Бывалые воины из гарнизонных чет, конных и пеших, проводили свободное время в соответствии с тысячелетними казарменными обычаями. Играли в кости и карты, потягивали красное белгородское вино, чесали языки, мозолистые от терпких лагерных небылиц. Разговоры касались и фантастических дальних стран, и местных событий. Многих, к примеру, до сих пор волновал побег знатного татарина Эминека, или Менги, как звали его сородичи, проживавшего в крепости на положении почетного пленника господаря. Родной брат крымского бея из рода Яшлавских, Эминек был взят князем Штефаном в плен в 1469 году, вместе с сыном бея, при разгроме вторгшейся из-за Днестра орды. Царевича Штефан казнил злой казнью, а Эминеку даровал жизнь и с почетом поселил в Четатя Албэ, довершив этой постоянной угрозой свою месть бею, ибо, сказал тогда князь, «хорошо знаю, как страшно жить человеку, когда у него есть брат». Штефан, конечно, вспомнил при этом судьбу отца, Богдана IV, вероломно захваченного и убитого собственным братом, Петром Ароном.
Пять лет веселый бей-заде Эминек припеваючи жил на берегу лимана, охотился и пировал. И вдруг исчез, оставив на произвол судьбы богатый дом, а в нем и небольшой гарем, захватив только любимого сокола. Одни говорили, что беспечного Эминека выкрали люди бея. Друге — что пришло его время, и мнимое бегство татарина, по приказу из Сучавы, состоялось не без помощи здешних пыркэлабов. Но большинство сходилось все-таки на том, что хитрый Эминек, будучи опытным колдуном, уплыл морем в Крым в золотой винной братине, которую обратил в галеру, и что гребцами на ней стали две дюжины улиток. Ордынские беи, особенно крымские, давно слыли волшебниками и умели, по утверждению знающих современников, уходить из темницы в струйке дыма от мангала, улететь на крылатых конях, нарисованных ими мелом на стене, и совершать другие чудеса. Эминека же в городе считали особенно искусным чародеем, ибо только умелое колдовство, по уверениям сведущих людей, могло спасти его пни пленении от гнева разъяренного Штефана, увидевшего перед тем содеянные татарами жестокости и разорение своей земли.
Чудеса вообще были на первом месте в воспоминаниях белгородских ветеранов. От них Войку узнал, какие слова помогают в бою против вурдалака, как обезопасить себя от заговоренной сабли или стрелы, какие чары делают простую рубаху непроницаемой для копья и даже ядра. Ему разъяснили, наконец, как отличить речную русалку от озерной, а горного гнома — от маленьких человечков, населяющих подземелья степных крепостей.
Так прошла теплая осень. Теплым был и ноябрь, только в декабре начались холода. Вскоре, после долгого бурного бурана, почти вся Молдова оказалась под небывало толстым снежным покровом. Затем небо посветлело, и ударили морозы.
В один из таких ясных холодных дней в распахнутые ворота Белгородской крепости на всем скаку влетело пятеро всадников. Передний держал в поднятой руке горящий факел, оставлявший в хрустальном воздухе черный дымный хвост. Конники промчались к цитадели, где ждали их вельможные паны Дума и Германн. А город и крепость знали уже, что объявлена война, и господарь Штефан сзывает мужей державы под свои славные стяги.
Ночь прошла в тревоге, в торопливых сборах. Наутро бойцов построили на площади. К ним вышли пыркэлабы, чиновные и выборные люди города, капитаны и Архитектор Антонио. В морозной тишине глашатай Рэцеш ясным голосом зачитал имена воинов, назначаемых в походный стяг, который поведет к Великому войску пан Дума, имея помощником капитана Молодца. Одним из первых был назван Войку, сын Тудора, по прозвищу Чербул. Не внесенные в список бойцы оставались на месте под командованием панов Петра Германна и Тудора Боура.
Последнюю ночь перед походом Войку провел дома. Ахмет, которому изредка помогал хозяин, самолично проверил и пригнал снаряжение и теплую одежду, с многозначительным взглядом вложил в переметную кожаную сумку подарок мастера — кольчугу. Затем принес собственный дар — выделанный крымскими кожевниками легкий, на диво прочный кожаный нагрудник, какие носили только ханы и мурзы, не пробиваемый ни копьем, ни стрелой. Войку вспыхнул от удовольствия и благодарности, и татарин тут же торопливо застегнул на нем доспех, под одобрительным взглядом пана Тудора. Затем накинул ему на плечи длинный плащ на волчьем меху, подал теплый гуджуман, помог надеть колчаны со стрелами и сагайдак с московским луком.
