— А он, — прозвенели металлом, гася улыбки, слова князя, — а он с этого дня для дела, тебе поручаемого, пригоден не будет. Ибо отнимет у него нынче же на площади палач все, чем он согрешил, другим насильникам в науку. Ты недоволен, Гондя, моим судом? Может, хочешь и эту кару с ним разделить?.. Живите лучше, дети, в мире и согласии. Отец Галактион сегодня же обвенчает вас. Я же, коль даст бог, буду у вас крестным.
Суд продолжался. Перед государем проходили все новые и новые спорщики, душегубы, насильники и грабители. Вечерело, когда Штефан-воевода окончил свой трудовой день. Выходя на улицу, он подозвал обоих юношей, на которых, шепча ему что-то на ухо, показывал великан Хынку.
— Ты был прав, витязь, — сказал он Володимеру, — будешь служить мне саблей. И для тебя, парень, — добавил князь, обращаясь к Войку, — тоже всегда будет место в сучавских стягах.
Господарь протянул руку, и оба витязя благодарно к ней приложились.
На пути к замку, пользуясь правом великого боярина старого рода, к Штефану подъехал дородный пан Маноил, владелец больших вотчин и сосед пана Утмоша.
— Не гневайся, государь, — молвил Маноил, — за правду. Не по чину поступил ты с Утмошем, дозволил простоте крестьянской боярина первой руки осрамить.
— Аль не по правде судил? — скосил воевода на пана страшный глас.
— У черной кости своя правда, государь, у белой — своя, — дерзко ответил боярин. — Негоже древние роды, оплот силы твоей, зорить да позорить. Оана, может, тебе и служил, да перед Утмошем он — червь, новый человек.
— Оплот моей силы — сабля сына земли, а не ваша, всегда к измене повернутая, — ответил Штефан. — И недруги мои это знают! — внезапно вспыхнул он гневом.
Несколько панов поспешили оттащить от князя рвавшегося еще что-то сказать осатаневшего боярина.
Но Штефан уже овладел собой.
— Людям нужны не только земли и хлеб, вельможные паны, — сказал он громко, чтобы слышали все. — Не менее охочи они до правды. Помните об этом, милостивые пане-бояре, творя суд и расправу в отчинах ваших и хоругвях.
— Сегодня все убедились, — учтиво заметил посол Гандульфи, — что его величество палатин Штефан — справедливый государь и судья.
— Ибо не выжил еще из ума, — с улыбкой сказал князь, сдерживая коня, — как ихние милости, вельможные мои бояре, мастера рушить то, на чем стоят. Не думайте, господин посол, вы не раз услышите еще от верных моих панов, что воевода Штефан тиран и зверь. Но тогда прошу вас вспомнить о сегодняшнем суде. И о правде боярина Утмоша.
Господарь и знатный путешественник неторопливо продолжали путь к крепости. Мессер Гандульфи с сомнением покачал головой.
— Вашему величеству, — осторожно начал он, — известно восхищение скромнейшего из слуг ваших перед подвигами и монаршей мудростью властителя этой страны. Не гневайтесь же за дерзость, государь, откройте непросвещенному чужестранцу глаза. Разве землепашец, каждый год с оружием в руках выступающий в военный поход, способен выполнять естественное свое предназначение — возделывать ниву своего барона или князя?
Штефан продолжал холодно усмехаться, посол воспринял это как разрешение продолжить речь.
— Разве не выворачивает это, как корни дуба под злым ветром, святые устои завещанного богом порядка на землях вашего величества? Разве не полезнее и человечнее — ради того же простого сына земли вашей — сложить двойную тягость с его натруженных плеч? А ради этого — перенять обычай иных христианских стран, где земледелец трудится, рыцарь — сражается, а духовный пастырь молится за всех перед господом и наставляет их на путь правды и любви?
— Ваша милость просила открыть ей глаза, — ответил воевода, — и я охотно это сделаю: ведь это также очи светлейшей венецианской синьории, пославшей вас, пан Гандульфи, в столь далекие земли. Знайте же: Молдова вправду не Италия, а окраина христианства — несчастливые края, где, за неимением настоящего противника, без конца дерутся и мирятся между собой бароны, князья, короли и папы. Что ваши войны? Пустые усобицы перед грозным часом, когда мой народ, спасая жизнь и честь, идет на смертный бой. Знайте же еще, — возывсил снова голос князь, — перед лицом сильнейшего врага, а враг перед нами, числом немногими, всегда сильнейший, — нам не дано делить судьбу на доли. Каждая новая рать может стать последней для Молдовы; как же мне, ее господарю, сказать людям: каждому свое, когда спасение у всех — в одном? Как не звать к оружию каждого, могущего его держать в руках?
