Свое имя - Хазанович Юрий Яковлевич 20 стр.


— Так я же… — начал было оправдываться Чижов.

Но она оборвала его, блеснув глазами:

— Заявился бы в комитет позднее, никто б не дал выговора… — И Урусова медленно зашагала в депо.

Митя подумал, что Чижов и не посмотрит в его сторону, но помощник подошел, потрогал его куртку и покачал головой:

— Бог ты мой! На тебе ж сухой нитки нету. Надо что-то делать…

В Митиных глазах затеплилась благодарная улыбка. Но он был бы еще больше благодарен Чижову, если бы тот увел отсюда паровоз. Впрочем, если бы помощник и сообразил это сделать, то не успел бы: вернулся Максим Андреевич. Он остановился возле лужи и, склонив голову, приложил руку к щеке, будто у него заболели зубы…

— Великий потоп…

Митя подошел к машинисту:

— Это я, Максим Андреевич…

— Догадываюсь, — хмуро сказал старик, пощипывая усы. — Иди пообсушись возле топки…

Митя не двинулся с места.

— Иди, а то простынешь еще… — Машинист обернулся к Чижову: — Тихон, проберись-ка на паровоз да выведи его на сушу, чтоб мне не утопнуть. Спасибо, не зима, а то пришлось бы лед колоть…. А отписываться все равно доведется. Нехорошо вышло, нехорошо…

Чижов нашел поблизости несколько битых кирпичей, расчетливо бросил их в воду и, раскинув руки, двинулся к паровозу. Через минуту плавно задвигались дышла, неторопливо завертелись колеса, и поршни насмешливо зашипели: «Нехорошо, нехорошо, нехорошо!..»

Борода

Неудача всегда тяжела, но, когда сознаешь, что виноват в ней только ты один, на сердце еще безотраднее. Стоя подле швейной машины, Митя поворачивал гладкое белое колесо, словно штурвал водоразборной колонки, то в одну сторону, то в другую.

Марья Николаевна не знала, как утешить сына, и оттого волновалась еще больше. Чтобы скрыть беспокойство, придвинула шитье, стала прилаживать к гимнастерке рукав и испугалась: неужели напутала при кройке? Оказалось, собиралась пришивать не тот рукав. Митя все понял.

— Вот и не выучился и пользы от меня никакой… — сказал он удрученно.

— Выучишься, Димушка, — убежденно отозвалась мать. — Папаня сколько уже годков как прильнул к паровозному делу, а все учится, все учится, — нелегкое, знать, это дело. А ты в один присест захотел. Нельзя так…

Стукнула калитка. За дверью послышался глуховатый стариковский голос, кто-то беседовал с Жуком:

— Признал, признал меня. С понятием цуц…

Дверь открылась. Митя обомлел, увидев на пороге Максима Андреевича.

— Гостей незваных принимают?

Марья Николаевна пошла навстречу:

— Таких гостей — со всем сердцем!

Но то, что старик явился после смены, всполошило ее. Она испуганно подумала: «Все ли рассказал Митя?»

Максим Андреевич поставил в прихожей сундучок, повесил картуз и зашел в столовую, приглаживая редкие волосы. Глаза его, по обыкновению, улыбались немного насмешливо, а лицо, младенчески румяное после душа, уже не хмурилось, как час назад, будто смыло все горячей водой…

— Какие новости, Николаевна?

Марья Николаевна повела плечами, словно от холода.

— Да те же, что и вы знаете, Максим Андреич. Невеселые…

— Рассказывал?

— У него от родных тайностей нету, — не без гордости ответила Марья Николаевна.

— Так и должно быть, — похвалил Максим Андреевич. — Я через него, Николаевна, сегодня старика Ноя себе представил, верное слово. Трудненько, видать, приходилось старичку: кругом вода…

«Не нужно…» — попросила она глазами и, печально улыбнувшись, сказала:

— А больше ни новостей, ни вестей. Целый месяц уже, Максим Андреич…

Старик поджал губы и принялся набивать трубочку, похожую на вопросительный знак.

— Почта — она сильно пошаливает нынче…

— Когда пишут, доходит. А чтоб у Тимофея все в порядке и он не писал, — быть не может…

— Не скажи, Николаевна, всякая обстановка бывает, — стараясь придать голосу непринужденность, сказал старик. — И в тылу, представь, иной раз не соберешься дочери письмо отписать… — Закурив, он стал рукою разгонять дым. — Смотри, накоптил-то как, табакур…

— Да что вы, Максим Андреич! Я даже соскучилась, — сказала Марья Николаевна, вдыхая знакомый крепкий аромат махорки.

