Только Еська сказал:
— Беззлобный ты человек… — и прилип листом банным, приглядывая, значится, как бы кто Емельку не обидел. А кто обидит?
Ровные все.
Так им сказано было, и не кем-нибудь, а царицею. Ее-то Емелька, как увидал, так прям и заробел. Мыслимое ли дело! А уж что ею сказано было… сперва и не поверил.
Разве ж возможно такое?
А она самолично, своею рученькою ножичек малый протянула.
И камень зачарованный.
Вспыхнул тот камень, когда на него капля крови упала. Вспыхнул и погас, и значится, правду сказала, хоть бы правда этая в Емелькиной голове не умещалася. Он-то после седмицу спокойно спать не мог, с боку на бок ворочался, и другим мешал, пока Еська не велел:
— Угомонись. Кровь как кровь. Много тебе от нее пользы было?
Может, и не было вовсе, да… разве ж можно говорить, что обыкновенная она? Это Еська не со зла… вор, человек вовсе безбожный, без почтения, но и он — дитя Божинино, не Емельке судить. А кровь… всяк ведает, что Божиня детей своих равными сотворила, из глины и огня, из ветра и воды. Но не способные они были миром жить, все ругалися, искали, кто правдивей, кто сильней, кто смелей. С того и выходили бойки. И тогда Божиня отыскала дитятко чистое, ликом и духом светлое, да и благословила его своею кровью. С того и выходит, что царь не просто так над иными стоит, он Божинею поставленный порядок блюсть и приличия всяческие, чтоб жили люди в царствие Росском по правде, по уложению. И кажное слово его — слово Божинина.
Воля его…
— Может, так оно и было, — Еська перебрался к Емельке на кровать и обнял. — Давно. Сколько лет прошло? Сотня? Две? Ныне и люди иные, и цари… а кровь… Емелька, просто забудь.
Емелька старался.
Нет, не забыть. О таком забыть неможно. Но раз уж выпало так, что и он, холоп дурной, благословение Божини обрел, то значится достойным оного быть должен. Учиться? Учился. Из шкуры лез, хотя ж ему учеба тяжко давалася. Он и грамоты не разумел сперва. И учителя вздыхали, кривилися. Им-то Егор с Евстей милей, которые кажное слово на лету хватают да еще и вопросы хитровымдренные задают. Мол, отчего все так, а не этак… Еська помалкивает, да и он учен… прочие… изо всех только Емелька — чурбан строеросовый.
И голова дубовая.
Не лезла в нее наука. Еська помогал. И так старался, и этак, а все одно не лезла… Егор только посмеивался: дескать, куда холопу с боярами равняться? Правда, потом его побили. И не один раз били, больно заносчив был… но кому с того легче?
После уж, как с грамотою справился, и легче стало. Книги читать стал. Они, что дедовы рассказы, удивительны. В каждой своя гиштория, иные скучны, навроде нынешних, про магию да чертежи, иные — про дни минулые — интересны, но главное, что книг этих в библиотеке Акадэмии превеликое множество.
Надолго хватит.
…еще б со страхом своим справиться. И с тенью этою…
— Уходи, — попросил Емелька. Он-то драться был непривычен, неудобственно было живого человека бить, однако ж тень, ежель подумать, не человек вовсе. И пришла с дурным.
На братьев клевету принесла.
На матушку.
— Я уйду, не бойся…
— Я не боюсь, — ответил Емелька, кулаки сжимая.
Он и вправду не боится, не тени… только и она Емельки не испужается.
— Знаешь ли ты, что после пожару сестрица отчима твоего на месте дома сгоревшего иной поставила? Не дом — терем целый…
Божиня ей судья.
И сестрица ейная, чье имя Емелька и в мыслях произносить стерегся.
— И две лавки, помимо братовой, открыла… откудова деньги?
Емелька плечами пожал.
Нашла, небось, кубышку братову. Он-то купцом удачливым был, будто и вправду Божиня за доброту его к матери Емелькиной отплатила. До свадьбы-то, сказывали, перебивался худо-бедно, как иные, а после прикупил за сущие гроши груз у одного иноземца, а там и шелка всякие, и атласы, и бархаты, и многое иное, что с выгодою продал. Так и пошло у него, золото к золоту…
А тратить не тратил.
Копил для деток.
И разве худо?
— Тяжко с тобой… мести ты не ищешь?