Посол Гандульфи почтительно слушал. Светлейшая синьория Блистательной республики святого Марка хотела знать, откуда этот маленький палатинат берет силу, чтобы выстоять, надолго ли этой силы хватит. Посол был здесь, чтобы слушать и запоминать.
— Земля, прежде крестьянская, угодья вольных общин по всей стране давно в руках бояр, — продолжал князь. — И дед, и отец мой тому не бывали помехой; напротив, учителя мои и предки крепили лучшие роды земли, помогали им множить богатства и отчины. Так делаю, сколько могу, и я, ибо кем красна и славна страна, как не великими своими родами, не их силой и блеском! Но Молдова, ваша милость, не Бургундия или Наварра, и кто из моих панов не помнит об этом, тот враг себе и мне. Не каждый высокородный мой боярин, конечно, — усмехнулся вдруг Штефан, — бывает рад, встречая на своих нивах опоясанных саблей пахарей, не каждому пану хватит храбрости таких своих данников за горло брать. Не каждый хочет иметь соседом и человека, для них нового, — пожалованного князем верного слугу. Зато в лихую годину мечи этих людей — спасение для всех, от владыки до опинки. Так говорят у нас, господин посол, и от этого никуда не деться на нашем рубеже христианства. Ведь даже если все мужи моего края выйдут в поле, их всегда будет меньше, чем в войске любого из соседних королей, ханов или царей.
Приказав свите проводить Гандульфи в замок на даваемый пыркэлабами прощальный пир, Штефан с Хынку и еще двумя воинами спешились у дома Зодчего. Князь вместе с ждавшим его у дверей хозяином быстро проследовал в кабинет, освещенный дремя бронзовыми канделябрами. Мессер Антонио придвинул светильники, расправил чертежи, и оба надолго углубились в планы крепости, в наброски стен и башен, которые мечтали еще построить вокруг старого Югиного гнезда.
— Укрепляй Белгород, друг Антонио! — воскликнул господарь, оторвавшись наконец от пергаментов и бумаг. — Храни с пыркэлабами эту крепость! Нужнее она стране, чем Хотин и Нямц, чем сама Сучава. Ибо Белгородом и Килией дышит Молдова, и Венгрия тоже, чего не понимает наш блистательный сосед Матьяш. Не станет этих двух отдушин — и обе наши страны задохнутся: тогда турок возьмет их голыми руками. Килия, однако, не может сравниться с вашей твердыней, так что храни и укрепляй Белгород!
Архитектор давно знал далеко идущие замыслы Штефана. Господарь мечтал создать новую столицу на встрече больших торговых путей, у синего моря, колыбель будущего могущества и богатства его державы. Здесь, с помощью приглашенных со всего света прославленных ученых, должна быть создана школа для обучения юношей наукам. Здесь предстояло основать центр развития наук и искусства, подобный венецианскому, парижскому и краковскому, построить арсенал, литейные мастерские, разнообразнейшие промыслы, корабельные верфи. Тут должен родиться молдавский морской флот. И здесь же, по планам князя, должен был вырасти центр воинского учения, в котором крестьянские юноши, достигнув возраста войника, проходили бы в течении двух лет науку защиты отчизны, мореплавания и оружейного дела. Такой столицей мог стать только Белгород, хитроумные генуэзцы не напрасно выбрали когда-то это место для своих складов и контор.
Но об этом в ту ночь не было разговора между государем и его зодчим. Об этом князь небогатой земли мог помышлять всерьез, только если будет отражена нависшая над его страной смертельная турецкая опасность.
Выйдя из рабочей комнаты венецианца, воевода оказался вдруг перед двумя черными фигурами, степенно поднявшимися ему навстречу со стульев. Штефан узнал православного епископа Белгорода и аббата — настоятеля местного католического храма. Попы заставили бдительного Хынку отступить до самой двери кабинета, но дальше от все-таки их не пустил.
