Свое имя - Хазанович Юрий Яковлевич 9 стр.


— Слушаю тебя, — сказал старик, снимая очки.

— У нас каникулы сейчас, Максим Андреевич. Вы хотя и говорите, что я зря не теряю время, а оно все-таки пропадает…

— Нехорошо. Время беречь надо.

— Вот именно. Хочу на работу, Максим Андреевич. Надо пользу приносить. И потом, пора подумать о специальности…

Старик достал из кармана трубочку, похожую на вопросительный знак, не спеша набил ее зеленоватым самосадом и прикурил от зажигалки — маленького бронзового снаряда. В глазах Максима Андреевича не потухали колючие насмешливые огоньки.

— Что ж, может, и пора… — Он задумчиво потрогал усы. — А мать что?

— С мамой договорились. Полное согласие.

Максим Андреевич молча передвигал по столу очки, точно салазки с загнутыми кверху полозьями, потом спросил, куда решил он пойти.

— А вы куда посоветуете? — не без хитрости закинул Митя.

Максим Андреевич, огорченно выпятив губы, почесал морщинистый лысый лоб.

— Нет, голубок, я ничего не посоветую. Душа сама должна подсказать, куда ее тянет. Хочешь железо варить? Вари, пожалуйста! Золото надумал добывать? Вот тебе драга, а золото тут всюду. Захотел по механической части? Дела сколько угодно. Может, плотничать желаешь? Вот тебе стройка. Камень-самоцвет тебя манит? Иди на гранильную фабрику. Гора зовет? Кругом рудники, иди в гору. И никуда ехать не требуется, все под боком, все в твоем Горноуральске. Счастливый город. И поучиться есть у кого, мастера по любому делу есть первостатейные, уральские мастера…

— А про железную дорогу вы и не помянули, — с упреком заметил Митя.

— Разве ж все упомнишь? — благодушно усмехнулся старик. — Дорога. Да вашему брату теперь что? На любую дорогу выходи — семафоры открыты. Всюду тебя приветят, всюду ждут… — Он помолчал, посасывая трубку, в которой шипело и булькало. — А раз дороги открыты, выбирай такую, чтоб по душе была, чтоб после не жалеть и назад не ворочаться…

Он сидел перед Митей, прямой, худощавый, положив на стол большие натруженные, перевитые выпуклыми жилами руки, несколько крупноватые для всей его щуплой фигуры. Голова с мягкими редкими волосами склонилась набок, бледное лицо было задумчивым и усталым.

— Я решил на паровоз, — негромко сказал Митя.

Старик поднял глаза. Насмешливых огоньков как не бывало.

— Так я и думал. Отговаривать не стану, сам понимаешь. Но дорожку выбираешь нелегкую…

— А мне легкой и не надо, — порывисто отозвался Митя.

— Золотые слова. А завтра не захочешь в летчики? Нынче все вы больше в летчики да в моряки метите… — заметил машинист.

— Ну что вы, Максим Андреевич! Все-таки мне уже не десять лет!

— К слову, голубок. — Максим Андреевич расправил желтые, прокуренные усы. — Покуда восемнадцать не стукнуло, к паровозу не допускают… — В уголках его глаз тонкими лучиками сбежались бесчисленные морщинки.

«Неужто ждать целый год?» — испуганно думал Митя. Ему казалось, будто старик доволен, что он не подходит: сами собой отпадали возможные просьбы, хлопоты, беспокойства…

— Но ведь в депо есть мои погодки, — упавшим голосом сказал он, вспомнив Самохвалова. — И люди-то нужны…

Максим Андреевич раскинул в стороны руки, давая понять, что это от него не зависит.

Разумеется, старику не хуже Мити было известно, что людей в депо не хватает и что с начала войны многим юнцам делали скидку на возраст. Но, когда речь зашла о годах, ему вдруг захотелось посмотреть, как поведет себя парень.

— Максим Андреевич, — после долгого молчания несмело проговорил Митя, — а если похлопотать? Может, хоть из уважения к Черепанову примут?

— Про какого это ты Черепанова?

— Про Тимофея Ивановича, батьку моего…

Максим Андреевич сдвинул пепельные брови:

— Не пойму я что-то…

— Как же! Папаня все-таки в депо не последний человек, уважают его, ценят. Так неужто сына не смогут принять?

Старик смотрел на Митю с таким выражением, будто увидел в нем что-то новое, удивительное, чего прежде не замечал.

