В доме бывало много писателей — старые друзья покойного Эртеля. Молодые люди с пьесами для постановки и романами для издания. Художники, музыканты, актеры и актрисы. Все они производили на меня большое впечатление, и я им поклонялся. У Эртелей я впервые встретился с госпожой Ольгой Книппер, вдовой Чехова и одной из лучших московских драматических актрис. С госпожой Эртель я впервые увидел чеховские пьесы в постановке Московского Художественного театра, этого строгого, торжественного театра, где аплодисменты запрещены и где в случае опоздания приходится пропустить целый акт.
В этот период жизнь моя была раздвоена: одна половина — русская и неофициальная и другая — официальная и преимущественно английская. Предпочтение я отдавал русской и неофициальной. Иногда я обедал в домах у московских англичан. Реже я присутствовал на банкетах в германском консульстве. Я нанес несколько официальных визитов моим коллегам по консульству и раз или два в неделю посещал Британский клуб в гостинице «Националь». Из русских богачей, с которыми я встречался во время пребывания в Москве британской делегации, я никого не видел. Скоро я обнаружил, что так называемого света в Москве не существует. Имелось незначительное число знати, которая держалась особняком. Богатые купцы составляли особую группу. Интеллигенция была доступна, но только для тех, которые были введены в ее круги. Вне своих деловых отношений англичане и русские жили строго обособленно. Надо сказать, что многие местные англичане смотрели на русских, как на добродушных, но безнравственных дикарей, которых небезопасно вводить в свой домашний круг. Мне было забавно видеть госпожу Зимину — московскую миллионершу — за завтраком и партией бриджа со своими тремя мужьями: двумя бывшими и одним настоящим. Это, несомненно, являлось признаком терпимости, в то время выходящей за пределы западной цивилизации. Жены англичан в благочестивом ужасе воздевали руки.
Мое знакомство с английской колонией нельзя считать очень удачным. Почти что первыми англичанами, которых я встретил, были братья Чарноки. Оба были ланкаширцами и связаны с хлопчатобумажной промышленностью. В то время Гарри, младший брат, был директором большой хлопчатобумажной фабрики в Орехово-Зуеве Владимирской губернии.
Орехово-Зуево являлось одним из наиболее беспокойных промышленных центров, и там Чарнок в качестве противоядия водке и политической агитации ввел футбол. Организованная им заводская команда была в то время чемпионом Москвы.
Обо мне в кругах английской колонии ходили слухи, что я — блестящий футболист, вероятно, потому, что меня спутали с моим братом. Не справляясь о том, какой вид этой игры я практикую. — круглым или овальным мячом, Чарноки попросили меня вступить в состав «морозовцев», как называлась их заводская команда. Несколькими часами позже я узнал, что в Москве имеется английская команда, в которой, как ожидалось, я буду играть. Председатель клуба сделал все, что в его силах, чтобы убедить меня изменить решение, но, давши Чарнокам слово играть у них, я не был склонен отказаться от него.
Вначале на меня немного сердились, но я никогда не пожалел о принятом решении. Позднее, когда я ближе познакомился с этими северянами, я понял, какие они прекрасные ребята. А Чарноки с тех пор сделались моими верными друзьями, и я всегда считал мой футбольный опыт с русским пролетариатом самой ценной частью моего русского воспитания. Я боюсь, что опыт этот принес мне больше пользы, чем моему клубу. С трудом я справлялся с порученным местом в команде. Несмотря на это, матчи были очень интересны и вызывали огромный энтузиазм. В Орехове нам приходилось играть перед толпой в десять-пятнадцать тысяч человек. За исключением проигрышей иностранным командам, мы редко проигрывали.