— Не ищу, — ответил Емелька. Может, оно и неправильно. Егор вон спит и видит, как бы отыскать душегуба, который матушку егоную со свету сжил. И Емельке бы надобно… все ж таки мать… и братья… малых жаль премного, за них Емелька Божине молится, хотя ж она и без молитвы деток не забидит. Но все ж… а вот мстить…
Кому?
И разве ж с того легче станет?
— И власти не жаждешь…
Емелька руками развел: и вправду, не жаждет. На кой ему власть-то? Его, вона, учили-учили приказы отдавать, чтоб с гонором должным, по-боярску, а он все никак. Хуже, чем с грамотою. Сам-то холопом был, чай, помнит, каково это. И неудобственно перед людями, страсть.
— Богатство, как понимаю, тоже не нужно?
Только и сумел Емелька, что вздохнуть: богатство… оно, может, и хорошо, когда человек и дом имеет, и землицы, и кубышку на черный день, а то и не одну. Да не в золоте счастие.
Не помогло оно хозяину.
И матушку не спасло, хотя ж ее, единственную, хозяин берег и баловал, на каждый пальчик по перстенечку, на шею — ожерелиев с каменьями, и запястья узорчатые, и заушницы золотые… где все? Сгорело? Продала Матрена Войтятовна?
Куда б не ушло, да с собою не забрали.
Емельке-то золото без нужды. Куда его девать?
Тень засмеялась.
— Выходит, сам не знаешь, чего тебе от жизни надобно…
Отчего ж не знает? Знает.
Жить.
Может, свезет и станет Емелька магиком. Потом, когда все закончится. И при Акадэмии позволят остаться, при библиотеке тутошней, в которой книг — превеликое множество. А нет, то…
…он бы по миру поездил, поглядел. Добрался бы до Северного моря, про которое дед сказывал, что морозы там до того лютые — птица на лету замерзает. И что небо порой вспыхивает нездешним пламенем, и местные люди думают, что то Хозяйка ветров двери своего дома открывает…
…или к саксонцам съездил бы, глянул на города ихние, из камня сложенные… иль на южные земли, где море черное, что деготь, и люди такие ж живут. Младенчик как на свет родится, так его в том море и купают, вот он и становится черен от воды, только глазья белые. И зубы.
Зубы-то понятно — откудова они у младенчиков? А почему глазья не чернеют, Емелька до сих пор не разумел. Но, глядишь, доберется и самолично глянет.
Может, заклеивают чем?
— Хочешь, страх твой заберу? — предложила тень, которая глядела насмешливо. Вот хоть не видел Емелька лика ее, а шкурой своей чуял — веселится. И веселье то дурное, что Егорово тогдашнее, за которое тот и битым бывал.
— Нет, — покачал головой Емелька.
— Почему же? Ты его побороть не способен, а я заберу. Силу обретешь и немалую. Твои-то братья, пусть и одаренные, но дар у них слабый. А в тебе огонь кипит. Видать, была в мамке твоей азарская кровь…
Может, и была.
Кто знает, откудова ее на рынок привезли? Если кому и сказывала, то всяко не Емельке.
— …ты потому и выжил, что признал тебя огонь…
Ага… Емелька тронул рубаху, под которой скрывались рубцы. И с того признания, выходит, Емелька мало что не помер.
— …и если позволишь, то раскроется дар. Станешь магиком. Очень сильным магиком… такие родятся раз в сто лет…
Шепоток этот звучал в ушах.
— …подумай… хорошо подумай…
— Нет.
— Чего бы ты ни хотел, а с силой это получить будет легче… да и… разве тебе самому никогда не хотелось доказать остальным, что ты не хуже? Кровь-то в вас поровну течет, так отчего твое место — последнее? Отчего Егор по сей день смотрит на тебя свысока?
Неправда.
Смотрел, но то давно было, а ныне… натура у Егора такая. Молчалив, что бирюк, но то не от злости и не от того, что мыслит себя над прочими…
— Еську и того он принял. А кто таков Еська, если разобраться? Вор бывший? Гнилая душа… а его Егор уважает. И волчат, от которых вовсе не понять, чего ждать… ты же понимаешь, что кровь их порченая…
— Уходи, — вновь повторил Емелька.
Дед сказывал, что дурная мысля в дурной же голове брожение вызывает, от которого оная голова и треснуть способна.