Впервые за все время взглянув на Митю, Максим Андреевич покачал головой:

— Со смены давно, а все, видать, жаль с паровозной копотью расстаться? Еще надоест она тебе…

— Я и забыла, — спохватилась Марья Николаевна. — Как услыхала его новости, про все забыла. Пойди, там водичка давно стоит…

Поспешно моясь, чтобы скорее вернуться в столовую, Митя думал над словами машиниста и находил в них отрадный смысл. «Еще надоест…» Значит, Максим Андреевич не вычеркивает его из паровозников.

Тем временем старик тихо беседовал с Марьей Николаевной.

— Переживает?

— Смотреть больно, Максим Андреич.

— Здоровей будет. «Беда мучит, уму-разуму учит».

— Приохотился к паровозному делу. Сказано: отец рыбак, и дети в воду глядят…

— Это-то хорошо, — задумчиво проговорил старик.

— А что плохо? — с тревогой спросила Марья Николаевна, чувствуя, что он недоговаривает.

— Ну, как это растолковать… Силешки-то у парня еще слабенькие, а гонорка хоть отбавляй. Да нехорошего гонорка. Сбить это надо, пока не поздно…

— А я за ним такого не примечала.

— Вблизи меньше видать, Николаевна. А умишко бойкий, планы добрые. Иных ребят калачом не заманишь на черную работу. Спят и готовыми инженерами да генералами себя видят. А он с солдата хочет. Такому специалисту цены не будет.

— Дай бог. Только ума не приложу, что и посоветовать ему.

— А зачем приучать к подсказке? Сам пускай решает.

— Как же можно, Максим Андреич? — испуганно прошептала Марья Николаевна. — Он такое удумает! За ним еще какой догляд нужен.

— Присматривать, понятно, требуется, а за ручку не води.

Как только Митя вошел в комнату, Максим Андреевич и мать умолкли: ясно, говорили о нем. Старик будто повеселел, все поглядывал на него, а Митя избегал встречаться с ним глазами.

— Люблю комсомолию, — сказал Максим Андреевич, ни к кому не обращаясь. — Боевой народ! Видал я смиренных парней, но таких героев, что про них и в книжках писать не грех; видал и других: успеха на грош, а они носом чуть-чуть семафоры не сбивают. Но таких, чтоб духом падали и носом за шпалы цеплялись, верное слово, сроду не встречал…

С невеселым удивлением Митя посмотрел на машиниста.

— Про тебя говорю, Димитрий. — Максим Андреевич показал на него изогнутым чубуком трубки. — Посмотреть на твой вид, ровно в крушении побывал человек.

— Правильно вы сказали, — подтвердил он с горечью. — Крушение…

Сощурившись насмешливо, Максим Андреевич покрутил головой.

— Так тебе и дали сойти с рельсов! В прежние времена, конечно, могли подсунуть бревно под колеса, а нынче… Я тебе не сказывал про свою бороду? О, брат, целая история…

Он раскурил потухшую трубку, откашлялся, усмехаясь в усы.

— Пять годков, как один день, отмахал я кочегаром, а в помощники не переводят. И не на последнем счету был, старался, уважал паровозную службу, — все равно не дают ходу. А я уже в года вошел, постарше тебя был. Пожаловался я дружку своему, слесарю Еремею Иванычу Гремякину, — дескать, что ж делать, доколе в кочегарах мыкаться? Года-то идут. «Вид у тебя, Максим, больно моложавый, несамостоятельный, — говорит он мне. — Видят — молодой, и кончен вопрос. Подрасти, мол». — «Как же быть?» — отращиваю. «Отпусти, говорит, бороду, Максим, а то до самой старости проходишь в молодых». Так мне Еремей Иваныч доказывает. И я послушался. Риска, думаю, никакого, спробую. Стал отпускать бороду. А борода, известно, в момент не появляется. Когда ее не ждешь, она куда быстрей растет, поспевай только сбривать. А как надумал оставить ее, она произрастает до того постепенно, что терпения не хватает. Зато пока прорастет, войдет в силу, и люди к ней успевают приглядеться, и сам тоже привыкаешь… Борода у меня получилась не сказать чтоб картины с нее рисовать, но вполне пристойная — этакой аккуратненькой лопаткой, курчавая да черная, воронье крыло, с отливом да густая — без боли не расчешешь. И, представьте, года не проходил с бородой — началось продвижение. Перевели в помощники. Не скажу, чтоб я лучше стал за это время: борода сработала…

Максим Андреевич умолк, пососал трубку — она снова погасла, — и взглянул на своих слушателей. Марья Николаевна сидела напротив и, подперев щеку ладонью, устало улыбалась. Митя стоял у стола и слушал, позабыв о своих невзгодах.