— С чем пожаловали, святые отцы? — князь без воодушевления поцеловал протянутый ему золотой крест. — Говорите скорее, нас ждут во дворце.
— Ради господня дела, — подняв еще выше распятие, строго сказал православный владыка Филимон, — бражное веселие может подождать, княже. Молим тебя, великий государь! Не отринь слезы наши, склони к стенаниям двух иноков высокий свой слух!
Аббат дон Ринальдо, перебирая четки, кивал после каждого слова своего собрата. Господарь с неудовольствием опустился на стул и пригласил святых отцов присесть.
— Не сядем, государь! Не встанем с колен, — епископ, однако, остался на ногах, — покамест не восстановишь божий мир и благолепие святой веры в своей вотчине, Белом Городе. Снова рыкают, великий князь, на грешной сей земле иаковитские львы. Опять дозволено стало им погубление христианских душ и глумление над пастырями вселенских двух церквей!
— Почему же опять, отцы! — спросил господарь. — Сорок пять лет назад дед мой Александр принял проповедника Иакова богемского с товарищами, дозволив им без притеснений жить на Молдове и молиться по своей вере. Слова деда моего, сколько помнится, никто не отменял.
— Ваше величество, возможно, этого не знает, — монсиньор Ринальдо вынул из под сутаны свиток с большой печатью. — Старые вольности, дарованные некогда приверженцам Яна Гуса господарем Александром Добрым, были отняты другим его венценосным внуком — князем Александром.
— Александрелом, сиречь — Александром Малым, — сурово уточнил воевода. — То был, святые отцы, не муж, но дитя, опекаемое неразумной матерью. А сама его мать воспитана старицей-кармелиткой. Эта грамота не имеет силы ни в Белгороде, ни в иных наших уделах. Слово деда в них по-прежнему будут соблюдать.
Глаза владыки Филимона выкатились из-под нависших бровей.
— Опомнись, государь! Не допусти, княже, развращения верных богу сердец в христолюбивой своей державе! Богомерзкие гуситы отрицают святейшие законы вселенских церквей, восстают на помазанных владык духовного царства Христова. Не блюдут ни святых праздников, ни постов. В противной богу гордыне и дерзости чинят исповедь друг перед другом, глумясь над освященной господом тайной. И даже женами, в соблазн христианам и во срам городу, владеют сообща.[2] Подумай, княже, какой сие греховный, диавольский пример!
Воевода усмехнулся с затаенным лукавством.
— Мы здесь одни, святые отцы. Мастер Антонио, как вы знаете, не чужой мне. Так просветите нас, многогрешных: разве в славном Белгороде добрые христиане не владеют сообща женами, как в иных селищах людских?
Глаза преосвященного Филимона сверкнули ужасом, словно он увидел самого Вельзевула. Но монсиньор Ринальдо мягко выступил вперед.
— Ваше величество, — тонко улыбнулся он, — святая церковь и монаршья власть не в силах навсегда изгнать дьявола с лица земли, ибо этого, по-видимому, не хочет сам всевышний. Но место деяниям Сатаны — в ночи и мраке, а не при свете божьего дня, твориться они должны тайно, а не въявь. Проклятые же церковью приверженцы богемского еретика совершают свои преступления явно, в насмешку христианским святыням. Их ересь заразительна и смущает прихожан. Доколе же доброта вашего величества будет ее терпеть?
— Господь был терпеливее вас, святые отцы, — с притворным смирением ответил князь. — Но трудно упрекать вас в этом, может быть, ваш крест поистине тяжелее Иисусова. Научите же, что нам делать? Как защитить истинных пастырей от ложных?
— Святая церковь милосердна. — Губы доминиканца тронула блаженная улыбка фанатика. — В руках ее, слава господу, много добрых средств вернуть в ее святое лоно заблудших овец. Но, чтобы применить эти средства, церковь нуждается в содействии мирской власти. Содействии полном и безоговорочном.
— Отцы мои, я понял вас. — Господарь встал. — Как верный сын церкви я не слушал речей гуситов. Поэтому не знаю, в какие соблазны может ввести вашу паству пример и даже проповеди иаковитов. Зато я знаю, как губит душу народа страх.
