«Союзники были заодно с контрреволюционерами. У большевиков не было выбора. Они будут сопротивляться интервенции союзников, интервенции против желания России, так же, как они стали бы сопротивляться против немецкой интервенции».
В тот же вечер, решив, что я могу улучить время, я выехал в Петербург. Там я нашел Кроми и Мака Грэса, английского офицера, который выехал с генералом Пулем. Мак Грэс меня в одном смысле успокоил. Несколько недель тому назад Троцкий в минуту депрессии высказал предположение, что я был только орудием британского правительства, которое пользовалось мной для того, чтобы я успокаивал большевиков в то время, как оно подготовляло антибольшевистское нападение. Я тогда пришел в страшное негодование. Теперь я был сбит с толку. Мак Грэс меня несколько утешил. По его словам, интервенционистский план не очень продвигался, и у Англии, в сущности, не было политики относительно России. Пока Пуль не представит донесения правительству, никакого решения принято не будет.
В этом заявлении Мака Грэса можно было найти некоторое утешение, хотя бы и отрицательного свойства, но он же меня расстроил. Пуль был сторонником интервенции. Торнхилл, который был в Мурманске, ярый сторонник интервенции. Линдли, который был нашим уполномоченным charge d affaires, когда я прибыл в Петербург, теперь должен был приехать снова. Это могло означать только одно. Лондон не доверял мне.
Я вернулся в Москву в состоянии полной подавленности, к которой еще примешивалось чувство унижения от того, что весь Петербург знал о приезде Линдли, тогда как меня мое правительство не позаботилось поставить об этом в известность.
По приезде в Москву я нашел инструкции из Лондона, касающиеся чешского события, и в тот же день вместе со своими французскими и итальянскими коллегами я отправился в Комиссариат иностранных дел.
Прием был холодно-формальный. В кабинете Чичерина, длинном и голом, не было никакой обстановки, за исключением стола посередине. Мы сидели на простых деревянных стульях против него и Карахана. Один за другим мы прочли наши протесты. Мой был самый резкий. Я сказал обоим комиссарам, что в течение нескольких месяцев я прилагал все усилия, чтобы привести их к соглашению с Антантой, но они всегда держались со мной неопределенно и уклончиво. Теперь, после того как они обещали свободный выход чехам, защищавшим в свое время славянские интересы и направлявшимся во Францию, чтобы продолжать сражаться против врага, который был также врагом большевиков, они уступили угрозам немцев и с оружием напали на тех, кто всегда оставался их друзьями. Мне было поручено моим правительством заявить, что всякая попытка разоружить чехов и всякое столкновение с ними будет рассматриваться как акт, инспирированный Германией и враждебный союзникам.
Большевики выслушали наши протесты молча. Они были преувеличенно вежливы. Несмотря на то что у них был повод, они не сделали никаких попыток возражения. Чичерин, более чем когда-либо похожий на мокрую крысу, смотрел на нас грустными глазами. Карахан казался совершенно сбитым с толку. Наступило тяжелое молчание. Нервы у всех были несколько натянуты, и больше всех у меня, так как совесть моя была не совсем чиста. Затем Чичерин кашлянул.
«Господа, — сказал он, — я принял к сведению все сказанное вами».
Мы неловко пожали друг другу руки и один за другим вышли из комнаты.
Наш протест произвел глубокое впечатление. Несколько месяцев спустя, когда я был в тюрьме, Карахан говорил мне, что его и Чичерина удивила запальчивость моих выражений. С этого дня они начали подозревать меня. Их подозрения были обоснованны. Прежде чем я осознал это, я связал себя с движением, которое, какова бы ни была его первоначальная цель, было направлено не против Германии, а против фактически правительства России.