— Твой страх делает тебя слабым и бесполезным. Что будет, когда они поймут, что ты не справишься с ним? И не они, а она…
Сердце екнуло.
Нет, Емелька справится.
Огонь… он подчиниться… тем паче, если дар… если кровь азарская… вон, Кирей с огнем на раз управляется… и надо бы подойти, спросить совету… Кирей, хоть и нелюдь, а из своих.
Поможет.
И если чего попросит за помощь, то всяко цена подъемною будет.
— …подумай, Емельян. Хорошенько подумай. Ты же не хочешь разочаровать царицу?
И тень отступила.
Емелька позволил ей уйти, потому как не ведал, сумеет ли остановить и как сие сделать. Он так и остался на полигоне, со свечой, которая горела ровно и ярко. Емелька закрыл глаза и протянул к огню руку…
Глава 15. Где жизнь идет своим чередом
Минул день.
И другой.
И третий. И далее, один за другим, одинаковые, что бусины на хорошем ожерелье.
Обыкновенные были.
С Милославою учили мы земли царства Росского.
Воеводства.
Города.
Поля и веси. Я и Барсуки свои на карте сыскала, подивившись, до чего крохотные оне. Нет, разумею все про масштабу и прочее, а все одно крохотные…
…с Люцианой зелья варили в новое лаборатории, каковая была побольше прежнее, да при том пустовата. Сама Люциана сделалася молчаливой, а меня не замечала.
Архип Полуэктович нас по полосе гонял, правда, ныне завсегда с нами бегал, не доверяючи. А когда про огонь спросили, велел забыть все, как сон дурной.
Ага.
Забудешь тут.
…Марьяна Ивановна про увечья всякие сказывала и про тое, что с ними делать.
Шла наука своим чередом.
Так и добралась до Березового дня, каковой есть праздник — не праздник, а девичьей душе отдохновение. Уж не знаю, как в столицах, а в Барсуках кажная девка дня этого ждала. Когда еще позволено спросить будет Божиню о судьбе своей девичьей?
Нет, была зима.
И Святки.
И гадания, но не те… на Березовый день, в народе прозванный Бабьим, гадания самые верные. Да и не только в них дело. Помнится, сказывала бабка, что слово женское этим днем особую силу обретает.
Чего пожелает, правда, если от сердца чистого, то и сбудется.
А коль проклянет кого, тоже в сердцах, тому и не видать от Божини удачи.
В Барсуках загодя девки готовилися.
Ветки ломали, кто березу, кто иву, и осину случалось — бабьи все дерева, у кажное — свое, тайное, от матери доставшееся с именем. И вязанки веток, с просьбою взятые, кровью оплаченные, украшали, что лентами, что бусами. Пряниками, случалось, махонькими. И кажная вязанку берегла пуще глаза.
Оно и верно.
Вязанки этие прикапывали у забора, а порой — и у порога, через который охота было законною женкою переступить.
Шептали просьбы.
Порой и снисходила Божиня. Прорастал тогда в заветном месте куст ивовый аль березовый, и сказывали, что не было верней приметы, что будет брак сей счастливым, многочадным и богатым. Бабка и та повторяла, что, коль случалось такому, то ни родители, ни кто иной не смел препятствиев чинить.
На памяти моей еще ни один куст не пророс. Затое случалися промеж девками сварки, как в позатым годе. Всем-то охота замуж за богатого да пригожего, а таких женихов немного… вот и пошли лаяться, а там и за косы схватилися. Драли друг другу… Марьяшка после тое ночи три дня из дому не выходила, нос битый прячучи. А соперница ейная и того дольше — все лицо ей расцарапали. Мне-то тогда еще смешно стало: оно ж как благословения Божининого испрошать, когда на сердце гнев и обида?
Вспомнилися девки.
И Барсуки.
И тяжко на сердце стало… к бабке бы наведаться, да опосля того моего письмеца вовсе меж нами разлад вышел. Она свое прислала, гневное, обозвала меня девкою глупой, которая сама своего счастия не ведает, а берется старших учить.
Велела прощения просить.
А как просить, когда чую, что я правая, а не она?
И еще запретила мне про Арея и думать. Мол, есть у меня жених, перед которым я слово свое сама дала, и нечего иного искать, хватит ее перед людями позорить.
