— Не кричи…
— Можно? — Ильюшка провел линию у порога. — Не повредит?
И кивком на Елисея указал.
— Лису? Нет, сейчас отойдет. Он сильный. А полог твой, если и вправду захотят послушать, на один зуб будет.
— Зато пока зуб этот рвать станут, я почую, — Ильюшка принялся чертить пальцем знаки. — Да и полог… есть одна мысль. Зося, может, глянешь?
— Она? — Лойко скривился.
— Как со щитом. Со щитом получилось ведь. Почему бы и с пологом не попробовать? Интуиция у нее хорошая…
Глянуть-то мне не тяжко, да боязно. А ну как с этого глядения очередной столп вырастет, аль еще какая напасть приключится. Помирать-то неохота, пущай и в компании развеселой.
Ох, видывала б бабка мою компанию, скоренько б за крапиву схватилася.
Ильюшка полог вывязывал, и пусть ловки были его пальцы, да с вязанием не ладилося. Кружево кружевом, да только в пологе энтом прореха на прорехе…
— Тут подтяни, — я пальцем в одну ткнула.
— А сама? — тихо спросил Ильюшка и вязание свое едва не сбросил. — У меня сил не очень… послушай, нет смысла заделывать каждую прореху. Ты мне укажи основное направление. Я чувствую, что с осями не то, сдвиг где-то пошел, и если его устранить…
Сдвиг.
Оси.
Все-то по-умному, а если проще, то неровное энто кружево, кривоватое, некрасивое… будто вязавши, выпустил он пару петель, а после еще пару, и побежала хитрая нить.
Поймать ее надобно.
Я нахмурилася.
А где ловить?
Вот тут… подтянуть осторожненько… и чтобы цвет красивый… Ильюшкино чародейство лазурью отливает. С лазоревым белое хорошо глядится. И еще серебро.
Вышел полог узорчатый.
Зимний.
— Так оно ладно, — сказала я, ниточки закрепляя.
— Охренеть, — добавил Еська. — Зослава, радость моя… да ты у нас кладезь талантов, оказывается! Этакое сокровище только закопать.
— Кто-то и пытается, — нарушил молчание Кирей. — Мне тебя убивать незачем. Сестра твоя, уж извини боярин, мне не нужна. Да, не так давно мне… сделали предложение. И в других условиях я счел бы его выгодным…
— При каких «других»? — Ильюшка смотрел на Кирея зло, обиды не скрывая, хоть бы и должен был уразуметь, что не виновный азарин.
— Я не собираюсь возвращаться в степи. И сделка эта… мы здесь все покойники. Кто больше, кто меньше. Ты лишний, Илья, потому что даром наделен. Будь обычным человеком, может, и предложили бы на трон взойти. Почему бы и нет? Глядишь, ты бы благодарности преисполнился к людям, которые помогли бы в трудную минуту. А нет, то и связали б, клятвой там, обязательствами… не суть. У умелого рыбака всегда найдется крючок по рыбе. Но у тебя дар. А магика на цепи держать, что волка в псарне. Когда-нибудь да наберется сил и дури, чтобы горло перервать. Поэтому ты у нас покойник номер один… про рыжих и говорить нечего. Они давно добрым людям власть делить мешают…
Еська хмыкнул и монетку свою вытащил.
Кому чего, а иным — игрушеньки.
— Ты, Лойко… думаешь, никто не знает про вашу с батюшкой свару? Или про клятву твою?
— Заткнись, — Лойко покачнулся.
— А еще про то, что дед на твою сторону стал, и земли свои, и богатства, какие были, тебе отписал. Отцу твоему это крепко не по нраву пришлось… а еще про то, что особой любви между вами никогда не было… и про слухи…
— Заткнись!
— Не ори. Я просто пытаюсь объяснить, что ты твоему батюшке без надобности. Сколько ему лет? Четвертый десяток пошел? Молодым женили…
Лойко набычился.
И подумалось, что сейчас кинется на Кирея, но нет, удержался. И кулаки разжал.
— К чему клонишь, азарин?
— К тому, что матушка твоя давно здоровьем слаба. Если помрет сегодня-завтра, то и батюшка овдовеет… и одно дело — сына на трон посадить, а совсем другое — самому сесть. Чай, не старый еще. И одарит Божиня детьми. Вот только ты при этом раскладе лищний. Опять же, деньги боярину нужны крепко. Политические игры — не для бедных. Свои он растратил. Земли, матушка сказывала, заложил и перезаложил не по разу. А твои, дедом дареные, близехоньки. Только руку протяни.
