Во что должен был обойтись такой вечер, мне неизвестно. Для меня он закончился только к утру. После музыкального дивертисмента мы танцевали. Для меня это был эксперимент не из удачных, и странно, что русские тогда были плохие бальные танцоры. Крепко ухватившись за дружески расположенную мисс фон Мекк, я нанес еще раз визит в столовую, где шел непрерывный ужин. Здесь я застал сына хозяина дома, толстощекого молодого человека, которому не было и двадцати лет, но который уже в этом возрасте выказывал признаки ожирения — доказательство привольной жизни. С краской на лице он сообщил нам, что, как только гости разъедутся, мы отправимся послушать цыган — и устроили маленький заговор, собрали еще до полдюжины родственно настроенных душ и в четыре часа утра на тройках, частных тройках, запряженных великолепными арабскими лошадьми, пустились в длинный путь к Стрельне, царству Марии Николаевны.
Я представляю себе еще и сейчас эти тройки, стоящие перед домом: меховые полости кучеров, головы которыми кажутся маленькими в меховых шапках, выступающих и огромных складок шуб, подобных костюму Гаргантюа; красивых лошадей, кусающих удила; под нами покрытая льдом река, сверкающая, словно серебряная нить при луне. Прямо перед нами призрачные кремлевские башни, словно белые часовые, охраняющие звездный ночной стан.
Мы заняли свои места, по двое в каждых санях. Кучера гикнули на лошадей, и мы тронулись. Шесть добрых километров мы пронеслись с бешеной скоростью по пустынным улицам, по Тверской, мимо Брестского вокзала, мимо известного ресторана «Яр», прямо в Петровский парк. Мороз щипал щеки, у кучеров на бородах выросли сосульки, и мы наконец остановились перед маленьким стеклянным зданием, носившим название «Стрельна».
Как во сне, я с остальной компанией прошел по пальмовому дворику, представляющему главную часть здания, в обширный кабинет с деревянными сосновыми стенами, где в открытой печи потрескивал огонек. Владелец ресторана, потирая руки, поклонился. Главный распорядитель поклонился, не потирая рук. Вереница служителей в белых фартуках поклонилась еще ниже и двинулась молчаливо исполнять свои разнообразные обязанности. В несколько секунд комнаты были подготовлены для великого ритуала. Мы, посетители, уселись за большим столом поближе к огню. Впереди нас было открытое пространство, а позади полукругом были расставлены кресла для цыган. Лакей подал шампанское, и тогда явилась Мария Николаевна в сопровождении восьми цыган — четырех мужчин с гитарами и четырех девиц, гибких и стройных. Как мужчины, так и женщины были в традиционных цыганских костюмах: мужчины в белых шелковых русских рубашках и цветных брюках, девицы в цветных шелковых платьях и с красными шелковыми платками на головах.
Когда я впервые в эту ночь увидал Марию Николаевну, она была уже толстая, грузная женщина лет сорока. Ее лицо было в морщинах, а в широких серых глазах была задумчивая печаль. В состоянии покоя она казалась старой одинокой женщиной, но стоило ей заговорить, как морщины на лице разглаживались в улыбку, и можно было догадываться об огромном запасе энергии, которым она обладала. Циник, пожалуй, скажет, что жизненной ее задачей было привлекать глупых, преимущественно богатых молодых людей, петь перед ними и заставлять их выпивать целые моря шампанского, пока их богатство или богатство их отцов не перейдет в ее карман. Здравый смысл, может, окажется на стороне циника, но ничего циничного в отношении к жизни у Марии Николаевны не было. Она была актрисой, в своем роде великой, вознаграждавшей полностью за те деньги, что получала, а доброта ее и щедрость по отношению к тем, кто были ее друзьями, исходили прямо от сердца.
