— Здравствуй, сын Тудора Боура, — молвил князь. — Знаешь ли, зачем зван?
— Не ведаю, государь. — Повинуясь безмолвному приказу воеводы, Войку поднялся с колена и подошел к столу. Там стоял рослый седой крестьянин в медвежьей шубе и широкой кольчужной накидке на плечах, с огромным топором за поясом.
— Это отец Панаит, здешний пустынник, — сказал Штефан. — Не смотри, что глядит лесным вепрем, отец Панаит — человек святой. Завтра перед боем возьмешь пять человек из стяга пана Молодца да десять войников из орхейского стяга пана Гангура, которых они приведут с собой. Больше дать не могу, на каждого из наших завтра будет трое бесерменов. Благочестивый отец проводит тебя и твоих людей на место. А там…
И господарь подробно объяснил Войку, что и как надлежит сделать в разгар сражения их маленькому отряду.
— Теперь иди, спи, — отпустил юношу князь. — Может, больше не свидимся, так что помни: на тебя завтра надежда моя. И отца твоего, и Зодчего, воспитавших тебя. — Воевода, в молчании присутствующих, отечески перекрестил и обнял смущенного великой честью молодого воина.
Володимер безмолвно проводил товарища до его шатра. Оба понимали, что это, возможно, последние их шаги по одной тропинке.
— Посидишь у нас? — спросил Войку.
— Нет, тебе скоро вставать. Выполняй государев наказ, поспи. Будем живы — свидимся.
Витязи обнялись. И молодой москвитин поспешил обратно, куда звала его служба.
Войку, скинув плащ, устроился в углу теплой войлочной юрты, добытой белгородскими порубежниками у заднестровских кочевников, может быть, еще до его рождения. Было душно и дымно. На шкурах, кошмах и овчинах, укрытые плащами и шубами, лежали бойцы завтрашней великой схватки. Двое пожилых войников еще сидели у угасающего огня. Люди не спали, рассуждая между собой о предстоящем деле.
Войку вытянулся под теплым плащом. Но сон не слушался княжьего приказа, не шел.
— Побили мы их тогда крепко, — вспоминал старый воин, галицкий русин Федько, первую встречу с турками тридцать лет назад. — Как сейчас помню: сам зарубил троих. Да одного добил раненного: все равно кончился бы, до выкупа бы его не додержать. И скажу правду, хоть и поганые, но люди как люди. Так же умирать не хотят и так же дохнут, если достанешь их топором или мечом. Бьются добре, но мрут, как все. С тех пор прошло много лет, — добавил русин, — от тогдашних белгородских ватаг мало кто остался, и опять стали османы всем казаться вурдалаками ростом до неба.
— Вурдалаки не вурдалаки, — возразил из полумрака чей-то голос, — но что колдуны они все — спору нет. И самый главный — султан. Он, проклятый, имеет черную кошму, подарок самого пана черта Скараоцкого, а на той кошме и по воздуху летает, и по воде плавает. Добрые христиане, стамдульские пленники, своими глазами видели. Стрелы и пули его не берут, если не смочить их, конечно, святой водой. Да еще, братья, дано ему бесовское умение отводить христовым воинам глаза в бою: тем кажется, что бьют по султану, а это, оказвается, простой чурбан, султан же безбожный уже ушел, не достать его ни саблей, ни копьем. То же самое могут поганцы поменьше — визири, аги, беки, паши.
— Это ты, Казя, сказал! — гулко отозвался кто-то из ближайших соседей Чербула. — Где же видано, чтобы добрый рубака, если он сам не чурбан, не мог поганого ворога от полена отличить!
— Брось, брат Уля, брось! Бесермены все — чародеи, это известно каждому. Мой сосед, как убежал от них из неволи, перед всем миром крест целовал: поганые турки — мастера заговаривать и лесное зверье, и пещерных гадов, и даже морских рыб. Пошепчет-пошепчет, призовет на помощь Аллу, и здоровущие рыбины из моря сами в его челнок сигать принимаются. Даже вшей, клопов и блох заговаривают турки, чтоб не кусались.
В шатре послышался смех.