Хотела я ответить, да…
…и все одно нашла я березку. В Акадэмии деревов множество, но все хитрые, иноземные. Есть тут и плющ коварный, с листвою гладенькою, будто бы атласной. Держится она, что летом, что зимою, оттого и глядится плющ этот ненастоящим — каменным цветком. А тронешь листик проверить — взаправду ли живой, а он и обожжет пальцы ядом. Есть игличка крохотная, что по земле ковром колючим стелется, да цветов в том ковре множество — молодые веточки беленькие, будто изморозью покрыты, взрослея желтеют, после зеленеют, а старые самые — что бархат красный.
Есть дерево-мандарин, под колпаком стеклянным растет.
Царице подарено.
Ей же с дерева этого и плоды-цитроны отсылают. Круглые оне, что яблочки махонькие, и колеру яркого. И другое дерево — не дерево, а тут же растет, физалисом именуется, есть и бархатка ядовитая, и зеволев с желтою пастию, в которую он мух и комаров ловит… многое есть, а березку поди отыщи.
Отыскала.
И веточку сняла нижнюю, по которой уже сухотка поползла. Ножиком срезала и, палец поранивши, к срезу прижала:
— Прости меня, — сказала я березке. — И прими дар ответный…
Не знаю, услышала ли…
Вечером же сидела, обматывала тоненькие хворостинки-веточки нитками цветными. Посадить, может, и не посажу, но негоже вовсе обычаи забывать. Бусы свои разобрала, старенькие, но оно и верней. Помнится, чем больше вещь ношена, тем крепче на ней слово хозяйское держится.
И Люциана Береславовна про то же говорила.
Правда, она про запечатление и отпечатки ауры на вещественных носителях, но суть-то едина, какими словами не обзови.
Бусы я к веточкам и крепила, когда в дверь постучали.
— Тебя боярыня Велимира видеть желает, — без приветствия сказала мне девка в атласном зеленом сарафане, расшитом маками алыми. — Немедля.
И ноженькою притопнула.
Не то, чтоб желание у меня было с Велимирою встречаться, но мнится, не тот она человек, чтоб зазря звать. Да и пригляжуся… Кирей-то, чай, не чужой.
Как жениха в плохие руки передать?
А ну попортит?
Кивнула я. И дверь заперла, накинула простенькое заклятье, которое, конечне, снять недолго, да прав Ильюшка — я почую, коль явится вдруг гость незваный.
Боярыня Велимира красоты своей не утратила.
Напротив, глядела я на нее и любовалась.
— Доброго вечера, княгиня Зослава, — сказала Велимира ласково и рученькою повела. А на рученьке этой бранзалетки зазвенели серебряными бубенцами. — Уж прости, что отрываю тебя от дел важных…
— Ничего. И тебе здоровья, боярыня…
Княгиня… сказала без насмешки, а все одно, обе ж разумеем, что княгиня из меня, как из Пеструхи конь боевой. Навроде и велика, и о четырех ногах, и седло вздеть можно, но сядешь на такого — не война, смех один будет.
— Присядь, — не то попросила, не то велела боярыня. А девку свою отослала. Рученькою махнула, пальцами щелкнула, та и сгинула… — Подслушивать станет. Тятенька мой беспокоится, что уж полгода минуло, а я все еще царевича себе не отыскала. Не себе, ему.
Она присела на сундук.
И я примеру воспоследствовала.
— Боюсь, что ничем твоей беде не помогу, — сказала я, взгляд отводя.
Ерема?
Елисей? Она от отчаянья за любого ухватится, да не будет счастья ни ей, ни им… и Кирей опять же. Мнится мне, что не обрадуется он, коль Велимира от царевича кольцо примет.
А ведь предложат.
Куда обыкновенному человеку да супроть этакой красоты устоять? Бровью поведет, глянет томно сквозь ресницы черные, и лишит разума.
— Верю, — Велимира вздохнула. — Сама не знаю, зачем позвала тебя… тошно, Зослава… девки мои… кружат, вертятся, выслуживаться пытаются, да знаю, что не передо мной. За каждым шагом следят. Каждое слово ловят. И все батюшке… вон, Добруша… простого звания, но не в том беда ведь. У нее сестры в неволе были… и сама-то беднота горькая. Наши все над ней смеялись… проходу не давали. Пожалела. Велела, чтоб не трогали… денег дала на выкуп. Подумала, может, найду себе подругу… а не срослось.