Приблизительно в это же время был таинственный визит ко мне некоего высокого гладко выбритого русского.
— Роман Романович, — обратился он ко мне.
Я смотрел на него с недоумением. Насколько я помнил, я никогда не видал его раньше.
— Вы не узнаете меня? — сказал он.
— Признаться, нет, — отвечал я.
Он прикрыл подбородок и рот рукой. Это был Фабрикантов, эсер и близкий друг Керенского. Когда я видел его в последний раз, он носил бороду. Он был в ужасном затруднении. Керенский был в Москве и желал выехать из России. Единственный возможный для него путь был через Мурманск или Архангельск.
Фабрикантов уже был у Вардропа, британского генерального консула, с целью получить необходимую визу. Вардроп отказался сделать это без предварительного донесения в Лондон. Ответа пришлось бы ждать несколько дней. Сейчас представлялся удобный случай переправить Керенского с отрядом сербских солдат, возвращавшихся на родину через Мурманск. Каждая минута его пребывания в Москве подвергала его опасности быть выданным большевикам. Если англичане откажутся дать ему визу, они могут оказаться ответственными за его смерть. Что мог я предложить по этому поводу?
Я стал быстро соображать. Я не решался позвонить по телефону Вардропу из боязни, что наш разговор может быть перехвачен. Если он не считал себя полномочным дать визу без запроса в Лондон, вряд ли он переменит свое мнение. У меня не было времени пойти к нему. Я не мог также отпустить Фабрикантова в отчаянии и подвергать его опасности предложением зайти еще раз. У меня не было полномочий давать визы. Я был отверженцем, измаэлитом, которого британское правительство признавало или не признавало по собственному усмотрению. У меня не было уверенности, что моя виза будет принята британскими властями в Мурманске. Однако мы жили в странные времена, и я готов был пойти на многое, чтобы не подвергать опасности жизнь несчастного Керенского.
Итак, я взял сербский паспорт, которым заручился Керенский, поставил визу и приложил к моей подписи штампованную печать, которая должна была сойти за нашу официальную печать. В тот же вечер Керенский, переодетый сербским солдатом, отправился в Мурманск. Только через три дня, когда можно было быть уверенным в его безопасности, я телеграфировал в Лондон и моем поступке и руководивших мною мотивах. Я боялся, что у большевиков был ключ к нашему шифру.
Мои подозрения на этот счет не были лишены некоторых оснований. Карахан сам признавался мне, что большевики делали всяческие попытки раздобыть немецкий шифр. Они инсценировали нападение на немецкого курьера. Карахан даже предлагал мне снабдить меня копиями немецких телеграмм, если у нас найдутся эксперты-кодисты, чтобы расшифровать их. Я подозреваю что своей популярностью у большевиков я обязан тому факту, что из моих телеграмм им было известно, что я противник всякой формы интервенции без большевицкого согласия.
Между 15 и 23 мая Кроми дважды приезжал из Петербурга посоветоваться со мной. Он опасался за Черноморский флот, который ввиду немецкого наступления вдоль Черноморского побережья подвергался серьезной опасности захвата. Мы вместе отправились к Троцкому. За время пребывания Кроми у меня было несколько интервью с наркомом по военным делам, и, хотя у него были теперь всякие подозрения относительно союзников, он успокоил нас насчет флота и отнесся дружески. После нескольких дней переговоров он сообщил мне, что отдал приказ об уничтожении Черноморского флота. Несколько позже он действительно был взорван. Это было мое последнее интервью с Троцким. С тех пор двери его для меня были закрыты.
Следующий день (24 мая) был день рождения молодого Темплина, которому исполнился 21 год, и мы устроили для него обед в «Стрельне», загородном ресторане, в котором выступала Мария Николаевна со своим хором цыган. Не знаю, каким образом это место избежало бдительности большевиков, но мы повеселились там вдоволь.
Мы были в несколько приподнятом настроении. Все инстинктивно чувствовали, что нашему пребыванию в России наступает конец, и эта маленькая оргия — так, мне кажется, следует назвать всякий ужин с цыганами — была для нас приятным развлечением после тяжелого напряжения предшествующих недель. Мы выпили бесчисленное количество «чарочек», в то время как Мария Николаевна пела для нас так, как она, может быть, никогда до сих пор не пела.
Она тоже знала, что дни ее царствования сочтены.
Одну за другой она исполняла наши любимые старые песни: «Две гитары», «Эх, раз», «На последнюю пятерку», «Черные очи».
По обычаю чисто русскому,
По обычаю по московскому,
Жить не можем мы без шампанского
И без пения без цыганского.
Щемящие звуки гитар, глубокие низкие ноты чудесного голоса Марии Николаевны, теплая тишина летней ночи, благоуханье лип. Как часто это встает передо мной как всякое неповторимое переживание!
Помню одну песню, которую я никогда не слышал ни от кого, кроме Марии Николаевны. В те дни она отвечала смятению моих собственных чувств, и в эту ночь я просил Марию Николаевну повторить ее еще и еще, пока она, наконец, не расхохоталась и расцеловала меня в обе щеки. Она называлась «Забыть не могу» и начиналась так:
Все говорят, что я ветрена бываю,
Все говорят, что я многих люблю.