Преосвященный Филимон заморгал глазами, не разумея, куда клонит государь. А дон Ринальдо продолжал улыбаться, хотя понял уже, что сегодняшнее, с такими надеждами задуманное дело не удалось.
— Отцы мои, — продолжал князь, уже без мнимого смирения, — я понял вас. Теперь вам мало одной людской веры: вам нужно еще, чтобы вас боялись. Пришли требовать, чтобы я дозволил разослать соглядатаев по улицам и домам. Чтобы вольно было вам зажечь и на Молдове свои костры и срубы. Сему не бывать.
— Ваше величество, — опустив глаза, промолвил аббат, — в этом городе выросло много виселиц и без вмешательства святых вселенских церквей.
— Лобное место есть и в Сучаве, — ответил Штефан. — Но мимо него проходят с дрожью только воры и тати. Честный не боится своего государя на моей земле, и в этом ее сила и моя опора. Пока я жив, вам не выбить ее из под моих ног. Да и сколько у нас тех еретиков, вашим святостям ненавистным? Десяток, два? О чем же говорить?
Штефан стремительно шагнул к двери, и монсиньор Ринальдо невольно попятился, давая ему дорогу. Преосвященный Филимон, подняв крест, ринулся было наперерез, но наткнулся на твердую спину Хынку.
7
На следующий день господарь со своей небольшой свитой покинул Белгород. Вместе с ним отбыл на княжью службу москвитин Володимер. Войку смог проводить нового друга до самого Тигечского кодра в рядах воинского эскорта, который сопровождал князя под началом пана Думы, одного из двух местных пыркэлабов. По возвращении же, согласно воле пана Тудора, для капитанского сына началась жизнь простого войника крепостного гарнизона, трудная воинская учеба и страда.
С тех пор Войку жил на первом, большом дворе крепости, в казарме наемных солдат гарнизона. На самом строгом режиме, который можно было тогда установить для наемного солдата. Это значило частые наряды в дозор, долгое выстаивание на часах у ворот и на Сторожевой башне, усиленные упражнения на внутреннем плацу и на конном ристалище.
Обучение бойцов небольшого постоянного войска Земли Молдавской, особенно молодых, было суровым и трудным. Молдова была бедна и сравнительно малолюдна. Вторгавшиеся в нее враги, особенно приходившие с запада, нередко носили тяжелое вооружение, сплошные панцири, снаряжение же защитников края было легким. Исходя из этого, а также из постоянной угрозы от легковооруженных, но быстроконных степных грабителей, и строилось обучение молдавского воина.
От него требовали прежде всего умения точно бить в цель из лука и арбалета; отсюда — многие часы, проводимые на стрельбище. Потом — искусства рубиться верхом с конником в тяжелых латах, уклоняться от его ударов и метко поражать незащищенные места; для этого самые сильные и опытные облачались на время ученья в полные, хранившиеся специально, доспехи, а остальные по очереди вступали с ними в бой. Затем ценилось умение ловить мчащегося всадника арканом. Наконец — и это считалось главным — надо было уметь пешим драться с конным латником, останавливать его на всем скаку длинным, крепко упертым в землю копьем, резать вражьим коням сухожилия саблями и продольно укрепленными на древках лезвиями кос, стаскивать всадников наземь баграми и крючьями.
Большую часть этой науки Войку и его товарищи, порубежные крепостные стражники, проходили и закрепляли на деле, в боях. Вместе с другими войниками капитанский сын по нескольку раз в месяц скакал в поле — биться с татарами и бандами лотров, мало чем отличавшихся от ордынцев. Войку рубился с налетчиками, ловил их арканом, гнал, заманивал в ловушки, поражал из лука, из которого стрелял все лучше. У заколотого им на всем скаку татарина молодой боец взял отличный московский сагайдак с двумя колчанами стрел и носил его с подлинным войницким шиком, небрежно закинув за спину. Рыжий капитан Молодец, в чьей чете воевал и учился парень, не мог им нахвалиться.
В этой молодецкой ватаге, спаянной постоянной опасностью, Войку скоро стал всеобщим любимцем. И получил признанное всеми прозвище; теперь его звали Войку Чербулом, то есть Оленем, — за быстрые ноги и пристальный, олений взгляд, под которым человеку, замыслившему подлость, становилось не по себе и хотелось, как говорили иные войники, очистить совесть исповедью.