Я должен объяснить мотивы, которые вовлекли меня в такое противоречивое положение. Четыре с половиной месяца я был против японской интервенции и вообще всякой интервенции, не получившей санкции большевиков. Я плохо верил в силу русских антибольшевистских войск и совсем не верил в возможность восстановления восточного фронта против Германии. Кроме того, я был в тесном контакте с Чехословацким советом. Чешская армия, восстание которой вызвало кризис, состояла из военнопленных. Они были славяне, только формально австрийские подданные, и в начале войны тысячами переходили на сторону русских. Они не любили царского режима, который отказывался признать их как самостоятельную национальность. Они были демократы по инстинкту, сочувствовали русским либералам и социалистам-революционерам. Они не могли дружно работать с царскими офицерами, составлявшими основные кадры в армиях антибольшевистских генералов.
Почему я стал приверженцем политики, которая обещала очень мало успеха и навлекла на меня обвинения в непоследовательности? Несмотря на мое желание строго придерживаться правды, — ответить нелегко. Счастливые последователи традиции, которые с колыбели становятся сторонниками существующего строя и решают каждую политическую задачу при помощи простой формулы: «Эти люди — друзья, а те — враги», они мне чужды. Так смотреть на дело я не мог. Меня вернули в Россию для того, чтобы я осведомлял британское правительство о действительном положении дел. Эту задачу я старался выполнить по мере сил. Особенной симпатии к большевикам я не чувствовал, и постоянные обвинения в большевизме не могли увеличить настойчивости, с которой я выдерживал объективное и беспристрастное отношение к политической ситуации. В то же время я не мог не чувствовать инстинктивно, что за мирной программой большевизма и его экономической программой скрывается идеалистическое обоснование, которое ставит его гораздо выше обычного определения: «Движение черни под руководством германских агентов». В течение месяцев я жил бок о бок с людьми, которые работали 18 часов в сутки и в которых жил дух самопожертвования и аскетизма, вдохновлявший пуритан и ранних иезуитов. Если считать, что быть современником движения, которое имеет большее историческое значение, чем Французская революция, значило быть сторонником большевизма — то я имел право им называться. Из телеграмм моей жены — позже они подтвердились из других источников — я знал, что мои взгляды неприемлемы для английского правительства. Мне следовало подать в отставку и вернуться на родину. В настоящее время я пользовался бы репутацией пророка, который с замечательной точностью предсказал все фазы русской революции.
Я этого не сделал. Я мог бы сказать, что прежде всего у меня был долг по отношению к родине, что, когда моя родина повела иную политику, я не имел права противиться ей, что уходить в отставку в разгар войны было бы равносильно дезертирству. Я не ссылаюсь на эти оправдания. У меня были другие мотивы. Тремя месяцами позже, когда я был в тюрьме, Карл Радек в письме Артуру Рэнсому описывал меня как карьериста, который, увидев, что его тактика не имеет никаких шансов быть принятой, лихорадочно мечется, стараясь вновь завоевать милость своих хозяев. Это также несправедливое обвинение, хотя оно и ближе к истине. Два мотива определяли мое поведение. В глубине души, хотя тогда я не спрашивал себя об этом, мне не хотелось уезжать из России из-за Муры. Другой мотив, более сильный — и это я вполне сознавал — заключался в том, что у меня не хватало духу уйти в отставку и занять позицию, которая навлекла бы на меня ненависть большинства моих соотечественников.
Был и еще один мотив, более достойный. В моей самонадеянности я воображал, что если союзники решатся на вооруженную интервенцию в России, то мое знание русской конъюнктуры пригодится и поможет им избежать главных ловушек. Я знал большевиков ближе, чем всякий другой англичанин в то время. Я был в курсе событий в России с января месяца. Кучка военных экспертов, которые извне вопили об интервенции и считали большевиков неорганизованной толпой, которую можно смести зарядом картечи, не имели этих знаний в силу своего территориального положения. Перейдя на сторону интервенции, я сделал все что мог, чтобы обеспечить ей хоть какие-нибудь шансы на успех. До конца я был противником теории, что «лояльные» русские способны свергнуть большевиков даже при поддержке деньгами и под руководством союзных офицеров. До конца я настаивал иметь большие союзные силы, без чего весь план должен был провалиться. Я даже выработал специальную формулу: поддержка, которую мы получим от лояльных русских, должна быть прямо пропорциональна количеству наших войск. Однако перемена фронта дискредитировала меня в глазах других. Интервенты смотрели на меня, как на упрямого осла, который в конце концов пришел к их образу мыслей. Я был препятствием, которое удалось устранить. Теперь со мной можно было не считаться. Большевики разделяли мнение Радека на мой счет. Я сел между двумя стульями и до сих пор страдаю от этого. Для большевиков я — воплощение контрреволюции. Для интервентов я все еще сторонник большевизма, который разрушил их планы.