Разумеется, опыт Чарноков увенчался полным успехом. Если бы он был заимствован другими фабриками, то влияние его на характер русских рабочих оказалось бы очень значительным. В моей карьере русского футболиста имел место лишь один интересный эпизод. Это произошло в Москве, где наша заводская команда встретилась с германскими чемпионами. Из побуждений корректности русские футболисты предложили немцу быть рефери. Немцы были значительно сильнее наших игроков и использовали это свое преимущество для некорректной игры. В особенности один немец играл возмутительно грубо против молодого семнадцатилетнего английского студента, племянника Чарноков и блестящего футболиста, игравшего в нападении рядом со мной левым крайним. После того как немец сшиб его с ног в пятый или шестой раз, я разозлился и обругал его в выражениях, которые действительно никогда не употребил бы в Англии. Рефери немедленно остановил меня. «Будьте поосторожнее, — обратился он ко мне на прекрасном английском языке. — Я слышал, что вы сказали. Если вы еще раз позволите себе употребить такие выражения, я вас удалю с поля». Выражения, которые я употребил, не были так уж ужасны. Это было обращение к Всевышнему с просьбой поразить немца и отправить его в самые глубокие недра преисподней. Но в тот момент я все же содрогнулся. Как молния, мелькнули у меня перед глазами заголовки в английской прессе: «Британский вице-консул удален с поля за сквернословие», и я тут же подло и пространно извинился. После игры я сообщил о своих опасениях судье.
— Если бы я знал, кто вы, — заметил он со смехом, — я удалил бы вас с поля без предупреждения.
В течение этих месяцев подготовительной работы на мою жизнь влияло еще кое-что. Это дружба с Джорджем Боуэном, молодым артиллеристом, который изучал русский язык за счет военного министерства. В общем, я был невысокого мнения о военных переводчиках. Однако Боуэн являлся исключением. Это был светловолосый маленький человек, очень серьезный и умный. Он обладал спокойным характером, который редко ему изменял. Мы очень подружились и по крайней мере раз в неделю обедали вместе, причем во время этих обедов находили отдохновение от нашей работы, сопоставляя мнения о наших русских учителях. Он был прилежным работником и, поскольку мы превратили наши обеды в своего рода гастрономическое соревнование в знании русского языка (кто первый спотыкался на каком-нибудь слове в меню, тот платил за обед), эти обеды не наносили ущерба нашим русским занятиям.
В июне для нас обоих истек шестимесячный срок пребывания в Москве. В это время мы уже умели с известной беглостью изъясняться между собой на ломаном русском языке. С характерной скромностью мы не производили этих упражнений на улицах, а приберегали их для уединения парков и лесов. Мы жили очень скромно и лишь изредка позволяли себе выходить из рамок строгой экономии, которой научил меня Боуэн.
Однако случались и прорывы. В особенности одно отступление от этого режима чуть не нанесло ему непоправимого удара. В июле мое начальство с семьей перебралось на дачу — своеобразный летний домик за городом, куда отправляются все русские, за исключением самых бедных, чтобы избегнуть удушливой жары московского лета. И семья Эртелей выехала за город, оставив меня одного в квартире. Боуэн проводил отпуск на даче со своим русским семейством. Я был одинок и несчастен, но непоколебим в своем новоявленном аскетизме. Однажды днем Боуэн вошел ко мне. Небо было цвета чернил. С юга приближалась гроза, и зной, растопивший асфальт, стал невыносимым. С красным лицом Джордж кинул свою шляпу на кровать и бросился в кресло.
— Я сыт по горло, — сказал он. — Это дачное существование разбило меня. Пятеро взрослых и трое детей в четырех расшатанных комнатушках. Стены как из бумаги. Клопы не дают спать. Целый день у меня в комнате рвет больную собаку. Василий Васильевич храпит, а сегодня я застал Марию Петровну в момент, когда она шпилькой подбирала капусту с тарелки. Мне осточертел пуританизм. Сегодня я хочу веселиться.
В этот момент разразилась гроза, и в течение трех четвертей часа молнии плясали вокруг голубых и позолоченных куполов Кремля. На затопленных улицах прекратилось движение трамваев, и они стояли, похожие на корабли со спущенными якорями. Гром сотрясал дом до основания.
Мы заперли окна и, сняв пиджаки, лежали не двигаясь в креслах. Пот ручьями струился по лицу Джорджа. У меня болела голова. Мучительно прошел час. Неожиданно солнце выглянуло из-за туч. Мы быстро открыли окна. Приятной прохладой повеяло из монастырского сада, расположенного напротив нашего дома. Деревья, которые час назад были сухими и покрытыми пылью, окрасились в ярко-зеленый цвет. На улицах возобновилось обычное движение. Двинулись трамваи и вместе с ними и мы.