— Да… А помощь-то от бороды была не даровая. Борода ухода требует, да еще какого! Утром ее расчеши, покушал — опять же гребешком пройдись, а подстригать пришло время — к мастеру иди. Стрижка — дело ответственное, сам лучше и не берись: неровно подстрижешь, и борода будет показывать, вроде все лицо у тебя параличом перекосило. Одним словом, маята. Но я терпел стойко. Два года ее проносил. Разговоры пошли, будто меня в машинисты собираются переводить. Тут и случилась крупная беда. Как-то раз копался я с факелом возле машины. А был ветер, помню. Наклонился к дышлам, клин подтягиваю; ветерок, знать, подул в мою сторону, я и моргнуть не успел, слышу — трещит что-то и горелым воняет. Хвать рукой за бороду, а бороды-то и нет. Остатки одни, и те трухлявые такие, ровно их моль побила… Чуть не зашелся я слезами: кончилось твое движение, Максим, сидеть тебе в помощниках до новой бороды! Пришел со смены домой, кой-как ножницами навел порядок — какой уж там порядок, не спрашивайте, — и к Еремею Иванычу. Он как глянул на меня, схватился за живот и гогочет. «Что же тут, говорю, смешного! Человек потерпел крах, а он смеется! Друг называется!» А Еремей Иваныч утешает меня: «Теперь не страшно, Максим, можешь ее даже вовсе сбрить. Теперь, говорит, признали тебя, из молодых уже вышел, проживешь и без бороды…» Послушался я, сбрил остатки и вздохнул вольно — осточертела. Теперь усы ношу, а бороду — ни-ни! Случится, заболеешь, она сама по себе отрастет, и сразу нехорошие времена на память лезут… А ты говоришь — крушение. Нынче требуется, чтоб у вашего брата другая борода была — «рабочая борода»: стаж, опыт. Знай свое дело и не беспокойся — заметят, оценят, выдвинут, хоть у тебя, может, не то что борода, а даже усы еще не проросли. — Максим Андреевич раскурил трубку, затянулся с жадностью и медленно поднялся. — Заговорил я тебя, Николаевна. План ведь небось тоже?

— Я справляюсь, — тихо ответила Марья Николаевна. — Когда на сердце спокойно, перевыполняю…

— Ну-ну, будет спокойно… — сказал Максим Андреевич и по-отцовски обнял тонкие плечи Марьи Николаевны. — Тимофею Иванычу привет от меня пиши…

Взяв сундучок, старик многозначительно посмотрел на Митю и кивнул головой на дверь. Митя двинулся за ним, с теплым чувством глядя на сухонькую, с выпиравшими лопатками спину машиниста. Ведь только ради него, ради осрамившегося ученика, приходил он прямо с работы!

За калиткой Максим Андреевич остановился.

— Не хотел я мать расстраивать, — сказал он негромко и строго посмотрел на Митю, — а тут скажу. Вот куда завела она, твоя линия…

— Нету у меня никакой линии, — угрюмо возразил Митя.

— Нет, есть! — Старик сердито повысил голос: — И никудышняя линия. Из уважения к Черепанову должны принять! Раз. Вот увидите, мол, я управлюсь — я Черепанов. Два. И откуда столько гонору? Воротится Тимофей Иваныч, беспременно расскажу ему, так и знай. Ну, приняли, дали возможность, а на поверку что? Пустые слова. Только и козыряешь чужим именем, на поблажки надеешься. А поблажек не будет: с кого, может, и меньше спрос, а с тебя в полную меру — ты сын знатного человека. Нет, Димитрий, это не дело. Чужая слава, как сапоги с чужой ноги, — далеко в них не уйдешь. А тебе далеко идти, подальше нашего. Одним словом, пораскинь умом хорошенько, а главное — себя не жалей…

Максим Андреевич протянул ему руку. Никогда машинист не прощался с ним за руку. Но теперь кто знает, на какое время они расставались, быть может, навсегда.

Раздумья

Анна Герасимовна проснулась чуть свет, откинула одеяло и вспомнила, что сегодня воскресенье.

Солнце еще не поднялось, на улице и в квартире было сумеречно — серо. Как и в будние дни, издалека, с испытательного стенда, плыл нескончаемый, на одной тягучей ноте, низкий и сильный рев моторов, нудный, словно комариное жужжание. А на полигоне тяжело и гулко бухали орудия, и, казалось, от этих ударов вздрагивала на открытом окне прозрачная гардина.

Так всегда — целую неделю ждешь этого дня, а когда он приходит, сна, как назло, нет. Но отчего же так хорошо на сердце? Ах да, ведь письмо от Андрея! И вчера выписалось семнадцать человек! И Авдейкин чувствует себя отлично! И у Кибца нашлась семья!