Кирей руку и протянул.
— А потому и говорю, что собрались здесь потенциальные покойники. И как-то вот… не радует меня эта перспектива.
— Как вы его терпите? — поинтересовался Ильюшка. И Егор хмыкнул:
— Привыкли… та еще зараза, но своя. Бить не дадим.
Еська кивнул. Выразительно так. Буде кто собрался Кирея прям туточки и бить. Лойко, мнится, не отказался бы, но помнил Арееву науку.
— Остается Зослава… — Ильюшка повернулся ко мне. — Ее-то зачем убивать?
— Вот и мне интересно, зачем? — Кирей встал рядом. Глядит. Любуется. А мне няемко, меня, может, в жизни так не разглядвали. — С одной стороны на трон ты точно не претендуешь…
Я спешне кивнула: видит, Божиня, никак не претендую.
— С другой… это не я. И не Арей. Они, — он ткнул пальцем в Елисееву грамоту, — могут строить десятки теорий, но мне ты нужна. И будешь нужна до лета. Что же касается родственничка моего…
Еська выпустил монетку, и покатилась она к Ильюшкиным сапогам.
— Насколько он нестабилен? — Ильюшка поймал.
Крутанул в пальцах.
И вернул Еське.
— Он не безумен. Он прекрасно отдает отчет в своих поступках. Ему просто сложно контролировать силу. Но это не значит, что сила сведет его с ума. Да и Зославу ему убивать незачем…
— Тогда кто? — Илья потер нос.
— Понятия не имею… тот огонь не наш был.
— Запахи не чужие, — добавил Елисей.
— Есть способы запах убрать. А если подумать, то помимо Арея и меня в Акадэмии наберется десяток огневиков.
— И зачем им…
— Им незачем, — согласился Кирей. — А вот если не им… встречался я как-то с Ксенией Микитичной. Достойная женщина. С памятью хорошей. С гордостью боярской. С деньгами… или вот помнится, третьего дня заступили мне дорогу пятеро… мол, сгубил я достойную боярыню, чем батюшку ее в печаль вверг.
Я вздохнула.
— А ты?
— А что я? Я и объяснил, что не правы они со своими претензиями. Но мнится, не дошли до боярина мои резоны. Сам-то он сюда не полезет, но заплатить кому…
— Кому?
— А это, — Кирей осклабился, — мы и выясним.
Глава 14. О царевиче Емельяне
Емелька глядел на свечку, которая горела ровно и ярко.
Почти не дымила.
А и чего ей дымить, когда белая и восковая, небось, катаная, а не отлитая, но ровнехонько, гладенько. В поместье-то такие только в хозяйских покоях ставили. Дорогущие — страсть. И ключница-старуха все ворчала, что с этакими ценами — дороже только магиковские светильники — хозяин точно себя в разорение введет.
Свечи она хранила в длинном ларце, изнутри выложенном промасленною бумагой.
Ларец запирала на ключик…
А поутру самолично забирала оплавленные свечные огрызки из хозяйское комнаты. Когда огрызков набиралось много, их топили на водяной бане, и воск лили в формы. Конечно, эти свечи получались похуже, но для обеденной залы и оне годились.
В Акадэмии не экономили.
Тут вовсе в свечах нужды не было, и нынешнюю Емельян запалил, чтобы себя проверить. И страх свой, который никуда-то не делся. Сидит. Вцепился ледяною лапой в горло. Дышать и то мешает.
А всего-то надо — руку протянуть.
Провести над огоньком.
Махонький ведь, не тронет… если и обожжет, то самую малость…
Свеча горела.
Ровно.
Ярко.
И скоро братья явятся, спрашивать станут, как оно. Или не станут, промолчат, что только хуже. Емельян вздохнул и руку к свече протянул.
Смех какой — маг-огневик огня боится.
И там, на поле, еще как-то выходит страх этот прятать. Так и учеба-то толком не началася… щиты-то малой силы требуют. Шары-огневики в руках держать нужды нет. А вот дойдет до волн или стен, или еще каких хитростей, что тогда делать?
Огонек потянулся к ладони, и Емелька руку одернул.
Спрятал за спину, дрожь унимая. Показалось на миг, что пахнуло паленою шкурой, волосом… дымом… и запах этот был на редкость гадостен. Емелька закашлялся.
…тогда он долго не способен был отойти, все мерещилось, что вонь этая въелась намертво. А ведь и помыться-то Емеля не мог. Только и хватало, что лежать и стонать…
…и боль.