Мы наметили наш план действий. Джордж останется ночевать у меня. Мы пообедаем в «Эрмитаже». Потом мы отправились в «Аквариум». Решено расходов не жалеть.
С нашими чековыми книжками в руках мы направились к Мюру и Мерилизу — московскому Харродсу[5], и предъявили наши чеки. Каждый был на 25 фунтов, что представляло для меня месячный заработок, а для Джорджа и того больше. С волнением мы следили за выражением лица кассира. До сих пор мы никогда не брали больше десяти фунтов. Он немедленно, без всяких колебаний оплатил наши чеки. В те времена кредит британских чиновников был не ограничен.
Счастливые и в самом легкомысленном виде мы отправились в прекрасный летний сад «Эрмитаж». В бассейне мы выбрали для себя стерлядь. Мы отобедали, как это обычно делают молодые люди, беспечно, нелепо пробуя все незнакомые русские блюда и запивая все это таким количеством водки и шампанского, которое вряд ли было полезно нам. Наша расточительность привлекла к нам внимание со стороны одетых в белое официантов, в то время как еврей-скрипач Криш играл в нашу честь весь имеющийся у него английский репертуар. Обед продолжался очень долго, и мы закончили его парой хороших сигар и коньяком «Наполеон» по десять рублей стакан. Коньяк оказался неважным, конечно, Наполеон его никогда не пил. Но глупцы должны учиться на опыте. На меня урок подействовал, и с этого дня коньяк «Наполеон» меня никогда больше не прельщал.
Настоящее приключение произошло несколько часов позже в «Аквариуме». Этот обширный увеселительный парк содержался негром по имени Томас — британским подданным, с которым консульство было не в ладах из-за приглашения молодых английских девушек в качестве шансонеток. В этом парке он содержал приличную оперетту, не менее приличную открытую сцену и значительно менее приличную веранду с кафешантаном и неизбежной анфиладой отдельных кабинетов для кутежей с цыганами.
Мы вошли в кафешантан довольно поздно, заняли лучшую ложу и уселись в ожидании того, что даже нам в нашем приподнятом настроении показалось скучным. Быстрая смена на эстраде бесталанных танцоров и певцов, которые показывались в течение нескольких минут, после чего кланялись, переодевались и присаживались к столикам, скоро нам надоела, и даже «Макаронный человек», который пил невероятное количество шампанского в невероятно короткий срок, не сумел приподнять того мрачного настроения, которое начало быстро овладевать нами. Затем внезапно были притушены огни в зале. Оркестр заиграл английскую мелодию. Занавес поднялся, на сцену вышла молодая англичанка, изумительно свежая и прекрасная. Она спела и протанцевала свой номер. Публика приняла ее горячо. То же сделали двое молодых, сразу посвежевших джентльменов. Голос у нее был резкий и грубый. Произношение самое простонародное. Произношение самое простонародное, но она танцевала лучше англичанок-танцовщиц, которых видела Москва. Мы подозвали старшего официанта. Потребовали чернил и бумаги, и после стыдливого раздумья — для нас обоих это являлось первым опытом — послали ей совместную записку, приглашая ее присоединиться к нам. Она пришла. Вне сцены она показалась нам менее прекрасной. Певица оказалась ни остроумной, ни развратной. На сцене она работала с 14 лет и принимала жизнь философски. Но она была англичанка, и история се жизни взволновала нас. Я полагаю, что наши застенчивость и неловкость ее забавляли.
Нам не удалось без помехи продлить нашу беседу. Официант принес записку и передал ее нашей гостье. Она прочла ее, просила извинить ее и вышла. За дверью мы услышали громкий разговор — преобладал мужской голос. Затем послышались звуки борьбы и заключительного «пропади ты». Дверь открылась и захлопнулась с силой, и с красным лицом к нам вернулась наша ланкаширская леди. «Что случилось?» — «Да пустяки. Тут один жокей-англичанин, шальной парень, всегда пьяный, который превратил мою жизнь в ад». Мы выразили ей сочувствие, заказали еще шампанского, и в пять минут инцидент был забыт.