— Много в этом, конечно, врак, — сказал кто-то негромко, да так, что расхотелось бравым витязям смеяться. — Только правда одна: не выстоим мы завтра на битве — не быть и родной земле. И будет на Молдове править поганый паша, святые монастыри и церкви, как в Царьграде, превратят в мечети, а сыновей наших — в янычар. И возьмут нечестивые дьяволы в чалмах наших дочерей, сестер и юных жен, испоганив на наших глазах, себе в наложницы и рабыни, как делали во многих иных землях. И будет земле и людям ее срам, позавидуют живые убиенным.
— Не первый раз над землей нашей дыбятся вражьи кони, — возразили с другой стороны шатра. — Даст бог, одолеем и на сей раз.
— Аминь. Только уж больно силен нынешний-то супостат.
И пошла, бередя в душах тревогу, беседа о том, что опять стал встречаться людям на лесных дорогах конник без головы. По преданию, то был войник, охранявший некогда государев брод выше старой Тигины, в одном переходе от Лапушны. Коварные татары взяли его, сонного, в плен и казнили смертью. А он, мертвый, встал, поднял отрубленную голову, вскочил перед оцепеневшими от страха врагами на коня и пустился в путь по всей стране, оповещая воинов о близкой опасности.
И Войку вспомнил слова Зодчего. Со всех сторон окруженная могущественными врагами, каждый год под угрозой вторжения из Венгрии и Польши, из Мунтении и с Дикого Поля, Молдова должна быть втройне сильнее, чем позволяло ее редкое население и невеликое богатство. Ее людям, говорил мастер, мало было простой любви к родине, той умеренной и расчетливой храбрости, которую защита отечества и очага требовала от любого европейца — немца, бургундца или испанца. Молдаванину было не до гонора ляха и расчетов генуэзца, не до воинственных забот мадьяра и забот домовитого богемца, не до религиозных споров, занимавших немца. Он должен был быть отчаяннее в бою, чем фанатичный турок, выносливее и быстрее, чем татарин, храбрее, чем венгр, искуснее в рубке, чем драчливый поляк. И еще — хитроумнее и дальновиднее в отношениях с другими странами, чем итальянец и грек, вместе взятые. Иначе его вольность не устоит и недели. А ведь вместе со свободой он утратит и самого себя, какой он сегодня есть, каким восхищаются им от степей Узун-Хассана до владений храброго бургундского герцога. Может быть, после такой беды жители страны и будут еще зваться молдаванами. Но это будут другие люди, неспособные даже постичь доблесть предков.
10
Было еще далеко до поздней зимней зари, когда отец Панаит неслышно вошел в шатер, чтобы разбудить Чербула. Но парень проснулся, как и подобает порубежному воину, — когда пришедший был еще в трех шагах. Стояла ночь, но лагерь уже просыпался, а некоторые отряды были готовы к выступлению. Медленно выползал из ворот тяжелый обоз пушечного наряда, охраняемый хоругвью куртян под командованием самого пана Иоганна Германна. Искусные пушкари из трансильванских немцев торопились пораньше доставить орудия на позиции, оборудованные и укрепленные на предполагаемом пути следования неприятеля. Массивные возы, на которых лежали склепанные из железных полос и охваченные стальными обручами пушки, увязали в талых снежных хлябях, тянувшие их могучие волы — по дюжине в упряжке — выбивались из сил и мотали, словно в отчаянии, рогастыми головами под бичами погонщиков. И многие витязи государева стяга, спешившись, вместе с пушкарями налегали плечами на неподатливые колесницы. Стояла забористая брань, густая, как банный пар, но бранились вполголоса: темнота и туман, в котором тонул шагавший рядом товарищ, усиливали настороженность и чувство опасности.
За чертой лагерного вала пустынника, Войку и пятерых белгородских витязей ждали десять войников-крестьян на мохнатых и сильных конях древней молдавской породы. Воины-пахари были в полном боевом снаряжении, при оружии, в надетых поверх овчинных шуб широких накидках из грубой, вываренной в масле и сложенной мелкими складками льняной ткани, — надежных, способных остановить стрелу, а иногда уберечь войника и от клинка. У пятерых, помимо сабель, копии и луков, к седлам были приторочены какие-то предметы, обернутые тонким войлоком, узкие и длиные, словно связки копий. Двое закинули за плечи буйволовы рога. Наконец, у троих за седлами были прикреплены большие барабаны с выпуклым днищем — походные литавры, похожие на котлы.