По знаку капитана, блюдя обычай, все в молчании сели. Потом вышли во двор. Войку подошел к руке отца и Зодчего, ждавшего их у порога. Обнял Ахмета. Крепко удерживая под уздцы нетерпеливого жеребца, по обычаю выпил поднесенный полонянкой полный рог красного вина. И только после этого, вскочив в седло, принял из рук верного татарина закаленное и легкое боевое копье с блестящим кованым острием.
8
— Чем бы он ни кончился, бой всегда — праздник для мужчины, — вздохнул тучный хозяин шатра, пан Иоганн Германн. — Господа рыцари, за завтрашний бой!
Присутствующие шумно осушили свои кубки.
В шатре вельможного боярина Иоганна, родного брата белгородского пыркэлаба пана Петра, собралось десять витязей из личной хоругви господаря, вступивших под знамя князя на этот год, в защиту христианства. На сложенных в несколько раз кошмах и шкурах, кроме молдавских воинов, полулежало пятеро иноземцев, храбрых сынов порубежных и далеких держав, — любителей странствий и битв, каких немало бродило по свету в то неспокойное время.
Посередине кочевого солдатского жилища боярина Иоганна, поверх толстого войлока, служившего полом, на трех плоских камнях стоял бронзовый мангал, наполненный пышущим жаром углями. В тесном шатре не было места для слуг, и пан Германн самолично наливал большим черпаком вино из открытого бочонка в чаши гостей и подкладывал на медные блюда горячее мясо из котла, подвешенного над мангалом.
— Прислал, — продолжал Тоадер-дьяк, — рыжий детина с чернильницей и большой саблей у пояса, — прислал этой осенью султан государю письмо. Так мол и так, князь Штефан, отдай мне, пишет поганый, две свои крепости — Килию и Белгород, они мне нужны, чтобы землю твою защищать. Ибо желаю я, великий царь османов, свое милостивое покровительство отныне тебе оказывать. — Дьяк сделал паузу, обгладывая кость.
— Знакомые речи, — улыбнулся тощий, но жилистый флорентиец Персивале ди Домокульта. — Кого хотят прибрать к рукам, тому предлагают защиту.
— Да пришли мне дань, — продолжал Тоадер, справившись с костью. — За два года, за которые должен. Да приезжай ко мне сам поклониться — пожалую тебя кафтаном и высокой милостью, и будешь ты, как верный мой бей, управлять моею вотчиной Молдавской невозбранно и счастливо.
Воин-дьяк не сказал главного, самого обидного. Султан звал к себе господаря просить прощения, словно провинившегося мальчишку. За то, что отнял у мунтян Килию. За то, что долго трепал, а под конец прогнал с княжения давнего любимца Мухаммеда, прекрасного ликом валашского господаря Раду.
— Султан, видимо, забыл, — вставил пан Велимир Бучацкий, польский воин и племянник известного галицкого магната, — что князь Штефан — законный ленник моего короля.
— И моего, — заметил мадьяр Михай Фанци, задумчиво рассматривая деревянный кубок с затейливой резьбой.
— Что пан изволил сказать? — вспыхнул храбрый лях. — Пан рыцарь сомневается в моих словах?
— Бростье, панове, вы оба правы, — вмешался молодой лотарингский дворянин Гастон де ла Брюйер. — Его милость палатин Штефан присягал и польскому королю, и мадьярскому. Но верен, к его чести, только самому себе.
— Иначе, — согласно кивнул флорентиец, — не имел бы дерзости бить славных сюзеренов, как поступил уже однажды с королем Матьяшем.
Пан Германн, слушая беседу доблестных гостей, благодушно и серьезно кивал седой, коротко остриженной головой.
— Это ему теперь не в зачет, — невозмутимо сказал пан Виркас Жеймис, молчаливый обычно гигант-литвин. — Главное для чести князя — выстоять сейчас, когда он вызвал на бой самого Мухаммеда.
— И потому мы здесь, друзья! — воскликнул пылкий ла Брюйер, поднимая кубок.
