Вот сейчас войду… паду на колени перед Образом, и буду грехи отмаливать, лоб расшибу, но покаюсь, покаюсь во всем! Неужто никогда мне прощения не будет?! И вошел я внутрь. И прогрохотало из-под сводов:
— Изыди, сатана!
И пуще прежнего задрожали стены.
Опустился я на колени, жалкий, дрожащий, немощный. Твержу слова молитв, ищу Лик… и не нахожу. А стены трясутся как при землетрясении. Страх Божий.
— Изыди, исчадие ада!
Нет! Не хочу! Хочу здесь! Хочу замолить грехи! Аки грешник, что дороже ста праве-е…
— Изыди!
И обрушились стены, разом обвалились.
Но ни один камень не упал на меня. И осмотрел я развалины. Страшная Месть! Жуткое это было зрелище, будто не церковь тут стояла, а вертеп языческий, дьявольский.
И понял я — навеки будет проклято это место! Проклято! Страшное место…
Ползком выполз из развалин. И решил идти к людям. Примут? Или нет? Раскрываться нельзя. Ощупал голову — на затылке, через весь череп жуткий огромный развороченный рубец, это след от удара топора. Так и не зарастает. Куда с таким. Хорошо еще с пьянчуги кепарь снял, не бросил.
Дождь прошел, кончился. И разом высох я, даже горячим стал — будто адское тепло меня согревало. Только так подумал и увидал свою вторую половину: тело свое изодранное, прибитое к медной жаровне над пожарищем преисподней. И боль непереносимую ощутил, и жар, и пустоту ада. Но тут же все пропало. И опять я был на земле, за версту от кладбища, из которого выполз я.
Хотелось тепла. Человеческого.
Набрел первым делом на шалман. Ночь на дворе (может, это был еще вечер?), а он работает. Три мужика под стенами валяются — вдрызг! И тогда пробежала в башке моей мысль, пробегающая часто в русской голове: бросить всё и закутить с горя назло всему…
Зашел я тихонько. И только тогда карманы одежонки прощупал: несколько бумажек рублевых, мелочь — на пивцо хватит. В шалмане полумрак, накурено. Я воротник поднял, кепарь надвинул, в спину уткнулся крайнему, стою жду.
Дождался.
— Мне пару! — говорю.
И вижу — глаза у разливщицы пивка на лоб лезут, вот-вот заверещит. Я и оскалился, дескать глотку зубами перерву. Она стихла. А ручонки шаловливые дрожат, трясутся. Но налила две кружки. Я с ними к стеночке, к стоечке. Мужичье все пьянющее. Но гляжу, косятся — чужой им не по нраву. Пивко душу греет — рай, блаженство. Да только в компанию никто не возьмет, не примут. Как бы чего похуже не было…
Примечание специалиста. Данный случай заставляет нас припомнить один эпизод, описанный спецслужбами подмосковного города…
С вечера в городке объявилась банда, состоявшая из двоих лиц неопределенной внешности. За ночь банда разгромила шесть палаток, учинила резню на танцах (восемь трупов, пятеро раненых, трое изнасилованных). Сожгла местную пивную, разворотила две могилы на местном кладбище, разгромила магазин и убила его заведующего, долго бродила по городку, издеваясь над его жителями, нанося им травмы. Дело казалось местным правоохранительным органам самым заурядным, но лишь до тех пор, пока не было детально обследовано кладбище. В секретном отчете в Москву, после обследования было сообщено, что могилы были вскрыты и разворочены не сверху, снаружи, а изнутри, из-под земли. Покойников в могилах не было, зато были следы, которые вели прямо из могил в городок. Спецкомиссия, приехавшая из Москвы, дело засекретила и закрыла. Всех пострадавших вызывали поодиночке и в строжайшем порядке, приказывали не разглашать событий той ночи, брали подписку, многих очевидцев забрали с собой (с тех пор они не вернулись в городок). Факт выхода из могил и разгула мертвецов был налицо. Но ни одна строка об этом не просочилась в печать. Вполне возможно, что и в данном случае мы имеем дело с подобным феноменом.