Он остановился в дверях, спокойно осмотрелся.
Капитан с низким морщинистым лбом и большими, настороженно оттопыренными ушами смерил его подозрительным взглядом.
— Где ваш паровоз?
— Как это — где? — удивился Ушаков. — Из Екатеринбурга я воротился в двадцать три пятнадцать, сдал машину дежурному по депо — и домой, спать. Поездка трудная была, ухайдакался я…
— Спать, значит? — прищурился колчаковец.
— Так точно, спать.
В это время Ушаков переступил с ноги на ногу и, словно от боли, чуть присел, сморщился и закусил губу.
Капитан внимательно посмотрел на сапоги машиниста, мигом перевел взгляд на лицо. Большие оттопыренные уши шевельнулись, он вскочил со стула:
— Ну-ка, подойти сюда!
Машинист медленно двинулся к столу. Видно было, что он делал отчаянные усилия, чтобы не хромать, и все же сильно припадал на одну ногу.
— Почему ковыляешь? — закричал капитан; в злобных глазах его сверкнула догадка. — Отвечай! Быстро!
Ушаков смущенно усмехнулся:
— За картошкой в подполье лазил, зашибся…
— В подполье? А ну, разувайся! Разувайся, тебе говорят! — И он выругался.
Ушаков опустился на краешек стула, неторопливо стащил сапоги и поднялся.
— Косточку сильно зашиб…
Колчаковец взял со стола плетку и, стремительно подойдя к машинисту, стукнул его по коленям тугой кожаной рукояткой. Ушаков вскрикнул и, рухнув на стул, схватился за правое колено.
— Косточка, говоришь, мерзавец? Задирай штаны!
На колене была свежая рана. Содранная кожа висела окровавленными лохмотьями, а нога вокруг раны затекла, набухла, сделалась темно-лиловой…
Допрос длился всю ночь. Ушаков молчал. На рассвете трое солдат бросили машиниста в мокрый подвал, пахнущий плесенью и мышами.
На утреннем допросе капитан рукояткой нагана угодил Ушакову в глаз. Его снова били, обливали из ведра и снова допрашивали. Потом почему-то долго не трогали. Он лежал, избитый, закоченевший, не в силах повернуться, пошевелить пальцем. И вдруг наверху загремели частые удары. Кто-то колотил железом по железу. Было похоже, будто сбивают с двери замок. «Ключ потеряли, что ли? Сейчас прикончат…»
Но это пришли свои: Красная Армия вышибла колчаковцев из Горноуральска…
Почти пять месяцев Иван Кузьмич отлеживался в больнице, больше года из-за кровохарканья пролежал дома. Вернуться на паровоз он уже не смог. Несколько лет был дежурным по депо, нарядчиком, а когда врачи запретили работать, упросил начальство и стал вызывалыциком. Зимой и летом у него страшно зябли ноги, один глаз был постоянно прикрыт тонким и сморщенным, словно кожица печеного яблока, веком, и оттого казалось, что Ушаков все время хитро щурится.
Он стучал палкой в калитки, в подоконники, и паровозники мигом угадывали Кузьмича и выходили к нему.
— Черепанову на сто двадцать первый сегодня, в восемнадцать тридцать, — глухим, сипловатым голосом пробубнил старик, когда на крыльце показался Тимофей Иванович.
— Есть, Кузьмич. Понятно!
На этом обычно разговор заканчивался, и вызывальщик, опираясь на палку, шел дальше. Но сегодня он снял шапку, почтительно поклонился:
— Легкой дорожки тебе, Тимофей Иваныч. Дорожка-то не близкая…
— Благодарствую, Кузьмич. Счастливо оставаться.
Вернувшись в дом, Черепанов задумчиво сказал жене:
— Ходит вот Кузьмич, стучит, будит. А мне иной раз сдается, что старый не просто на работу выкликает, а еще и напоминает вроде всем про те времена… Не забывайте, мол, товарищи, ничего не забывайте…
Марья Николаевна не ответила мужу. Стоя у окна, она думала о своем. То, что перед этой тревожившей сердце поездкой, как всегда, явился старик, немного успокоило ее.
Милая девочка
С утра нудно шумел дождь. Стекло было в крупных перламутровых брызгах, похожих на рыбью чешую. Лужа посредине двора кипела и пенилась, стеклянно-прозрачные пузыри вскакивали на воде и тотчас лопались.
