Гонорок
Огромное лохматое чудовище было похоже на мамонта, только во много раз больше и страшнее. Из его хобота, толстого, как паровозная труба, не переставая шумно била в землю дымчато-белая струя воды.
Вода затопляла большую прямоугольную поляну, со всех сторон обнесенную глухим высоким забором из больших каменных плит. Всюду торчали из воды ветки каких-то кустов, острые серые камни. Вода прибывала с каждой минутой.
До крови обдирая колени, Митя вскарабкался на крутобокий камень и в то же мгновение услышал нечастые, тяжелые всплески. Вода стала сильнее биться о камень. Митя оглянулся и обмер. Медленно переставляя гигантские ноги, чудовище надвигалось на него. Вот оно с неистовым ревом задрало хобот, и густой крупный дождь забарабанил по Митиной голове, по плечам.
Заслонившись ладонями, он еще раз посмотрел назад. Чудовище неторопливо опускало серый гофрированный хобот, нацеливая его прямо на Митю. И он не успел даже закричать: жесткая ледяная струя ударила, обожгла, сорвала его с камня и с размаху швырнула в воду…
Он открыл глаза, приподнял голову. «Сон! Как хорошо, что сон! — подумал Митя. — Жаль только, что не так уж далеко от правды!»
Сны он видел редко и чаще всего не мог их вспомнить. А этот не выходил из головы. Даже за завтраком ему еще явственно слышались студеные всплески, и он зябко подергивал плечами.
Несколько раз ловил на себе беспокойные взгляды матери и виновато отводил глаза: от отца никаких вестей, а тут сынок постарался, порадовал. Оттого, что она не говорила о случившемся, ему делалось тяжелее — даже мать не находит, чем утешить его…
Утром Митя обычно первым долгом отправлялся к почтовому ящику, прибитому к калитке, прочитывал вслух сводку Совинформбюро и потом шел умываться. Сегодня он вспомнил о газете, когда мать сама принесла ее. Марья Николаевна молча просмотрела сводку и так же молча стала убирать со стола.
Митя взял газету, попытался читать. Но газетные строчки заслонило смешливое цыганское лицо Миши Самохвалова с маленьким задиристым носиком:
«Здорово ты отличился, железнодорожник!»
Мишу сменил Чижов; серые щелочки его глаз колюче поблескивали:
«Я веревку советовал прихватить, а надо бы спасательный круг!»
«Вот где материал для стенгазеты. Просто жуть!» — Это Маня Урусова говорит, поглядывая на Митю с высоты своего богатырского роста.
И пожалуйте — газета уже висит в дежурке. Паровозники толкаются, пробираясь к витрине, но протиснуться трудно: столько народу сгрудилось возле нового интересного выпуска. Все хохочут. И вместе со всеми смеется Вера, кончиком платка вытирает слезы. Да и как не смеяться: на рисунке — паровоз 14–52 стоит по самые дышла в голубой воде. Редколлегия не поскупилась на место — получилось целое море. И по этому морю друг за дружкой плывут к паровозу седой машинист, толстый помощник и кочегар с черным щетинистым ежиком…
«Не дадут проходу, — подумал Митя. — «Какой это Черепанов?» — «Да сынок знатного машиниста, тот, что потоп устроил…» А Вера еще говорила про какое-то призвание. Чепуха!»
Он в сердцах отбросил газету, громко сказал:
— Сиди дома, и все!
Марья Николаевна перестала шить, обернулась:
— А по-моему, неладно так будет…
Митя удивленно уставился на мать.
— Неладно, говорю, Димушка, — повторила она. — Люди-то приветили тебя, смотрели с надеждой, а ты, выходит, обманул их. Оконфузился, скажут, парень и с перепугу наутек. Как же с такой-то славой уходить?
— А что делать?
— Раз неправ, повинись. И подумай: разве ж это авария? Неудача, и только. Постарайся, чтоб вперед не было такого. А кончатся каникулы — с честью на занятия…
«Нет, авария, авария, — размышлял Митя. — Да еще какая! Сразу всем показала, что никудышный человек, что не гожусь даже в дублеры…»
— Просмеют, — доверительно тихо сказал Митя.
— Ну, посмеются, пошутят. Шутка да прибаутка, сказывают, только на похоронах лишняя, — усмехнулась Марья Николаевна. — А ты потерпи, коль заработал. Ничего не убудет у тебя, а ума прибавится…
— Легко сказать!