Сложная, ужасно сложная штука жизнь: одни счастливы, найдя семью, другие находят счастье в том, что разрушают ее… И все-таки семья там, где дети, и как бы Андрей ни устроил свою новую жизнь, как бы ни старался быть счастливым, — обокрал он себя. Не потому, что оставил ее, нет. Дети! Брошенные дети. Разве они простят когда-нибудь такую измену? Вот Леша. Еще так недавно он говорил об отце с печальным благоговением, а вчера, когда пришло письмо, первое письмо после двухмесячного молчания, даже не захотел взять его в руки и не только не обрадовался, но как будто обозлился, лицо позеленело, губы задрожали:

— Не нужны мне его письма!

Вера начала читать вслух, и Алеша вышел в другую комнату. Вера потом сказала:

— Послушай, это странно: когда от отца ничего не было, ты грозился написать ему, как мы издеваемся над тобой, а теперь тебе не нужны его письма…

Он бросил на сестру уничтожающий взгляд:

— «Странно, странно»! Что ты понимаешь? Тебе надо — радуйся, пиши.

— И напишу. А как насчет привета от сыночка?

Алеша позеленел еще больше и, заикаясь, крикнул:

— Н-некому мне слать приветы! Понятно? И не расписывайся за грамотных!

Анна Герасимовна старалась притушить неприязнь к отцу. Но вряд ли в их душах возникнет другое чувство. Конечно, если бы не фронт, не опасность, и она и Верочка быстрее перестали бы думать о нем.

Она встала, прошлась по комнате. На письменном столе лежал тетрадный листок, исписанный Вериной рукой.

«Здравствуй, папа! Наконец-то получили весточку от тебя. Мы живем хорошо, дружно. Алешка сказал как-то, что ты снился ему в генеральской форме, он даже не узнал тебя, и ты его окликнул. Я думаю, это оттого, что накануне он впервые увидел «живого» генерала. Алеша же утверждал, что тебя, наверное, повысили в звании. Но, видимо, права я: ты не пишешь о повышении.

Теперь обо мне. Во-первых, меня никто на работу не гнал, тем более «нужда». Это ты напрасно. Уехать в институт, бросить маму и Алешку в такое время я не имею права. Сидеть сложа ручки было бы преступлением. Может быть, пойти диспетчером или чертежницей было бы интереснее, но я не знала, нужны ли диспетчеры и чертежницы, а здесь я заменила девушку, ушедшую на фронт. Я нужна, ко мне хорошо относятся, нагружают общественной работой, которую я всегда любила. А сколько здесь просто чудесных людей! И я не узнала бы их, если бы не пошла сюда.

Ты пишешь, что нарядчица с десятиклассным образованием — ненужная роскошь для депо. Ты неправ. Нарядчик, конечно, не мастер, не техник, но и от него зависит немало, ты это и сам знаешь. Среднее образование помогло мне быстрее освоиться. И еще учти: я не на всю жизнь поступила нарядчицей.

Все это мы обсуждали с мамочкой. В общем, думаю, что поступила правильно, и опасения твои совсем напрасны.

Ты спрашиваешь, почему молчит Алеша, просишь написать о нем…»

На этом письмо обрывалось. Держа в руке тетрадный листок, усеянный ученически четкой вязью, Анна Герасимовна задумалась. Давно ли Верочка была школьницей? А сейчас работник депо, самостоятельный, нужный человек. А там, глядишь, — студентка Горного института, геолог Белоногова… Так было когда-то и с нею самой. После государственного экзамена в коридоре подошел профессор Щеглов: «Поздравляю вас, доктор Светлова!» Казалось, это относится не к ней, а к кому-то другому: доктор Светлова. Так же будет и у Верочки. Выросли дети. Что ни говорите, Андрей Семенович, я счастливее и богаче вас! Вот бы только Леша… Очень тревожно из-за него. Верочка утверждает, что его испортили родители! Он не знал отказа ни в чем и возомнил, что все — для него, что он пуп земли. В раннем детстве часто болел, и любое желание его выполнялось. «Конструктор»? Пожалуйста. Велосипед. Получи, родной. Но ведь и Верочке не отказывали. Почему же ее не испортили? Кто виноват? О море он забыл, к счастью. Но ничего не появилось взамен. Легкомыслие, разбросанность. Похоже, что он и сам осознаёт это и нервничает. Последние дни взвинчен. Может быть, завидует Мите и Вере — те работают, а он пропустил время… Чересчур много в нем совсем детского, беззаботного и бездумного. И эгоизм, как и у большинства детей. Но ведь это должно пройти. Главное, чтобы взяло верх то хорошее, что есть в нем. А оно есть, не надо сгущать краски. И вообще, со всеми мальчишками, наверное, трудно…

Назад Дальше