В ту ночь я первый раз слышал ее пение, и память о густых низких нотах, составлявших секрет лучших цыганских певиц, будет жить у меня до смерти. В эту ночь я выпил первую свою «чарочку» в ответ на ее пение. Для новичка это весьма тяжелое испытание. Большой бокал из-под шампанского наполняется до краев. Цыганка ставит его на блюдо и, обратившись лицом к гостю, который должен будет выпить «чарочку», поет следующий куплет:
Как цветок душистый
Аромат разносит,
Так бокал пенистый,
Тост заздравный просит.
Выпьем мы за Рому,
Рому дорогого,
А пока не выпьем,
Не нальем другого.
Последние четыре строчки с усиливающимся темпераментом поет весь хор. Певица тогда подходит к гостю, которого она чествует, и протягивает ему блюдо. Он берет стакан, низко кланяется, выпрямляется, затем единым духом выпивает бокал и ставит его на блюдо вверх дном, чтобы показать, что не оставил ни капли.
Это интимный ритуал. Берется только христианское имя гостя, а так как у русских нет имени Роберт, Мария Николаевна окрестила меня Романом, его русским эквивалентом. Романом или Ромочкой я остался навсегда для своих русских друзей.
Искусство Марии Николаевны, однако, как я обнаружил, уже тогда относилось к более высокому уровню, чем простое пение одних застольных песен. Когда она пела соло своим голосом, то страстным, то влекущим, то спадающим до безмерной печали, мое сердце растоплялось. Цыганская музыка действительно более отравляющая, более опасная, чем опиум, или женщины, или напитки, и, хотя шампанское составляет необходимую принадлежность увеселения, в ее призыве слышится грусть, неудержимо привлекательная, почти непреодолимая для славянской и кельтской рас. Много лучше всяких слов выражает она скрытые и подавленные желания человеческого рода. Она вызывает меланхолию полулирического, получувственного свойства. В ней часть от безграничного простора русской степи. Она крайняя противоположность всему англосаксонскому. Она неудержимо разрывает все препятствия. Она приводит человека к ростовщикам или доводит до преступления. Несомненно, это самая примитивная из всех форм музыки, в ее призыве (да простит мне дух Марии Николаевны это святотатственное сравнение) есть что-то роднящее ее с негритянским культом.
Она в то же время весьма дорогая. Это она должна нести ответственность за главную массу моих долгов. Однако, будь у меня завтра тысячи и желание промотать эти деньги, то не найдется ни в Нью-Йорке, ни в Париже, ни в Берлине, ни в Лондоне таких развлечений, которые я предпочел бы цыганским вечерам в «Стрельне» в Москве или в Вилла-Роде в Санкт-Петербурге. Это единственная форма развлечения, которая никогда не надоедала и которая, если бы я поддался искушению, никогда не перестала бы меня очаровывать.
Было бы глупо утверждать, что я сразу оценил цыганскую музыку с того первого вечера или, правильнее, с того утра в «Стрельне». Не понимая ни слова по-русски, я, по правде, был немного ошеломлен.
Я не был настолько хорошо знаком со своими спутниками, чтобы позволить им распустить вожжи моего кельтского темперамента, к тому же жара в комнате и сладкое шампанское вызвали головную боль. Поэтому я не тужил, когда в шесть часов утра компания распалась и мы разъехались по домам. Тут я понял врожденную хитрость русского человека. И в Петербурге, и в Москве места своего развлечение он устроил далеко за городом. Это ни для каких-нибудь дурных или развратных целей, а единственно для того, чтобы на обратном пути успеть оправиться от последствий своего кутежа. В России не в ходу отрезвляющие средства. Зимний сухой, морозный воздух заменяет всякое лекарство. Пока я доехал до отеля, я был уже в состоянии повторить снова всю вечернюю программу.
Россия тех первых трех дней моей московской жизни сгинула навеки. Я не знаю, что произошло с мисс Мекк. В 1930 году ее отец, старик лет семидесяти, был расстрелян большевиками как опасный контрреволюционер. Старшая дочь живет сейчас в квартире из двух комнат без прислуги в Мюнхене. В 1930 году она приезжала в Англию, чтобы заявить протест против покупки английским правительством дома ее отца лорду Томсону, которого она принимала в России. Этот дом теперь является местопребыванием Британского посольства в Москве. Он сначала был конфискован большевиками, а затем продан правительству Ее Величества.