— Вот оно что! Я думал, ты только за столом у Тимофея Иваныча иждивенец, а ты в иждивенцы и на знатность его суешься? «Из уважения»! — повторил он сердито и насмешливо. — Ловко, однако!

Митя пролепетал что-то, но старик, все еще хмуря брови, махнул рукой:

— Ладно, потолкуем с начальником. Ежели люди нужны, возьмут без всякого уважения. А разговор твой, Димитрий, не нравится мне…

Максим Андреевич достал из кармана часы. Они были точь-в-точь такие же, как у отца, — большие, толстые, с выпуклым стеклом, только цепочка была другая, тонкая, гибкая, свитая из маленьких белых колечек. Отставив руку, сощурясь, он посмотрел на циферблат, сказал, что собирается в депо, и предложил пойти вместе.

Екатерина Антоновна велела передать всем «по привету» и просила заходить.

Митя рассеянно кивал в ответ и, пятясь к выходу, думал о том, что разговор, так хорошо начавшийся, кончился обидно плохо и кто знает, как теперь все обернется…

«Красавец!»

Максим Андреевич суетливо вышагивал, молчал и думал. Думал о том, что немало отсчитал годков, вволю потрудился, испытал вдоволь и радости и счастья, узнал уважение и почет. В одном только получилось не так, как желал: принесла ему Екатерина Антоновна четырех дочерей. А дочери, известное дело, выросли и разлетелись кто куда. Грешно жаловаться, выросли они хорошими, сердечными людьми, пишут старикам ласковые письма, шлют подарки, привозят показать внучат… И все-таки не то! А он мечтал когда-то: возьмет сынка на свою машину, как говорится, под свою руку, и обучит, выведет в машинисты. Но всю жизнь довелось обучать чужих ребят. Они становились близкими, дорогими ему. Он шутя называл их «двоюродными сыновьями». Сколько их было — и не припомнить.

Когда-то «обкатывал» он и Тимофея Черепанова. Это был рослый, нескладный парень, на редкость старательный и по тем временам большой грамотей — окончил трехклассную церковно-приходскую школу… А теперь, возможно, паровозную науку будет проходить у него уже сын Тимофея Черепанова. Бегут, без оглядки бегут курьерские года!

Так пришли к Максиму Андреевичу невеселые, докучливые мысли о старости.

Митю начало тревожить молчание старика. Чтобы затеять хоть какой-нибудь разговор, он сказал, что из нового поселка до депо куда ближе, чем из Елани, и что Максиму Андреевичу, должно быть, утомительно ходить такую даль.

— Намекаешь, что я старый? — охотно отозвался машинист. — А я вовсе не старый, просто долго живу. И не замечаю, что далеко. Привык.

Справа по отлогому берегу протянулся завод; за его каменным старинным забором тяжело ухали молоты, шипел пар. На угловой башенке ржаво поскрипывал флюгер. Вырезанные в рыжем железном флажке цифры просвечивали голубизною неба: 1725.

Митя держался поближе к машинисту, но прохожие то и дело расталкивали их.

— Ты говоришь — далеко. А мне иной раз дороги не хватает, чтоб все перешуровать в памяти. Вот, скажем, этот завод. Зовут его стариком, потому существует он с петровских времен. А у старика от прежних-то времен и стен почти не осталось. Домны были кургузенькие — самовары. А нынче посмотри. Шапку только не забудь попридержать, не то свалится! Так-то и вся жизнь…

Одышка заставила его убавить шаг. Надоедливые и неотступные приметы старости всегда злили Максима Андреевича, и он снова целый квартал шел молча.

— Меня часом разбирает обида, — заговорил машинист, выждав, пока прогремит трамвай. — На вашего брата обида. Приходит этакой молодец вроде тебя и считает, что все так и лежало готовенькое на блюдечке, дожидалось его милости. Иной еще и носом покрутит — это, дескать, не так и это неладно. А если у тебя нет понятия, какой ценой за все плачено, если не хочешь поразмыслить, как добились всего, что ты получил, — как же ты, спрашивается, дальше жизнь будешь строить? А строить-то ее придется тебе, никому другому. Наш регламент кончается, за тобой слово…

«Возможно, Максим Андреевич в какой-то мере и прав, — думал Митя, — но нельзя же мерить всех одной меркой. Пустили бы его, Митю, строить жизнь, «дали бы слово», как выразился старик, и он показал бы, на что способен… Вообще старики во все времена почему-то ворчат на молодежь, это даже из литературы видно…»

Они подошли к депо. Напротив конторы, под узорчатой и зыбкой тенью тополей, среди портретов лучших ударников висел портрет Черепанова. Тимофей Иванович смотрел перед собой со своей обычной задумчивой улыбкой.