Глава восьмая
Интервенция началась только четвертого августа. Два месяца, с июня до августа, были подготовительными, в течение которых наше положение постепенно ухудшалось. И в результате усилившейся опасности, которая теперь угрожала большевикам, они укрепили свою дисциплину.
Десятого июня в Москву приехал «Бенджи» Брюс. Он приехал за своей невестой, очаровательной Карсавиной, привез мне много писем и первые новости из Англии. Там было письмо от Джорджа Клерка, в то время заведующего военным департаментом Министерства иностранных дел. Письмо было очень любезное. Действительно, только он и полковник Киш, в то время работавший в военном министерстве, сочувствовали мне и допускали, что моя оценка политической ситуации не была слишком ошибочной. Брюс, однако, не оставил меня в заблуждении относительно моей непопулярности в Англии за время моего так называемого большевизма. Он сообщил мне, что в марте меня чуть было не отозвали. Он пробыл в Москве только 12 часов, но, вопреки новостям, которые он мне привез, его визит был словно струя свежего ветра в пустыне. В течение пяти месяцев я был взволнован его отчетом о положении в Англии на Западном фронте. Ему и Карсавиной пришлось пережить кошмарные приключения по дороге в Мурманск. Пришлось ехать без разрешения большевиков. Помочь им было уже не в моей власти.
Июнь был невеселый месяц. Может быть, потому, что совесть моя была нечиста, я жил в атмосфере подозрений. Троцкий больше не желал иметь дела с нами, и, хотя я почти ежедневно виделся с Чичериным, Караханом и Радеком, наши разговоры ни к каким реальным результатам не вели. С изменением политической позиции большевиков изменилось и наше материальное положение. Нам было все труднее и труднее получать свежее мясо и овощи. Без консервов, которыми нас снабжала миссия американского Красного Креста, нам пришлось бы плохо.
Через Хикса я усилил свою связь с антибольшевистскими силами. Насколько нам было известно, они были представлены в Москве организацией, которая называлась «Центром» и разделялась на два крыла — правое и левое, и Союзом возрождения России, основанным Савинковым. Между этими двумя организациями шли постоянные препирательства. Центр находился в тесном контакте с белой армией на юге. К Савинкову белые генералы относились подозрительно. Как раз в то время я получил письмо от генерала Алексеева, в котором он заявлял, что скорей будет работать с Лениным и Троцким, чем с Савинковым или Керенским. Обе организации были согласны только по одному пункту: они нуждались в помощи союзников и в их деньгах. Я видел двух вождей, а именно: Петра Струве, блестящего интеллигента, который одно время был социалистом и помог Ленину составить первый коммунистический манифест, и Михаила Федорова, бывшего товарища министра. Оба пользовались прекрасной репутацией. Оба были преданы союзникам. Однако я был очень осторожен в разговоре с ними. Насколько мне было известно, британское правительство еще не решилось на интервенцию. Пока это решение мне не было сообщено, я не поддерживал белых ни деньгами, ни обещаниями. Этим мое отношение отличалось от отношения французов, которые, как мне было известно от них самих, давали деньги Савинкову. На обещания они тоже не скупились. Белых уверяли, что военная поддержка союзников выразится в определенных силах. Обычно называли следующую цифру: две дивизии союзников для Архангельска и несколько японских дивизий для Сибири. Поощренные этими обещаниями антибольшевистские силы усилили свою работу. 21 июня Володарский, комиссар по делам печати в Петербурге, был убит при возвращении с митинга на Обуховском заводе. Большевики не замедлили с ответом. В своей речи к Петроградскому совету Урицкий, глава местной ЧК, энергично нападал на Англию и обвинял англичан в организации убийства. На следующий день Щастный, главнокомандующий Балтийским флотом, был приговорен к смерти и расстрелян. На суде Троцкий произнес весьма энергичную речь. Начинался террор.