Обе группы в молчании соединились и двинулись дальше. Кони вязли в рыхлом снегу, но шли бодро, пробираясь гуськом между деревьями по невидимой тропе. Впереди уверенно ехал отец Панаит, за ним — Войку, следом войники; белгородские стражники замыкали небольшую колонну. Старый отшельник вел их по гребню заросшего лесом холма. Туман здесь был реже, лес — тоже, и вскоре они обогнали чету войников, неторопливо ехавших к месту будущего сражения. Молчаливые и серьезные, бойцы двигались в тишине с невозмутимыми лицами, будто не на смертную сечу, а на сенокос или жатву. Кровавая страда на поле боя и впрямь была для них привычной и непременной частью хозяйственных работ, как пахота, корчевка пней на новых вырубках, и особенно жатва. Ведь если битва приносила победу, одежда и конь, доспехи, оружие и деньги пришедшего за добычей грабителя доставались тому, кого он хотел обобрать. Войну молдаване всегда называли наиболее подходящим для нее образом, славянским словом «разбой».
— Живу у моря, — проворчал кто-то из белгородцев, — но ни разу не видел еще такого проклятого тумана.
Войку усмехнулся. Уж он-то знал, что многие сегодня, возможно, будут благословлять опустившееся на землю плотное белое облако. И мысль его вернулась к Белгороду, к отцу, к оставшимся товарищам. Будут ли они гордиться им, если узнают, какое почетное дело доверил ему вчера Штефан-воевода? Доверил, конечно, не без содействия друга, которого за эти месяцы так приблизил к себе за верность; без московитина князь, наверное, и не вспомнил бы о юноше из Четатя Албэ, еще ничего не успевшем, по малости лет, совершить. И вот благодаря Володимеру такое становится для него доступным; отныне Чербул его неоплатный должник на всю жизнь. Только сумеет ли он отблагодарить верного товарища? Ему, Войку, хорошо, у него — и отец, и добрый учитель, и дядька Ахмет. Множество друзей, родина, любимый и прекрасный город, где так вольно дышится над лиманом, на вершине крепостной стены. У Влада всего этого нет. И нет на свете человека, способного наделить всем этим смелого молодого скитальца. Только судьба. Но как сказать судьбе, что должно ей сделать для твоего друга?
Войку вспомнил одну из бесед у костра, за чаркой красного вина, когда трое витязей делились воспоминаниями о доме, о родных местах. Он задал тогда Володимеру неосторожный вопрос, почему тот не едет домой, на Москву, не вступает на службу к великому князю Ивану. У Москвы ведь лютых врагов не меньше, чем у Молдовы. Влад ответил ему тогда странным взглядом.
— Был я тогда в степи, — начал он рассказывать, — служили мы ватагой то одному пану, то другому, и провожали как раз посольство великого князя из московских земель через Поле в Крым. Бояре-послы, надо сказать, охотнее набирают в охрану казаков, ибо кто от степного волка лучше обережет, чем они, казаки? И вот, заночевав у кургана, услышал я сквозь сон чью-то тихую речь. То сам великий посол подышать звездным духом из шатра вышел с дьяком, да возле меня, не приметив, остановился. Спал я по привычке — вполглаза, но как услышал их разговор — пробудился совсем. Посол учил помощника, боярского же сына, уму, и толковал с ним, как получше выполнить государев наказ. А каков тот наказ был — не забыть мне уже до смерти.
Влад отпил большой глоток тигечского.
— Приказал им великий князь Иван, как прибудут в Крым, побуждать хана на новую войну с Литвою и Польшею. Чтобы еще до зимы шли татары на Подольщину да к Киеву, в великое княжество Литовское, да больше жгли на этих землях и полонили, дабы ворогу его Казимиру крепче урон был. Слово в слово на веки вечные врезался мне в память повторенный послом наказ православного государя. «Говорить накрепко царю, то есть хану, чтоб пожаловал, правил великому князю московскому по своему крепкому слову и по ярлыкам, королю шерть-клятву сложил да и рать свою на него посылал бы. А так станет царь посылать свою рать на литовскую землю, то посол должен говорить царю о том, чтобы пожаловал царь, послал свою рать не куда в иное место, а на Подольскую землю и на киевские места.»
— Это понятно, — серьезно кивнул присутствовавший при той беседе пан Бучацкий, — Подолье и Киев — плохо защищенное брюхо польско-литовской державы.