Ах. почему же я всех забываю,
Тебя одного я забыть не могу.
По-английски это звучит идиотски, но в исполнении Марии Николаевны это рыдающая песня, полная тоски и желанья.
Мы кутили до поздней ночи. Хикс, Темплин, Гарстин, Лингнер и Гилл один за другим уходили в сад освежиться, пока я наконец не остался один. Вернувшись, они застали меня все еще сидящим за столом. Я сидел, вытянувшись в струнку, очень серьезный и встретил их вздохом:
— Роман Романович почти пьян, — это была почти правда.
Их приход вывел меня из оцепенения. Я пришел в себя и, когда начало светать, отправил их домой, а сам поехал с Мурой на Воробьевы горы встречать восход солнца над Кремлем.
Оно взошло зловещим огненным шаром, как бы предвещая гибель. Этот день не принес ничего доброго.
На следующий день я получил извещение из Петербурга, что генерал Пуль сегодня вечером должен прибыть в Архангельск. Полковник Торнхилл, бывший младший военный атташе, уже приехал в Мурманск и только что был в Петербурге. Хотя ничего не знал об этих событиях из Лондона, Министерство иностранных дел все еще понуждало меня: 1) добиваться согласия большевиков на военную союзническую поддержку и 2) содействовать отправке чешской армии из России — было ясно, что интервенты делали успехи.
Я получил новое доказательство их деятельности вечером, когда генерал Лавернь пришел на наше очередное совещание. Он передал мне предложение выехать в Вологду для свидания с союзными послами. Мистер Френсис и господин Нуланс выражали желание попробовать согласовать наши точки зрения и найти общую формулу.
По своему положению вряд ли я мог отказываться, но я принял это с неохотой. Мой визит в Вологду имел решающее влияние на мою карьеру. Но, хотя для меня ясно теперь, что было бы лучше тогда остаться в Москве, это путешествие в дикую глушь было для меня ценным опытом.
Вологда была сонным провинциальным городом, где церквей было не меньше, чем жителей. В качестве связующего звена с Москвой Вологда была не полезнее, чем Северный полюс. В качестве убежища для союзных представителей ее единственным преимуществом было то, что она была недалеко от Москвы.
После своего приезда я отправился к господину Нулансу, который принял меня весьма дружески. После недолгой предварительной беседы я отправился обедать с американским послом, у которого было прекрасное помещение в здании бывшего клуба. За все время моего пребывания там я пользовался его гостеприимством. Серьезные дела были отложены до следующего дня.
Вечер, который я провел с американцами, был для меня не менее приятен, чем поучителен. Мистер Френсис был радушный хозяин. В его доме я встретился с японским уполномоченным (charge d'affaire), с бразильским посланником и с серьезным и все еще не пришедшим в себя Тореттой. Мы сидели до поздней ночи, но о России речи почти не было. От Френсиса я узнал, что президент Вильсон был ярый противник японской интервенции. Помимо этого, у Френсиса, казалось, не было никакой определенной точки зрения относительно России. У него было полное отсутствие знания русских политических дел. Единственная короткая заметка, носящая политический характер, в моем дневнике в этот вечер следующая: «Старик Френсис не отличает левого социал-революционера от картошки». Следует отдать ему справедливость, он не обнаруживал никаких претензий на понимание положения. Он был прост и отважен, как дитя. Ему никогда не приходило в голову, что он сам подвергается личной опасности.
За обедом он задал мне несколько вопросов относительно жизни в Москве. Я отвечал ему с похвальной краткостью, и все остальное время обеда прошло в болтовне бразильского посланника. Этот господин был отрадой Вологды. Я надеюсь, что он еще жив и все еще служит своей родине. Он свел искусство дипломатии к простой формуле: «Не делайте ничего — и повышения и награды обеспечены». Он старался жить согласно этой формуле. Днем он спал, а ночью играл в карты. Когда американский посол упрекал его в безделье, он поднимал страшный шум, доказывая, что его телеграфный счет больше американского. В этом он был прав. Правда, с февраля 1917 года он послал только одну телеграмму своему правительству. Но стоила она свыше тысячи фунтов. Он перевел и передал целиком по телеграфу в Рио всю первую речь Керенского о революции.
После предъявления доказательств он начинал оправдывать свою философию. Когда он поступил на службу молодым атташе, был полон усердия. Он был назначен в Лондон вторым секретарем, трудился над докладом по вопросу о торговле бразильским кофе с Англией, заручился разными рекомендациями. В награду он был понижен в чине и переведен на Балканы. В дальнейшем, когда его перевели в Берлин, он возобновил свое рвение и представил своему правительству прекрасный доклад по вопросу о техническом образовании в Германии. Его опять понизили. Тогда он поумнел. Усердие, по-видимому, совсем неуместно в дипломатии, и он решил ничего не делать в будущем, чтобы не напоминать правительству о своем существовании. С тех пор его дипломатическая карьера представляет собой триумфальное шествие, и повышения следуют с точностью часового механизма. Его рецепт не столь абсурден, как это может показаться непросвещенному человеку. Он пригодился не одному британскому дипломату.