Воины дружно выпили. Каждый — за свое, и все — за общее дело, удачу в завтрашнем сражении.
Войку, самый молодой в этом буйном собрании, сидел позади всех, не вмешиваясь в беседу старших, но не пропуская из нее ни слова. Несколько дней пути по заснеженным холмам и долам ничуть не утомили юного витязя. Прежние ратные дела — на порубежной службе — были не в зачет сыну капитана Тудора, как и его господарю — былые победы над венграми и татарами, поляками и мунтянами. Завтра был его первый большой и настоящий, большой смертный бой. И вечер в кругу бывалых бойцов, с таким хладнокровием обсуждавших события, наполнял его гордостью и верой в свои силы.
— Вашим милостям не в обиду, — сказал молчавший до тех пор капитан крестьянской хоругви из Орхея, поседевший в походах пан Могош. — Ваши милости вправду здесь, с нами. Но почему медлят христианские короли и князья, близкие и дальние? Разве не знают они, что Молдова нынче — первые врата христианства?
Наступило молчание. Только флорентийский рыцарь поигрывал филигранной рукояткой стилета, насмешливо улыбаясь простоте прямодушного рубаки.
— Самые дальние страны, ваша милость, — иберийские королевства, — учтиво ответил он. — И, конечно, Англия. Иберийские королевства — Арагон, Кастилия и НАварра — все еще воюют с маврами, которых хотят сбросить в море. И не ладят между собой. И готовятся, кажется, к свадьбе: по слухам, Фердинанд Арагонский и Изабелла Кастильская собираются в этом году вступить в брак. Так что храбрым иберам покамест не до турок. Англичанам — тем более, англичане воюют друг с другом, говорят — из-за двух роз, алой и белой.[3] Так что они не могут вам помочь.
— Зато есть Людовик Французский, — заметил поляк, — богатый, могущественный и, как рассказывают, очень набожный государь.
— Людовик-король богат и силен, — согласился Домокульта. — Но он тоже занят — борьба против собственных вассалов, среди которых есть люди богаче и сильнее его самого. Наконец, не забывайте, ваши милости: Франция только двадцать лет назад вышла из войны с Англией, которая продолжалась целое столетие! Франция хочет отдохнуть от славы и битв.
— Ваши земляки, — с обидой в голосе сказал лотарингец, — ваши земляки, мессир, гораздо ближе и чувствуют уже на шее острия турецких ятаганов. Где же они, где их полки?
— Мои земляки! — с иронией усмехнулся Персивале. — Наши князья, графы и бароны, как всегда, не в счет: все дерутся между собой. Сила только у Венеции и Генуи. Но они, во-первых, тоже грызутся, как и сто лет назад. Во-вторых, им некогда, они — торгуют. Венеция восемь лет ведет с османами объявленную войну, но главное дело Сиятельной все-таки торговля. Ведь ею республика живет.
Седой воитель так и не закончил своей мысли: его перебил горячий галл.
— Бывает, — вставил рыцарь Гастон, — бывает что жадность мешает человеку защищать и самого себя, и свои сокровища. Стыдно и жалко, когда думаешь об этих торгашах. В заботе о том, как бы не дать себя обойти конкурентам, они не видят, не хотят видеть, что турецкая туфля готова наступить им на самое горло!
— Увы, брат, вы правы, — кивнул итальянец. — Но мои земляки все-таки здесь. Это жители Белгорода и Килии. Это многие генуэзцы, феррарцы и флорентийцы, живущие в Сучаве, Романе, Орхее. Италия далеко, но ее сынов под стягами князя Штефана побольше, чем воинов иного соседнего короля.
Пан Бучацкий снова побагровел.
— Пся крев, ваша милость! — схватился он за рукоять прямого палаша. — Со мной вправду пришли только две тысячи. Но две тысячи польских воинов стоят ста тысяч итальянских скоморохов и лабазников! И я берусь доказать вам это своей рукой!
— Завтра — бой, — спокойно ответил флорентиец, — будем живы — послезавтра скрестим копья.
— Сегодня, до дьябла, пан не готов? — не успокаивался лях.
— Сегодня, — тихо сказал Иоганн Германн, положив на плечо забияки огромную руку, — сегодня в лагере действует военный закон моего государя. За драку — веревка, какого высокого рода ни были бы драчуны. До конца похода, господа рыцари, вы — солдаты и подданные моего князя. Пришли служить — спасибо. Но без повиновения службы не бывает.