Митя лежал с книгой, но не читал. Вспоминал проводы отца, митинг на площади. Думал об Алешке. Уехал он или образумился? А что, если сейчас к нему? В такой-то ливень?
Он понимал, что обманывает себя: конечно, не ливень сдерживал его, а еще свежая, не забытая обида. Самое лучшее — встретить бы Веру и узнать… Но что это? Может, ему мерещится?
Он вскочил с кровати и, прильнув к двери, перестал дышать.
— Чуть не загрызла меня, злюка!
«Она! Зачем она пришла? Случилось что-то?»
— Нет, Жучок наш не кусается, — проговорила Марья Николаевна. — Он только шумный, а незлобивый.
— Извините, что побеспокоила. Я сестра Алеши Белоногова. Знаете такого?
— Как не знать! Нашего Мити дружок-приятель. Тебя Верой, кажется, звать? Вон ты какая стала. Раздевайся. Промокла небось? Ну заходи, заходи…
— У меня туфли мокрые, я наслежу.
Митя облизнул губы и тихо отворил дверь.
Вера обернулась, по ее невысокому чистому лбу пробежала тень.
— Ты дома?
— Дома, — почти машинально ответил Митя. Ему почудилось, будто на него жаром дохнула раскаленная печь, так запылали щеки.
— А его нет, — сказала Вера и опустилась на стул.
— Алеши, что ли, нету? — всполошилась Марья Николаевна.
— Вчера ушел и не вернулся. Наверное, уехал все-таки… — Вера суетливо мяла кончик голубой косынки.
— Ничего не пойму, Верочка! Куда уехал?
— На фронт, — с отчаянием сказала Вера. — Без него, видите ли, армия не справится, а в тылу ему нечего делать…
— Спаси бог! — всплеснула руками Марья Николаевна. — Как же так? Кто ему позволил? Что за самовольство такое?
— Еще в прошлом году собирался. Я думала, и теперь так будет, не верила… Пропадет он там… — Губы у нее задрожали.
Когда-то Алешка говорил Мите о своей сестре: «Язык — настоящая бритва, а сердце — уральский гранит. Легче из камня выдавить каплю воды, чем из нее слезинку…»
Нет, не знает Алешка своей сестры! Вот она заплачет сейчас, как обыкновенная девчонка.
— Маму жалко. Ночью просыпалась раза три: «Нет Леши?» Я придумала, что он в туристский поход ушел. Не верит… — Она приложила косынку к глазам, и на легкой ткани сразу появилось два расплывчатых пятнышка.
Марья Николаевна обняла прямые тонкие плечи Веры, и та совсем по-детски уткнулась головой в ее грудь.
— Ну, успокойся, моя девочка. Успокойся. Посидим, подумаем, потолкуем, как беде помочь. А тебе друг-приятель не сказывал про свою выдумку? — Мать повернулась к Мите.
Вера могла бы ответить за него, но ей было интересно, что он за человек.
— Я знал, — негромко сказал Митя, ни на кого не глядя.
— Знал? — ужаснулась Марья Николаевна. — И никому ни слова? Ты ведь постарше, мог подействовать, вразумить…
— Мы вместе собирались.
Вера откинула за спину косу и посмотрела на Митю мокрыми сияющими глазами. Губы ее разжались, и, как показалось Мите, одобрительная светлая улыбка задрожала на них.
Марья Николаевна выпрямилась, взялась за край стола.
— Ты тоже?
— Да.
— Горе мое горькое! — Она приложила пальцы к побелевшим щекам. — Никогда не ожидала. Никогда. Считала, сын у меня — понимающий человек…
— Почему же ты отстал от дружка? — как будто с упреком спросила Вера. Она понимала, что Митя поступил правильно, и в то же время досадовала на него. — Почему отпустил Алешу одного, не отговорил, не удержал…
— Так получилось, — нахмурился Митя. — Потом я доказывал, уговаривал, да разве ему докажешь?..
— Когда видел его в последний раз?
— Позавчера.
— Позавчера и я его видела. А еще?
— Больше не встречались.
Марья Николаевна беспокойно взглянула на сына, но поняла, что он говорит правду. Вера помрачнела, тонкие пальцы ее снова засуетились, свертывая и распуская кончик косынки.
— К военному коменданту пойду… в милицию…
Забыв проститься с Митей, Вера направилась к двери.