— Понимаю, нелегко, — проговорила Марья Николаевна, с сочувствием глядя на сына. — Ты, Димушка, видать, считал, что все легко да просто. Сел на паровоз и покатил. А паровозная служба — не катанье. Люди годами учатся. Гонорка, знать, у тебя лишка…
— Какого гонорка? — вскинул голову Митя.
— О себе, наверное, чересчур много полагаешь, — ласково и тихо сказала Марья Николаевна.
— Кто это говорит? Максим Андреевич, да?
— Он хорошо отзывается. А грешок все ж подметил…
Митя быстро поднялся, шумно придвинул стул. Значит, успел-таки! К чему же было хитрить: «Не хотел мать расстраивать…»
— Ну, теперь уж вовсе некуда идти… — проговорил Митя дрожащим голосом.
— Вот он и есть, твой гонорок, — тревожно улыбнулась мать. — Максим Андреич-то обойдется без тебя, так я понимаю…
— И пускай, — бросил Митя, выходя из дому.
Марья Николаевна, облокотившись на край узкого столика, на котором стояла машина, прикрыла глаза, словно прислушивалась к чему-то.
«Спасибо за помощь!»
Он спускался с крыльца, когда во двор вошел Алеша, помахал рукой:
— Привет паровознику!
Митя настороженно, изучающе посмотрел на друга: насмешка? Но в следующую минуту понял, что это не так. Алеша поздоровался и сказал:
— Я к тебе за помощью. Пойдем в сад, что ли?
Откинув крючок, Митя толкнул низенькую дверь и пропустил Алешу в сад.
«Вера не может не знать, ведь это чепе, — размышлял Митя, идя за Алешей по узенькой дорожке меж низкорослых раскидистых яблонь. — Почему же не рассказала брату, пропустила такой случай посмеяться? Неужто посочувствовала?..»
Ему не терпелось выяснить это, и он спросил:
— Ты с Верой разговариваешь?
Алеша оглянулся, вытаращил зеленоватые, как и у сестры, глаза.
— Ну, вы не в ссоре? — пояснил Митя.
Прищурив один глаз, Алеша понимающе мотнул головой:
— Передать что-нибудь требуется?
Митя молчал, чувствуя, как щеки заливает предательский жар.
— Записочку? Или устный привет? — Алеша перешел на шепот, желая показать, что он умеет хранить чужие тайны.
— Балда! — со смущением и досадой сказал Митя. — Я всего только спросил, мир у вас или идут военные действия…
— Цапаемся беспрерывно. Вообще с тех пор, как она стала работать, с ней трудно. На сегодняшний день дипломатические отношения натянутые…
Теперь все ясно: не сочувствие удержало Веру. Будь она с Алешей в мире, наверняка рассказала бы обо всем и посмеялась над его несчастьем.
— Что за помощь тебе нужна? — спросил Митя, не зная, как сказать о своей неудаче.
Алеша присел на узкую скамейку в глубине сада, но тотчас же вскочил и, потирая лоб, прошелся.
— Ты даже не представляешь, что у меня в жизни, — сказал он сдавленно. — Я сам еще не разберусь. Просто в башке не укладывается…
— Ну, что?
— Да с отцом…
— Известие? — спросил испуганно Митя.
— Хуже. — Алеша взял его за руку, усадил на скамейку и присел рядом. — Два месяца, понимаешь, от него ни строчки. И я как-то сильно заскучал. Просто со мной никогда такого не было. А тут еще Верка соли на рану: он чужой, он прямо-таки враг нам. Я подумал: а вдруг она оскорбила его, он и перестал писать и теперь мучается? Я к дяде Борису — там тоже два месяца ничего. И вдруг узнаю от дяди, что накануне к нему Верка приходила. Очень взволнованная, говорит. Тоже спрашивала, нет ли чего от отца. Можешь такое понять? Тогда я — в отделение дороги, узнал новый адрес моего папаши — и прямо к ней, к его новой жене…
— Ух ты! — вырвалось у Мити.
— Отыскал квартиру, звоню. Открывает женщина в простеньком таком халатике. Красивая. Правда, не красивее мамы, но, видно, моложе. Лицо, ты веришь, такое, — вот не смотрел бы на него, а не можешь не смотреть. «Кто вы?» — спрашивает. Я сказал. Смутилась, как девчонка, даже мне жалко ее стало. Позвала в комнату. А сама, вижу, не может в глаза смотреть. Меня лихорадка колотит, а я то на нее посмотрю, то вокруг себя. Комната скромненькая, тесноватая, но чисто. На этажерке папины книги. Фотография его на стене. На столе чертежная доска, готовальня. Чертеж наколот, лампочка низко опущена, на ней абажурчик из газеты, в одном месте прогорел до дырки. Вечерами, значит, работает. То ли спешное задание, то ли денег не хватает. Попросила садиться и молчит. У меня тоже язык не действует. Наконец набрался духу, спрашиваю про письма. Глаза опустила, отвечает: «Давно ничего нет». Я сразу понял: неправда. «А как давно?» — спрашиваю. «С месяц уже, говорит, ничего нет». Ну, ясно, не хочет отца подводить. Представляешь, а нам два месяца ни строчки!