Но ненадолго мы забыли о нем. Через час дверь вновь открылась. На этот раз появился сам Томас в сопровождении городового. За дверью стояла толпа лакеев и служанок с испуганными лицами. Негр почесывал затылок. Произошел несчастный случай. «Идите, мисс. Жокей застрелился».
Сразу протрезвев, мы заплатили по счету и последовали за девушкой в неопрятные меблированные комнаты, где произошла трагедия. Мы приготовились к худшему — скандал, возможное бесчестие и наше вероятное привлечение в качестве свидетелей. Для нас обоих дело представлялось чрезвычайно серьезным. При этих обстоятельствах самым лучшим было довериться Томасу. Он посмеялся над нашими страхами.
— Я все устрою, мистер Локкарт, — сказал он, — не беспокойтесь, полиция вас не потревожит, так же, как и мисс. Они привыкли к таким трагедиям, а эта уже давно назревала.
Он был прав. Верно по отношению к тому, кто не был политически подозрителен, а тем более к тому, кто занимал официальный пост, русская полиция проявляла чрезвычайную предупредительность, обычно подкрепляемую взятками. Однако должно было пройти несколько дней, прежде чем наши страхи рассеялись. На следующее или, вернее, в то же утро я проснулся с мрачными предчувствиями и слышал, как Джордж Боуэн, плескаясь в ванной, взывал к небу и спрашивал, кто тот безумец, который сказал: «Радость приходит вместе с утром».
В лето 1912 года мне посчастливилось дважды увидеть царя — случай редкий для Москвы, так как царь всея Руси редко посещал прежнюю столицу. С этим городом у него было связано слишком много трагических воспоминаний, а ужасы Ходынки, когда во время празднеств, связанных с его восшествием на престол, были раздавлены тысячи крестьян, еще свежи в его памяти. К тому же Москва в качестве центра радикализма является для императрицы проклятым местом. В первый раз царь приехал, чтобы открыть памятник своему отцу, императору Александру III. Это была строго официальная церемония, на которой присутствовала лишь знать, военные и гражданские власти и ограниченное число купцов.
Это посещение царя запечатлелось у меня в памяти по двум причинам. Во-первых, потому, что за несколько недель до этого московская полиция надоедала нам и всему консульскому корпусу идиотскими вопросами относительно политической благонадежности наших граждан, живущих поблизости от маршрута следования царя, и во-вторых, потому, что, следуя через Кремль, царь остановился на том месте, где был убит великий князь Сергей, преклонил колени на булыжной мостовой, прочел молитву. Интересно было бы узнать, о чем думал этот последний из тех, кому можно было бы позавидовать — коленопреклоненный монарх, находясь на том самом месте, которое было обагрено кровью его брата. Борис Савинков, организовавший убийство великого князя, был тогда в изгнании. Он вернулся в 1917 году и стал военным министром правительства Керенского, с тем чтобы еще раз уйти в изгнание при приходе к власти большевиков. Еще раз он вернулся для выполнения рокового и до сих пор нераскрытого задания, когда попытал счастья с нынешним правителями России только для того, чтобы быть выброшенным или выброситься из кремлевского окна рядом с тем местом, где великий князь подвергся своей участи.
Второй приезд царя имел место по случаю столетия Бородинского боя и освобождения России от наполеоновского ига. На этот раз торжества носили национальный характер, и на меня значительное впечатление произвели верноподданнические демонстрации. Никогда я не видел лучших военных частей, чем казацкие, составлявшие личную охрану царя. Вполне простительно, что довоенные иностранные атташе переоценивали военную мощь России. Между тем, настоящим символом русской силы была слабая бородатая фигурка со странным задумчивым взглядом, ехавшая верхом во главе своих войск, слабые плечи которой, казалось, были неспособны выдержать облекавшее их, как саван, бремя самодержавия. Даже в те дни, когда в умах большинства революция была еще далека, царь внушал больше жалости и симпатии, чем восторга. Царский визит был испытанием, которое в любую минуту могло превратиться в трагедию; что касается Москвы, каждый вздыхал с облегчением, когда царский поезд покидал город.