Митя мимоходом взглянул на портрет; он мог бы поклясться, что отец подмигнул ему ободряюще-весело.

«Примут, — с радостной уверенностью подумал Митя. — Как-никак, Черепанов! Кого же тогда принимать?»

За зданием конторы путь перегородил паровоз «ФД» — «Феликс Дзержинский», или просто «Федя», как его ласково называют паровозники. Великан только что остановился, сильно и мерно дыша. На лбу у него алела большая звезда. Черная стремительная туша котла матово поблёскивала, узкие бронзовые обручи, туго перехватывавшие его туловище, солнечно сияли. Дышла застыли в таком положении, будто великан стоял на старте, готовый в любую минуту ринуться вперед.

Мите почудилось, что Максим Андреевич направляется к паровозу, и он ускорил шаг. Но старик, усмехнувшись чему-то, взял его за локоть:

— Нет, Димитрий, это не наш.

Жаль. Впрочем, в депо немало таких машин. Не может быть, чтобы герой труда работал на каком-нибудь допотопном паровозе! Но почему Максим Андреевич ведет его на узкую колею?

— Вот и наш красавец. — Машинист кивнул в сторону водоразборной колонки, где стоял маленький паровоз, настоящий карлик в сравнении с «Федей». — Притомился. Водичку, видишь, попивает…

Митя растерянно остановился:

— Разве вы… Так это же… А я думал, вы на широкой колее…

— Был на широкой, голубок, был… — Максим Андреевич тоже остановился, достал потертый кожаный кисет и начал неторопливо набивать самосадом трубку, похожую на вопросительный знак.

На перепутье

В Горноуральске было две дороги: обычная, широкая, и узкоколейная. Широкая подходила к городу с юга, опоясывала его, словно стальным кушаком, и устремлялась на север, чуть ли не до Ледовитого океана. А узкая начиналась в самом городе и убегала на юго-запад, в лесную чащобу, пересекала Уральский хребет и обрывалась на дне глубокой, образованной горами чаши, в старинном поселке Кедровнике.

Горноуральск находился в Азии, и потому здесь можно было услышать шутливое: «Еду в Европу», то есть в Кедровник…

Завод, возникший в Кедровнике во времена Петра Первого, ковал цепи и якоря, отливал пушки для строившегося тогда русского флота. В Отечественную войну 1812 года завод послал на фронт столько пушек и ядер, что заслужил благодарность фельдмаршала Кутузова.

Но время шло, завод в глубинке постепенно терял прежнее значение. Замирало и движение на узкой колее, называвшейся когда-то «чугункой». С каждым годом от нее все больше веяло далекой горнозаводской стариной. Над узкоколейкой посмеивались, о ней ходили анекдоты. Один из них рассказывали так. Узкоколейный паровоз поравнялся с женщиной, шедшей по тропке рядом с колеей. Машинист высовывается из окна, кричит: «Эй, тетка, садись, подвезу!» А она отвечает: «Спасибо, милый, я уж лучше своим ходом, тороплюсь…»

Поезда Горноуральск — Кедровник и в самом деле были ужасно медлительны и ходили довольно редко.

Осенью сорок первого из Ленинграда в Кедровник переехал артиллерийский завод. Старый уралец приютил ленинградца в своих невысоких и не очень просторных корпусах с арочными сводами и толстыми крепостными стенами. А рядом со старыми цехами уже рыли котлованы и закладывали фундаменты новых корпусов. Днем и ночью у поднимавшихся стен горели костры — на их огне подогревали жаровни с цементным раствором, согревали задубевшие пальцы.

Еще не кончилось строительство, еще под сводами копошились казавшиеся крохотными фигурки верхолазов-монтажников, невиданно яркими звездами вспыхивали огни электросварки, а снизу уже поднимался неумолчный шум работающих станков, и из Кедровника в Горноуральск загремели частые и длинные поезда с артиллерийскими орудиями…

С первых же дней войны железнодорожники стали наводить порядок на узкой колее: спешно чинили полотно, ремонтировали подвижной состав — паровозы и вагоны, — послали с широкой колеи опытных паровозников.