На другой день делегация, к своему собственному и всех других облегчению, выехала в Англию. Но им предстояло еще одно приключение до выезда с русской территории. Когда поезд, который увозил их назад к умеренно здоровым условиям жизни, поздно вечером прибыл в Смоленск, на платформе поджидала делегация русского духовенства с местным епископом во главе. Они явились с хлебом и солью приветствовать английских епископов и обнаружили занавешенные окна в темных вагонах. Несчастные англичане спали, отдыхая от последствий десятидневных непрерывных празднеств. Русские, однако, проявляли настойчивость. Они мерзли из-за желания увидеть английского епископа, и им хотелось видеть английского епископа хотя бы в ночной рубашке.
Наконец поездной кондуктор, боясь собственного духовенства больше, чем перспектив гнева иностранцев, разбудил Мориса Бэринга. Великий человек оказался на высоте положения, и развязка была скорой. Высунув голову из окна, он обратился к духовенству на своем чистейшем русском:
«Идите с миром, — крикнул он, — епископы спят». И затем в качестве окончательного довода добавил доверительно, но веско: «Они пьяны».
Глава вторая
Если экзотической пышности этих первых трех дней было достаточно, чтобы вскружить голову любому молодому человеку, то отъезд британской делегации скоро привел меня в нормальное состояние. Первый взгляд на британское консульство нанес сокрушительный удар по моим иллюзиям. Оно было расположено в квартире консула на жалкой боковой улочке и состояло из одной комнаты. Там не было ни курьера, ни швейцара. Двери открывала прислуга консула, а в ее отсутствие я сам. Монтгомери Гров был терпимым начальником, но был женат, имел троих детей, не обладал личными средствами и, занимая связанный с большими расходами пост, получал позорно низкое жалованье. Он был беднее большинства членов местной британской колонии, которая преимущественно состояла из ланкаширцев, связанных с хлопчатобумажной промышленностью. К счастью, работа оказалась не очень трудной. Каждое утро с десяти до часу я сидел в маленькой комнате, которая являлась канцелярией консульства. Единственная обстановка состояла из двух письменных столов, библиотечного шкафа, сейфа, карты России и трех стульев. Если в комнате находилось больше одного посетителя, Монтгомери Гров брал стул из своей гостиной.
Я сидел спиной к своему начальнику, клеил марки и стучал на машинке. В течение первых недель я тратил почти все свое время на перевод экономических отчетов из местной немецкой газеты и снимал копии со стереотипной русской анкеты на продление «перми де сежур» (разрешение на пребывание), которая требовалась от всякого иностранца в России и которая выдавалась русским паспортным столом. У нас, конечно, не было делопроизводителя. Всю необходимую русскую переписку вел Монтгомери Гров. Не прошло и шести недель моего пребывания в консульстве, как толстый русский купец сунул мне в руку чаевые в тот момент, когда я открывал ему входную дверь. Не желая его обижать, я положил в карман полученные от него двадцать копеек.
Я хорошо знаком с официальной жизнью в Малайских штатах. Даже самый юный чиновник имеет там свою «прислугу» — клерков и одетых в форму курьеров. Они сидят в роскошных служебных помещениях и поддерживают свое достоинство. Окружающий их деловой мир относится к ним с уважением. В Москве представитель Британской империи жил в обстановке, которой стыдился бы малайский санитарный инспектор. Монтгомери Гров, который в прошлом был блестящим и представительным офицером индусского кавалерийского полка, должен был остро переживать свое положение. Он не мог принимать у себя богатых московских купцов, впрочем, он и не пытался делать это. Он выполнял свой долг, не жалуясь, был столпом местной англиканской церкви и в общем искусно лавировал в бурных водах местных британских интересов и зависти.