— Да, — сочувственно вздохнул Митя.
— Вот какое известие от милого папаши. А я-то, дурная голова.
И Алешка с мрачным негодованием сильно ударил себя по лбу, вскочил, сделал несколько шагов и снова опустился на скамейку.
— Вчера от него письмо пришло. Но мне теперь наплевать, — с ожесточением продолжал Алеша. — Понимаешь, раньше у меня такое зло на нее было — разорвал бы на куски. А сейчас нет. Сейчас на него все перешло. Нет у меня отца. Точка. Дома тоже черт знает что. Пропади все пропадом! — Он отломил яблоневую ветку, бросил ее на землю. — Пойду работать. Переведусь в вечернюю школу.
— Да-а, — неопределенно протянул Митя.
— Ты мне скажи: правильный я шаг делаю или нет?
— Не торопись, — рассеянно сказал Митя. — Может, это под настроение?..
— Не знаю. Ничего не знаю. Я хотел бы или прославиться, чтоб он, понимаешь, заискивал — это мой сын! — а я не признавал бы его. Или хоть в воры пойти, честное слово, чтоб ему стыдно было, чтоб его по милициям затаскали…
— Что ты говоришь! — испуганно перебил его Митя.
— Не знаю, что из меня выйдет, а пока надумал бросить якорь на паровоз, — горячо сказал Алеша. — Поможешь устроиться — буду благодарен.
— С таким образованием в угле копаться? — улыбнулся Митя.
— Знаешь что? — просяще сказал Алеша. — Не демонстрируй свою злопамятность.
Он надеялся, что Митя встретит его решение с радостью, сам вызовется помочь. На деле же, кроме насмешки, ничего.
— Я, конечно, и сам бы мог пойти, но лучше, если ты словечко замолвишь. Так, мол, и так, знаю его, парень стоящий, справится и так далее. Одним словом, рекомендация…
Митя отвернулся. Если бы Алеша увидел сейчас его лицо, то решил бы, что друг испытывает приступ страшной боли.
Алеша помолчал, ожидая, и резко поднялся.
— Я думал, тебе это ничего не стоит, — с нескрываемой обидой произнес он. — Ты ведь свой человек в депо.
— «Свой человек»… — неопределенным тоном повторил Митя.
— Мне помнится, ты сам агитировал: «к нам в депо», «наше депо», «наша бригада», «наш паровоз». А к делу пришлось — в кусты?
— Лучше сам сходи попроси, — тихо оказал Митя. — Мое слово там — пустой звук.
— Боишься поручиться?
Митя криво улыбнулся:
— Какой из меня поручитель! Если б ты знал…
— Да, я не знал, — бледнея, перебил Алеша. — Не ожидал, что ты… ты… дерьмовый ты человек!
— Я тебе все объясню… — почти жалобно проговорил Митя.
Во дворе залаял Жук, свирепо захлебываясь в ярости.
— Подожди, я сейчас, — сказал Митя и побежал во двор, радуясь возможности хотя бы еще на несколько минут оттянуть рассказ о своем провале.
Алеша презрительно посмотрел вслед, сорвал дымчато-зеленое тугое яблоко и со злостью впился в него зубами.
Митя с трудом загнал Жука в будку, и тогда во двор неуверенно вошел незнакомый человек с бледным, сухощавым лицом, в короткой расстегнутой шинели и в пилотке без звезды.
— Черепановы тут живут? — спросил он, внимательно рассматривая Митю.
Почему-то растерявшись, Митя молча кивнул.
Алеше показалось, что Мити нет чересчур долго. Он бросил яблоко и направился из сада.
— Леша, постой! — Митя поймал его за рукав.
Но тот вырвал руку.
— Спасибо за помощь! — едко сказал Алеша, глядя выше Митиной головы. — Вера об отце ничего не знает, так что попрошу воздержаться и не докладывать ей… — Он быстро ушел со двора, хлопнув калиткой.
— Ты Тимофея Ивановича сын? — спросил человек в шинели.
Митя снова кивнул.