— Подожди, Верочка, — сказала Марья Николаевна, — тебя Митя проводит, а то Жук опять напугает…
Дождь перестал. Лужа посреди двора светилась прозрачной голубизной. Было слышно, как с полированных листьев рябины перед домом осыпаются в траву тяжелые стеклянные капли.
За калиткой Вера остановилась.
— Правда ничего не знаешь или взаимная выручка?
— Слово даю. — Митя с жаром положил руку на грудь. — Да ты не переживай, честное слово. Все будет в порядке…
— Спасибо за утешение, — холодно произнесла Вера. Ее все-таки печалило и злило, что он не удержал Алешу. — Значит, сначала ты решился, а потом отстал?
— Когда увидишь, как плачет взрослый человек, мужчина, — и не на такое решишься, — после некоторого молчания сказал Митя. — Только я вовремя одумался…
Она внимательно посмотрела на него, потом спросила:
— А почему вы не виделись перед его бегством? Поссорились?
— Почти.
— Хороши!
Он почувствовал, что Вера сейчас уйдет, и, чтобы удержать ее, спросил:
— А ты не едешь в Свердловск, в институт?
— Нет. Я на работу поступаю.
— Да? По геологии?
Прошлым летом, когда Вера уехала на Северный Урал, Алешка говорил Мите: «Тихое помешательство на почве геологии. Чем бы дитя не тешилось…»
Трудно было поверить, что вот этими маленькими ножками она исходила сотни километров, что она тонула в трясине (Алешка предупредил: мать по сей день не знает), что это лицо ел таежный гнус.
— Для геологии не пришло еще время, — сказала Вера, думая о чем-то своем. — Ну, пока! — Она махнула рукой, круто повернулась, от чего разлетелись косы.
Глядя ей вслед, Митя решил, что у Веры походка гордячки: она шла неторопливо и плавно, высоко подняв голову и не размахивая руками. Как, однако, точно отражает походка характер человека!
Когда Вера стала приближаться к перекрестку, ему почему-то захотелось, чтобы она оглянулась. Но Вера скрылась за углом не оглянувшись. Митя понуро побрел в дом.
Марья Николаевна на минуту оторвалась от работы:
— А дружок твой непутевый парень. Да и ты тоже… А Верочка-то, видно, умница. И милая какая!
— Ничего в ней нет милого! — выпалил Митя и покраснел.
Часть вторая
У Максима Андреевича
Как-то в праздник, когда закончилась демонстрация и через площадь шли люди со свернутыми знаменами, с отгремевшими и закинутыми за спину жарко начищенными трубами, отец сказал Мите:
«А сейчас в гости с тобой подадимся…»
И они пошли мимо тихой зеленой воды городского пруда, за Лысую гору, в поселок Елань. Вероятно, это было давно, потому что отец держал его за руку.
Теперь Митя с трудом угадывал дорогу. Здесь и там среди черных поселковых домишек повырастали большие каменные здания, и Елань невозможно было узнать. В ту пору не было и в помине ни этого клуба с куполообразной крышей, ни этого дома с красивой каменной аркой…
Но какой-нибудь древний, ничем не приметный домик, или всего-навсего узорчатый карниз, или обыкновенное дерево на краю тротуара до мельчайших подробностей воскрешали в памяти далекий майский день.
Вот каменная коробка крепостной кладки, поросшая вверху бурьяном, с глубокими квадратными впадинами окон, перехваченными ржавыми, в руку толщиной прутьями, — демидовская тюрьма.
Мимо этого, огромного камня, словно выросшего из земли на углу двух улиц, Митя проходил тогда с отцом. На камне сидел парень с черной курчавой, как у цыгана, головой, и кудри его касались гармошки. Он играл, а вокруг камня плясали парни и девушки.
А вон из того переулка вылетел мальчишка-велосипедист и, смешно ерзая в седле и едва доставая ногами до педалей, помчался прямо на Митю. Наверное, он бы сшиб его, если бы отец не потащил Митю к себе…
Так шел он, вспоминая, узнавая и не узнавая дорогу, и уже начинал беспокоиться, найдет ли ее, как вдруг увидел в палисаднике перед бревенчатым домом две елочки, положившие на изгородь синеватые колючие лапы. Он вспомнил их, но тут же засомневался: и елочки и дом, казалось, были гораздо выше тогда. Сомнения исчезли, как только Митя отворил калитку и увидел по-старинному крытый уральский двор и чисто выскобленный желтый тротуарчик в три доски — от калитки до порога.