Для меня самого абсолютная незначимость моего собственного положения являлась полезным уроком смирения, и лишь только я оправился от первого удара, я примирился с ним и даже научился извлекать из него развлечения. Мне, разумеется, пришлось выехать из гостиницы. В те времена вице-консул с жалованьем в размере трехсот фунтов в год не мог позволить себе жить в «Метро-поле», и неделя, которую я там провел, обошлась мне дороже моего жалованья за первый месяц. Кроме того, для меня было важно научиться русскому языку. Дело в том, что из-за отсутствия переводчика Монтгомери Гров не мог уйти в отпуск до того, как я не овладею языком. Поэтому я переехал со всем своим имуществом в лоно русской семьи. Здесь, должен признаться, мне чрезвычайно повезло. Ежегодно около полдюжины английских офицеров приезжают в Москву для изучения русского языка, чтобы сдать экзамены на переводчика. Идя навстречу их нуждам, некоторое число русских семейств специализировалось в преподавании русского языка. Большинство имело неопрятные квартиры людей среднего класса, где не приходилось особенно рассчитывать на комфорт или высокий культурный уровень. К счастью, для меня единственная семья, где имелась вакансия, были Эртели, и к Эртелям я, божьей милостью, отправился.
Госпожа Эртель, глава семьи, была вдовой Александра Эртеля, известного русского литератора и друга Толстого. Она была полной маленькой женщиной лет пятидесяти, немного суетливая, но прирожденный преподаватель, и очень интересовалась литературой и политикой. У нее была просторная квартира с прекрасной библиотекой на Воздвиженке. Моими сожителями были ее дочь, черноглазая темпераментная девушка, более похожая на итальянку, чем на русскую, племянница, высокая, красивая, по типу англичанка, студент-армянин Рубен Иванович (его фамилию я никак не мог запомнить) и чрезвычайно старая дама, известная под именем «бабушка», очень молчаливая и появлявшаяся только за столом; в эту новую и скромную атмосферу я погрузился с моим обычным энтузиазмом и умением приспосабливаться. За редким исключением вечера принадлежали мне, и я их посвятил исключительно занятиям русским языком. Я ежедневно занимался с госпожой Эртель и ее дочерью и под их умелым руководством делал быстрые успехи. Со своей стороны они относились ко мне, как к члену семьи, и хотя я чувствовал иногда, что им в тягость, мы ни разу не сказали друг другу резкого слова.
Это был приятный и полезный период моей русской жизни. Еще задолго до того, как я овладел русским языком настолько, чтобы принимать участие в общем разговоре, я заподозрил, что Эртели резко настроены против царского режима и что их симпатии — на стороне кадетов и социалистов-революционеров. Когда мои знания русского улучшились (за четыре месяца я научился говорить довольно бегло), подозрение это подтвердилось, и сознание того, что я живу в антицаристской среде, делало мою жизнь увлекательной, придало новый вкус моим занятиям по языку. Но, когда за вечерним чаем я был представлен женщине, муж которой был расстрелян во время революции 1905 года, я почти испугался. Я рассказал об этом эпизоде Монтгомери Грову, который серьезно покачал головой и рекомендовал соблюдать осторожность. Однако ничего неприятного со мной не приключилось во все время пребывания в этом обществе. Позднее я убедился в том, что вся московская интеллигенция разделяет взгляды Эртелей.
И действительно, Эртели были типичными представителями интеллигенции. Когда к десяти часам вечера собирались они за столом вокруг самовара, то готовы были сидеть до глубокой ночи и обсуждать вопрос о том, как спасти мир при помощи революции. Но когда наступало утро действия, они крепко спали в своих кроватях. Все это было очень безвредно, безнадежно и очень по-русски. Если бы не война и не извечная плохая организация русских военных сил, царь все еще сидел бы на троне. Я бы не хотел создать неправильного впечатления. Мои русские друзья не были под наваждением революции. Политические разговоры приберегались для специальных случаев, как, например, для печальных политических годовщин или для возмутительных политических приговоров русских судов. В остальное время беседы носили оживленный и поучительный характер.