— А мамаша дома?
— Входите. — Митя поднялся на крыльцо и открыл перед незнакомцем дверь.
Гость
С тех пор как уехал Тимофей Иванович, Марья Николаевна, работая, часто беседовала с ним, рассказывала ему о себе, о Мите, о Леночке и Егорке, делилась радостями и печалями, советовалась…
Вот и сейчас под стрекот машины она молча разговаривала с Тимофеем Ивановичем:
«Димушка-то вчера еще ровно был дитё, а нынче… Ты бы послушал его. Я, говорит, выбрал себе дорогу. А выбрал он твою тропку, Тимоша, льнет к паровозному делу. Тебе это по душе, знаю. И я тоже возрадовалась. Да вот не заладилось у него, и парень перепугался, отступил. Хватит ли у него характеру, не ведаю. Максим Андреич, спасибо, направляет. А я думаю, был бы ты, Тимоша, на месте, взял бы парня под свою руку, и все враз пошло бы на лад. Верно говорится: «Малые дети тяжелы на руках, а большие — на сердце». Сейчас посоветовала ему пойти в депо — пускай переломит гордыню, честь пускай бережет, — и сама в толк не возьму, верный дала совет или нет. И еще боюсь, как бы парень не укатил на паровозе подале от занятий, от школы… Сказала ему про Максима Лндреича, про гонорок, а может, не нужно было говорить? Видишь, Тимоша, каково мне. Шибко уж маятно одной. А ты забыл про нас. Егорка уже почти все буквы знает, деду, говорит, письмо буду писать. А ты вовсе нам не пишешь. Знал бы, как тяжело мне без тебя! Сам ведь избаловал, теперь не сердись. Нынче осенью (ты не забыл?) тридцать годков будет, как мы с тобой рядышком идем. Подумать только, тридцать годочков! А ровно с горки скатились. Да… Говорю вот, говорю с тобой, а ты и не отвечаешь…»
Марья Николаевна вздохнула и тихо запела несильным голосом:
Отчаянно залаял Жук. Она смолкла, перестала шить и, сняв очки, приподняла на окне занавеску.
За невысокой калиткой стоял человек в военном а глядел во двор. Надо было бы сейчас же выйти, спросить, зачем он пришел, но неожиданный и непонятный холодок сковал сердце, неодолимой тяжестью разлился по телу. Марья Николаевна не могла двинуться с места.
Лишь когда Митя открыл перед незнакомцем дверь, когда заскрипели половицы под незнакомыми шагами, она, с трудом передвигая невероятно отяжелевшие ноги, вышла в прихожую.
Лицо солдата было окрашено той особенной бледностью, по которой нетрудно угадать человека, недавно покинувшего госпиталь. Левый пустой рукав воткнут в косой карман поношенной солдатской шинели. На правом плече — вещевой мешок.
Солдат поклонился, пошевелил обескровленными губами, хотел что-то сказать, но у него вдруг пропал голос, и он виновато посмотрел на Митю, потом на Марью Николаевну.
— Заходите, заходите, — поспешно пригласила Марья Николаевна.
Осторожно ступая, вошел солдат в столовую. И только теперь Митя и Марья Николаевна одновременно заметили то, что он держал в единственной руке. Это был сундучок. Старенький железный сундучок, побитый во многих местах, с облупившейся зеленой краской, с аккуратными душничками и маленьким, будто игрушечным, медным замочком, черепановский сундучок, который и Митя и Марья Николаевна узнали бы среди тысячи других.
Стараясь не греметь большими кирзовыми сапогами, солдат сделал несколько шагов, хотел поставить сундучок на пол, но раздумал и осторожно опустил его на кушетку. Потом снял пилотку, вытер внутренней ее стороной вспотевшее лицо и, достав из кармана гимнастерки маленький ключик на кожаном шнурке, осторожно положил на крышку сундучка.
Закрыв глаза, Марья Николаевна шагнула к кушетке, опустилась на колени, обхватила руками сундучок, прижалась к нему щекой.
Митя непонимающе смотрел на дрожащие плечи матери и вдруг бросился к ней, обнял эти худенькие трясущиеся плечи и зарыдал. А солдат понуро стоял посреди комнаты и мял, мял в единственной руке выгоревшую пилотку.
Прямо с поезда отправился он в депо и у нарядчицы, красивой девушки с золотисто-соломенными косами, уложенными вокруг головы, спросил, как разыскать семью машиниста Тимофея Ивановича Черепанова.
— Вы с фронта? — встав из-за стола, живо спросила она. — Привет, наверное, привезли?