— Пан Германн прав, — поддержал его венгр. — И вы напрасно обижаетесь, рыцарь, с вами — много воинов. Наш флорентийский товарищ имел в виду скорее меня, со мной только триста мадьяр.
— Но вы привели пять тысяч секеев! — рука пана Германна застыла в воздухе вместе с полным черпаком. — Пять тысяч железных бойцов!
— Это не совсем так, ваша милость. — Венгерский рыцарь улыбнулся. — Господин мой, король Матьяш, дал мне знать, что простит давнишнюю вину неповиновения, если я поведу на помощь к его и вашему господарю триста отобранных им бойцов. Я выполнил повеление короля. А секеи пристали ко мне уже по дороге, у молдавской границы. Воины очень просили взять их с собой. Как мог я отказать?
— Секеям, конечно, хотелось попасть под команду такого славного капитана, как пан Фанци, — заметил успокоившийся между тем Бучацкий. — Но дело, видимо, не только в этом — к князю Штефану они пришли бы все равно.
Все поняли намек поляка. Ибо знали о старой дружбе, связывавшей господаря Штефана с обоими воеводами — наместниками Семиградья Яном Понграцем и Блэзом Модьяром. И особенно — с вице-воеводой и графом секейским Стефаном Баторием. Все трое готовы были поддержать молдаванина и без веления короля, а если надо будет — даже вопреки его воле.
— Ваши милости все-таки ошибаются, — возразил барон Фанци, благодаря вежливым кивком пана Велимира. — Если бы вы видели, как эти люди рвались сюда! Как боялись не поспеть к сражению!
— Послушать рыцаря, — недоверчиво улыбнулся флорентиец, — так эти дикие воины горят любовью к господарю Молдовы. Тому самому, четы которого — под его же водительством — не раз дотла опустошали их села и скудные поля.
— Холопья шкура любит плеть, — презрительно ухмыльнулся лях.
— Секеи — не холопы, боярин, — сказал вдруг пан Могош, приподнимаясь на своем месте. На побледневшем от гнева лице воина-пахаря еще резче поступил темный шрам, оставленный возможно, как раз секейским топором.
— Секеи — воины, да из лучших, — промолвил Фанци, примирительно поднимая руку. — Это вольные пахари, посаженные на рубеж еще Арпадом-королем охранять границу. Меж них немало буйных голов, как и у вас, и обид, конечно, хватит друг на друга с обеих сторон. Но как только в их селах проведали, что земле князя Штефана грозит настоящая беда, секеи бросились к нему на выручку, словно и не было старых споров. Пять тысяч бойцов от такого небольшого народца — это много, панове.
Войку жадно слушал. Горячая волна гордости за своего государя поднималась в нем, сжимая горло и зажигая радостные огоньки в глазах.
— Все дело, видимо, в том, — вполголоса проронил упрямый пан Велимир, — что палатина этой земли зовут мужицким князем. Свояк за свояка стоит.
Это была дерзость, и отпрыск могущественного польского рода допустил ее сознательно, уверенный в своей безнаказанности, привыкший дерзить даже членам собственного королевского дома. Но смелая реплика Бучацкого не вызвала того взрыва, который ожидал он сам. Пан Молодец, старый Могош и сам Германн только усмехнулись в усы. Двое боярских сынов — молдавских витязей — обменялись кривыми ухмылками. И только мессир де ла Брюйер вскипел.
— Мой род ведет начало от Карла Великого, ваша милость! — воскликнул он. — Но биться под рукою палатина Штефана для меня — великая честь. Кому храбрый князь еще не по нраву? — француз вытащил из-за пояса кольчужную перчатку. — Говорите сразу! Вызываю всех!
Польский рыцарь, увидя благородный гнев доблестного юноши, почувствовал непривычное смущение.
— Я к вашим услугам, милостивый пан, — ответил он. — Конечно, если останусь жив в бою. Но верьте, князя Штефана, давнего друга семьи Бучацких, я чту не менее вашего, не меньше собравшихся здесь его верных слуг. И сумею доказать это, надеюсь, завтра. Но скажу по чести, — пан Велимир обвел искренним взглядом окружающих, — если завтра суждена мне смерть, я погибну, так и не поняв этого удивительного государя, о котором в окрестных странах ходят такие противоречивые толки.