Как только обед кончился, Френсис стал проявлять признаки беспокойства, как ребенок, которому не терпится вернуться к своим игрушкам. Его коньком были карты, и, не теряя времени, все уселись за карточный стол. Но в покере старый джентльмен не был ребенок. Игра затянулась до глубокой ночи, и, как это обычно бывало у меня, когда я играл с американцами, я много проиграл.
На следующий день я завтракал с французским послом. В господине Нулансе не было ничего ребяческого. Если он и играл в покер — он играл без карт. Политика — и политика с узкой логической точки зрения француза — была его единственная игра.
Генерал Лавернь дал ему копию выработанного нами начерно доклада о военных нуждах настоящего положения. Доклад был основан на предположении, что больше вики дадут свое согласие на нашу интервенцию. Мы начали обсуждать доклад. Г-н Нуланс расточал льстивые комплименты. Он был согласен с докладом. Он хотел внести только одну поправку. Если большевики не дадут своего согласия, мы должны вмешаться без оного. Он выдвинул массу аргументов в пользу этой новой формулировки. Он ссылался на критическое положение на западном фронте. Он цитировал телеграммы французского генерального штаба. Исход войны решается на западном фронте.
И французский генеральный штаб настаивал на необходимости некоторой диверсии в России, чтобы помешать немцам перебросить новые отряды с восточного фронта. Было весьма существенно, чтобы представители разных союзных держав в России образовали единый фронт. Разногласия в союзной политике были главной помехой в достижении победного конца. Он готов пойти на любые уступки, чтобы прийти к единству. Он готов принять нашу формулировку. Он надеется, я соглашусь с его поправкой. Я посмотрел на Лаверня. Я знал, что он уже сдался. Ромэй не приехал в Вологду, но он также испытывал давление со стороны итальянского генерального штаба. Он, как солдат, не мог идти против своего генерального штаба. Я был один. Робинс уехал. Садуль, французский Робинс, был отстранен. Господин Нуланс лишил его права телеграфировать непосредственно Альберу Тома. Я лихорадочно пытался взвесить свое собственное положение. Может быть, мне еще посчастливится как-нибудь повлиять на Троцкого. Может быть, господин Нуланс был умнее, чем я думал. Я попал в тупик. Если я откажусь, господин Нуланс пойдет дальше со своей политикой. Он увлечет за собой итальянцев, японцев и даже Френсиса. Если я соглашусь — я по крайней мере не приму клейма отступника, идущего наперекор единодушному мнению всех представителей союзных держав. Я капитулировал.
Под ярким солнцем мы отправились на конференцию послов. Френсис был председателем, но Нуланс фактически вел совещание. Он, в сущности, был единственным среди дипломатических представителей, который не колебался. Он был одного мнения с нами относительно численности войск, необходимых для успешной интервенции. Даже относительно чешской армии, которая в то время, как змея, протянулась от Волги до Сибири, он был удивительно сговорчив.
Мы обсуждали этот вопрос со всех сторон и пришли к заключению, что чехи должны быть эвакуированы как можно скорей. После конференции я простился с господином Нулансом. Он был сплошная любезность. Когда спустя сутки я приехал в Москву, Хикс встретил меня сообщением, что в Сибири между большевиками и чехами произошло серьезное столкновение. Как это столкновение возникло, для меня до сих пор неясно. Согласно донесению французских офицеров, которые сопровождали чехов, большевики, уступая требованиям немцев, пытались разоружить чехов. Чехи оказали сопротивление и затем уже продолжали свой путь с оружием в руках. Большевики утверждали, что по наущению французов чехи сделали ничем не обоснованную атаку на местные большевистские власти и забрали власть в свои руки. С чьей стороны исходила провокация, по всей вероятности, останется спорным на вечные времена. Как бы то ни было, результат этого события совершенно ясен.
Первый камень в сооружении интервентов был заложен. Москву я нашел на осадном положении.
Чешский дипломатический корпус был арестован. Арестовано и посажено в тюрьмы множество контрреволюционеров. Газеты были запрещены. Я получил специальное поручение от Чичерина использовать мое влияние для мирного разрешения чешского инцидента. Была также телеграмма от Кроми с просьбой немедленно выехать в Петербург для свидания с одним из офицеров генерала Пуля, который должен был приехать туда на следующий день.
Я провел следующий день в интервью с Чичериным и Караханом. За неимением подробностей происшедшего в Сибири мы не могли прийти к чему-нибудь определенному по поводу чешского инцидента. Было ясно, что большевики стараются уладить этот вопрос мирным путем, но так как я еще не успел получить инструкций из Лондона, я мог только обещать сделать все, что в моих силах.
Одно было для меня несомненно после этого интервью: подозрения большевиков возникли со всей силой. Они были, как я всегда и думал, точно осведомлены о деятельности французов. Они знали, что генерал Пуль прибыл в Северную Россию. У них уже было подозрение, что чехи были авангардом антибольшевистской интервенции. Я мог им дать только один ответ: предложение британского правительства военной помощи против Германии еще в силе. Чичерин горько рассмеялся.