Я поехал к Чичерину протестовать против обвинений Урицкого. Он отделался от меня полуизвинениями. «Очень жаль, но чего же мы хотим, если мы постоянно нарушаем нейтралитет России. Россия хочет только одного, чтобы ее оставили в покое пожинать плоды дорого купленного мира. Он смеялся над Троцким, который постоянно хочет с кем-нибудь воевать и теперь требует сильных мер против союзников».
— Удивительно, — сказал Чичерин, — до чего Троцкий носится с мыслью о войне.
В марте Ленину пришлось пустить в ход свое влияние, чтобы Троцкий не объявил войны Германии. Теперь хладнокровие Ленина удерживает Троцкого от объявления войны союзникам.
Хотя интервенция задерживалась, наше пребывание в Москве, казалось, подходило к концу. Всем нам не везло. Денис Гарстин уже уехал. Он получил приказ присоединиться к генералу Пулю в Архангельске. Ему тоже пришлось уехать тайком, так как достать для него пропуск было трудно. Он уехал огорченный. Ему хотелось до конца оставаться с нами. Бедняга! Он был одной из первых жертв интервенции. Однако мы были не лишены оптимизма. Мы верили, что союзники высадятся соединенными силами, и большевики не смогут оказать им серьезного сопротивления. Даже Рэнсом, который был против интервенции без согласия большевиков, сказал нам, что «все кончено», и начал готовиться к отъезду. Прежде чем нам позволили уехать, на нашу долю пришлось вдоволь сильных впечатлений.
Одним из замечательных событий этого времени было убийство графа Мирбаха, германского посла. Сопровождаемое внутренним восстанием против правительства, оно было самым замечательным политическим убийством нашего времени. Так как мне поневоле пришлось быть очевидцем покушения на государственный переворот, я дам подробный отчет об этом событии.
Для того чтобы понять ситуацию, читатель должен вспомнить, что после большевистской революции в ноябре 1917 года крайнее крыло партии социалистов-революционеров присоединилось к большевикам и работало вместе с ними при образовании нового правительства. Они получили несколько постов в разных комиссариатах, удержали свои места в советах и были сильно представлены во ВЦИКе, который между съездами Советов является верховным законодательным и исполнительным органом Российской Социалистической Федеративной Советской Республики. В первые восемь месяцев своего существования советское правительство являлось коалицией. Левые социалисты-революционеры, как партия, придерживались тех же крайних мнений, что и большевики в своей ненависти к капитализму и империализму. Поэтому они так же энергично, как и большевики, разоблачали союзников. Во внутренней политике, хотя они расходились с большевиками по аграрному вопросу, эсеры поддерживали советский строй и помогали большевикам вести гражданскую войну. Два члена партии, полковник Муравьев, бывший жандармский офицер, и поручик Саблин, сын владельца театра Корша в Москве, очень успешно занимали военные командные посты в новом правительстве в первое время советского строя.
В противоположность большевикам левые социалисты-революционеры не были готовы идти до конца в желании мира. Они были против Брест-Литовского мира и не приняли его, хотя удержали своих представителей в правительстве. Они лишили своей поддержки Украину, оккупированную немцами. Немцы повернули дело круто: они водворили подставное реакционное русское правительство и вернули землю русским помещикам. Для левых социалистов-революционеров такое положение было неприемлемо, и с самого заключения мира они повели ожесточенную партизанскую войну против русских помещиков и германских оккупационных войск. С обеих сторон эта война в миниатюре велась с ужасающей жестокостью. Доведенные почти до отчаяния страданиями своих соотечественников на Украине, левые социалисты-революционеры протестовали против рабской зависимости большевиков от немцев и называли большевистских комиссаров лакеями Мирбаха. Даже официальной прессе почти каждый день приходилось констатировать нарушения Брестского договора немцами; много места уделялось едким комментариям на угодливый тон кротких протестов Чичерина и едва ли вежливые ответы германского посла.