— Плохо защищено, да людей на нем густо, — кивнул московитин, хорошо помнивший те места. — Как ни зорят Подолье да Киевщину проклятые ордынцы, — все не могут вконец опустошить. Хан, конечно, тогда послушался, — невесело усмехнулся Володимер, — послы привезли ему великие поминки — дары. И в тот же год татары взяли Киев. Половину жителей рабами угнали в Крым, половина задохнулась в пещерах над Днепром, куда спрятались от бесерменов. Кабы не вольные люди, по Днепру сидящие, сгинули бы все. Да спасибо казакам, отбили часть полона у нехристей.
— А ты ведь, Владек, тому делу пособняк, — заметил пан Велимир, вертя перед глазами полный кубок. — Сам же подарки князя охранял, сам послов берег от разбойников Поля.
— Я в ту же ночь от ватаги ушел, — мрачно возразил Влад. — До сих пор грызу себя: зачем змею-боярина не убил.
Пан Велимир тихо засмеялся.
— Зря ты, добрый молодец, на князя Ивана обиду затаил. То есть политика, высокая политика. Я — поляк, по крови тоже киевлянам близкий, род наш тянется от русинских князей Галича, однако же вполне могу думу московского государя уразуметь. Казимир-король ему сосед, а значит — враг. Хан Казимира грабит, войска его от рубежей Москвы отвлекает, значит, Ивану хан — лучший друг. Плох был бы государь, который мыслил и поступал бы иначе. Князь Иван к тому же Русскую землю под единую руку свою собирает, великую силу копит. От этого его вражда с Казимиром еще лютее. Князь рушит новгородское своеволие, а Казимир ему в том мешает, вольности новгородцев помощь подает. Князь великий теснит и грабит малых своих князей, а король принимает их с лаской, когда к нему бегут. Чем недругу моему досаднее, тем лучше мне. В том политика государей, хлопец!
— Такую политику, — Володимер отставил кубок, — я видел и у степных атаманов, по степям скитаясь. Когда ватага на ватагу идет, каждый норовит третью в помощь себе позвать.
— Спору нет, — кивнул Бучацкий, — только так ведь и до кумушек-соседок, через плетни сварящихся, дойти можно: у тех тоже своя политика, в сущности — такая же. Только все это зря, не мы с вами, панове, переделаем мир, каков он есть от римских цесарей, а может быть, и раньше. И ты, братец Чербул, напрасно завел этот разговор. Рыцарь — человек вольный, и государя, кому служить, выбирать себе по нраву волен же. Служат ведь польские воины французскому королю, французские — венгерскому, немецкие и итальянские — султану. И винить их никто не смеет, на то — шляхетская воля. Так что и ты, Владек, волен служить палатину Штефану, моему государю на этот поход. Может быть, — хитрый лях неопределенно ухмыльнулся, — князь Штефан окажется лучше князя Ивана.
Эта усмешка невесть почему внезапно вспомнилась Войку. И больно кольнула его теперь. Иван и Степан, великий князь Иоан Васильевич и господарь Штефан, сын Богдана… Неужто его князь тоже — лишь орудие, послушный раб жестокой и бесчестной силы, которую вельможный пан Бучацкий назвал непонятным словом политика?
Ехавший перед ним лихой старец внезапно остановил коня.
Пока молодой начальник маленького отряда терзался трудною думой, воины спустились с холма на дно широкой долины. Туман на время поредел, и сквозь его просветлевшие клубы бойцы увидели, что лес в этом месте кончался.
Деревья небольшим клином врезались тут в плоскую низину, образуя крохотную, но довольно густую, опушенную кустарниками рощицу, в которую и повел их отец Панаит.
— Там и там, — монах махнул рукой перед собой, — трясины. За ними — дорога. А там, — он махнул вправо, — там их ждут.
— Подождем и мы, — отозвался Войку, слезая со своего вороного жеребца. — Гарштя, веди коней в лес.
Все спешились. Войники развернули свои длинные сверстки, и из под войлока показались бучумы, по-русински — трембиты, долгие и тонкие, словно копья, трубы с неширокими зевами и сильным, резким звучанием. Бучумы в то время были громким голосом Молдовы, перекликаясь от дола к долу, от леса к лесу, от одной крепости к другой. Освободились от заботливо намотанных сверху шкур и воинские бубны троих барабанщиков. Затем странные музыканты начали уминать мокрый снег, готовя в нем плотные гнезда для своих инструментов и для себя. Пятеро белгородцев в любопытством следили за действиями негаданных боевых товарищей.