Митя не имел представления обо всем этом. Но если бы он и знал о преобразованиях на узкой колее, то вряд ли стал бы испытывать к ней уважение. Он не мог без пренебрежительного умиления смотреть на крохотные узкоколейные паровозы и вагоны: что-то было в них игрушечное, несерьезное. То ли дело широкая колея! Там все другое — большое, внушительное, настоящее. Можно ли сравнить, например, «Феликса Дзержинского» даже с самым лучшим узкоколейным паровозом! Когда идет «ФД», на тендере у которого свободно поместился бы узкоколейный паровозик, земля чувствует, что по ней движется великан, и дышит взволнованно, часто.

— Нет, — с печальной уверенностью сказал Митя, — я не ушел бы с широкой колеи. Никогда не ушел бы…

— Я тоже не рассчитывал, голубок, — улыбнулся старик. — А видишь, пришлось…

И он рассказал историю своего перехода на узкую колею.

Летом сорок первого года, вскоре после юбилея Максима Андреевича, в гости к машинисту заглянул Степан Хохлов. Старик не удивился: председатель месткома был одним из его многочисленных учеников и, хотя с уходом на выборную должность оставил паровоз, время от времени навещал учителя.

После чая со свежей малиной из хозяйского сада Хохлов прошелся по комнате и стал рассматривать поздравительные адреса, которые сам зачитывал на недавнем юбилейном вечере.

— Насчет отдыха не задумывались, Максим Андреич? — вдруг спросил он, не отрываясь от бумаги.

Максим Андреевич взглянул на жену и сразу все понял.

— А я отдыхаю, Степа, — с невинным выражением отозвался он. — В Крыму был раза три, в Кисловодск ездил, на наших уральских курортах гостевал…

— Не о том я, Максим Андреич… — Хохлов помолчал и наконец набрался духу. — Разве пенсии вам не хватило бы?

«Так и есть, — решил Максим Андреевич, — обработала парня!»

— Это у меня спрашивать надо, — не выдержала Екатерина Антоновна. — Хватит нам пенсии, Степан Федосеич. Пировать мы не пируем, огород свой, садик. Да что говорить, проживем…

— Выходит, никому не нужен машинист Егармин? — подавленно произнес Максим Андреевич. — Выставляют, значит, на пенсию, в тираж.

Разговор в тот вечер был большой и безрадостный. Максим Андреевич признался:

— Она меня, Степа, уже целый год ржавой пилой пилит. А я как подумаю уйти, оторваться от дороги, веришь — ровно все во мне переворотится…

— Зачем же отрываться? Можно, к примеру, на курсах преподавать, машинистов готовить. Все ж нагрузка поменьше.

— А за сердце хвататься лучше? — наступала Екатерина Антоновна. — Никогда не бывало такого: утром встает и за сердце держится…

У Максима Андреевича в самом деле «пошаливало сердчишко», и он сдался. В отделе кадров получил обходной лист — «бегунок» — и с гнетущей тоской поплелся по депо, мысленно прощаясь со всем и всеми. Люди с сочувствием ставили на бумажке подписи и говорили ему какие-то добрые слова.

Потом Максим Андреевич передавал паровоз. Он так тянул, так медлил, что напарник, быстрый и шумливый дядька, взорвался бы от нетерпения, если бы не догадывался, что творится у старика на душе. Вдруг Максим Андреевич оборвал на полуслове разговор, пожал напарнику руку и ушел. Через полчаса он получил расчет и, боясь повстречать знакомых, быстро пошел домой.

На другой день, в воскресенье, он узнал, что началась война, и в понедельник утром явился к начальнику депо: «Ставь на работу!»

Начальник был в кабинете не один. Возле стола стоял сильно осунувшийся за день Хохлов, а спиной к окну, глубоко засунув руки в карманы, покачивался на длинных ногах парторг Рыбаков.

— Кто покажет пример, говоришь? — Парторг, продолжая разговор, живо блеснул глазами и подошел к Максиму Андреевичу: — Вот кто. Коммунист Егармин. Лучше не придумаешь. И сам пойдет и других поведет…

Максиму Андреевичу объяснили, о чем шла речь. Он покряхтел, подымил трубочкой, как всегда, когда был взволнован, пощипал желтые усы и дал согласие. Так перешел он на узкую колею — «на укрепление»…

Назад Дальше