Дверь в дом была открыта, но Митя постучался. Из кухни с ножом и луковицей в руках выплыла Екатерина Антоновна, маленькая, полная пожилая женщина.
Он поздоровался, спросил, дома ли Максим Андреевич.
— А вы кто будете?
Он назвал себя.
— Митя! — Екатерина Антоновна обрадованно взмахнула руками. — Скажи на милость! Совсем ослепла, старая. Ну-ка, заходи. Сколько же я тебя не видала? Вытянулся-то как! Молодцом…
Она торопливо расспрашивала об учении, о родителях, о семье покойного дяди Васи. Митя отвечал односложно, нетерпеливо. Чего доброго, целый час будет расспрашивать, а потом объявит, что Максим Андреевич на работе.
Когда он совсем отчаялся, женщина, взяв его за руку, привела в столовую, а сама пошла звать «своего старика», который, по ее словам, «копался» в саду.
В столовой было прохладно. На узких подоконниках и на круглых трехногих столиках стояли цветы. Над диваном висели рядом два портрета в одинаковых рамах из темного дерева старинной кропотливой резьбы. У девушки было круглое, как полная луна, лицо, капризно-недовольные губы. Чудилось, что она в любую минуту расплачется. И сдерживало ее, казалось, соседство юноши с открытым и добродушным лицом, с волнистой копной волос над умным, красивым лбом и насмешливой улыбкой, плескавшейся в его сощуренных светлых глазах.
На противоположной стене в простой тонкой рамке под стеклом поблескивала золотом «Грамота Герою Труда», под которой стояла разборчивая подпись: «М. Калинин».
На небольшом овальном столе рядом с чугунными стремительными конями, на которых скакали партизаны, возвышалась стопка разноцветных тонких альбомов. На гладкой коричневой коже верхнего было четко выведено золотом: «Максиму Андреевичу Егармину».
Поколебавшись, Митя стал рассматривать альбомы. В каждом лежал плотный лист бумаги с поздравительным письмом. Письма были напечатаны в типографии, на машинке, написаны от руки четким красивым почерком. И во всех бросалась в глаза одна и та же цифра — 50. Самым интересным было письмо от начальника дороги. В нем говорилось, что за полвека старший машинист Егармин, не зная аварий, прошел на своем паровозе около трех миллионов километров… Три миллиона километров! Запустив пальцы в густой и жесткий ежик, Митя стал прикидывать в уме, сколько раз старик объехал вокруг земного шара, но так и не успел сосчитать: из коридора послышался голос Максима Андреевича:
— Кто тут меня спрашивает?
Он вытер о половик ноги и, как был в старом картузе, увенчанном кисеей паутины, в твердом брезентовом фартуке, прожженном и обляпанном известкой, мелкими, быстрыми шажками направился в столовую. На пороге остановился, бодливо наклонил голову и поверх очков посмотрел на гостя.
— Димитрий? — не то удивленно, не то разочарован но произнес Максим Андреевич. И вдруг всполошился: — От отца что-нибудь?
— Ничего еще нет, — сказал Митя, с уважением глядя на старика.
— Не управляется нынче почта… Подарки мои разглядываешь? — Он усмехнулся, качнул головой. — В сорок первом это было. Так одарили старика, даже совестно…
— Хорошие подарки…
— А я совсем не признала его, Максим, — заговорила Екатерина Антоновна, входя в столовую. — Даже на «вы» стала величать.
— Как же его признаешь! Парень зря время не теряет — растет.
— Я к вам по делу, Максим Андреевич, — сказал Митя, опасаясь, что какой-нибудь ненужный, затяжной разговор помешает ему.
— Слыхала? — подняв пепельные брови, значительно проговорил Максим Андреевич. — «По делу»! А мне сдается, ровно вчера еще держал его на коленях и беспокоился, что он окропит меня. Ну, раз по делу, тогда садись.
Посмеявшись и покашляв, он снял картуз, вылез из негнущегося фартука, отдал все это жене и тоже сел за стол.
Митя молчал. Что за привычка у стариков — непременно вспоминать, как они носили тебя на руках или качали в люльке, и при этом удивляться, как быстро летит время и как ты вырос! Очень трудно говорить о важном деле с человеком, который помнит тебя маленьким, несмышленым сосунком.