…от одной мысли, что пламя вновь его коснется, Емельку скручивало.
До тошноты.
До слабости в коленях.
Выжил? Так ему сказали, Божининой милостью, не иначе. И никто ж не заставлял его в конюшню лезти, лошадей выводить. Иные-то, кому посчастливилось выскочить, прямо-так и сказали, мол, сам дурень, хозяйское добро спасал. А он не добро.
Он лошадок.
Старичка-Ветра, который с годами стал тих и смирен. Белушку жеребую. Ее с азарским жеребчиком свели и хозяин крепко рассчитывал получить приплод знатный. А еще Ласточка была, смирная и тихая, ее мамке в коляску закладывали… Черныш, Уграй…
Как их было бросить?
Отпускало.
Стоило подумать о лошадях, которых он вывел, как дышать становилось легче. И совестно бы, ему б, Емельке, о мамке подумать, о братьях малолетних, да… не привычный Емелька ко лжи.
— Не выходит? — шелестящий этот голос заставил вздрогнуть.
Емеля обернулся.
— Все еще боишься? Это нормально. Тело помнит боль. Тело не желает новой боли. И порой разум не способен перебороть этот страх, несмотря на все усилия…
Эта тень была подобна иным, рожденным свечой.
Только немного более плотной.
— Пожар еще снится?
— Уходи.
Емелька, может, не великого ума, да понимает — за просто так с ним беседу беседовать не станут.
— Снится. И будет сниться… никогда не думал, кто его учинил?
…не думал.
По началу.
Не до того было, выжить бы. Валялся на сене, обсмаленный, что кабан после забою. И кричал бы, если б мог, только горло опаленное не давало. И хорошо, нашлись добрые люди, поднесли водицы.
Выбрался…
Чудом и выбрался.
А после уж целителя кликнули, дошло до Матрены Войтятовны, что за ломаного и паленого многое не выручишь. Аль и не до нее, но до мужа ейного, тихого и серого, но с глазками хитроватыми.
Может, и он огня кинул.
Никогда-то не любил сродственника. И сама Матрена Войтятовна братца не жаловала, жили, что кошка с собакаю, все никак не могла простить ему, что мамку в законные жены взял.
Рабыню.
И с привеском… будь воля ее, небось, позволила б Емельке помереть. Это он сообразил. И когда его, опаленного, спросили, как звать, просипел, что, дескать, Гришкою… Гришке-то что? Угорел, не выдаст, а Емельке жить охота была.
Кто-то, тот же Егор, кривился: мол, что у холопа за жизнь? От рассвета до заката спину гнешь, а по ней кнут гуляет, поторапливая. Но какая ни есть, а хороша…
…кошку жалко… сгинула в огне.
А Полкашка накануне издох, и никто не удивился, старый был кобель. Ныне-то Емелька разумеет: потравили Полкана. Только ж он, пусть и собака, тварюка бессловесная, а все одно с розумом. У чужого б и куска не взял…
…а вот Матрену Войтятовну за свою почитал.
Неужто она?
Муженек-то, Емелька слышал, разорился. Пускай он и купеческого звания был, но удача отвернулась, вот и сгинули обозы с товаром. Да не простым, на чужие деньги купленным. Тогда-то и заявилась Матрена Войтятовна, кланялася братцу дорогому в ноженьки, молила простить ея, дуру этакую… и денег дать.
Простить-то простил, Глень Войтятович, а денег не дал. Прижимист был от рождения.
Велел дом продавать.
Украшения.
И вновь поругалися… а наступною ноченькой дом и полыхнул. Емелька-то, пока лежал, отходил от ожогов — целитель тот, хоть и молоденький, а постарался, шрамов и то почти не осталось — всякого наслушался. И про то, как хозяйка новая, наследство принимая, кричит да волосья на себе рвет: ввели ее, убогую, в разорение…
…как приходят барышники и коней уводят.
Тех, которые получше, на рынок, а вот старика — на забой, тут и думать нечего… и обидно Емельке, до того обидно, что на зажившей ладони вспыхивает огонек.
И гаснет.
Так и открылся дар. Может, если б мамка захотела да Глень Войтятович не поленился кликнуть кого из магиков — пусть бы глянули на пасынка глазочком — дар бы и раньше открылся, но… не судьба.
И ладно.
Тогда-то на счастие только. Прежний-то он, даром обделенный, в огне сгинул. А вот у Гришки мать травницею значилась. И батька, видать, не из простых был.
Матрене Войтятовне мигом нашептали.
Тут-то и скумекала, что за парня с даром вдвое взять можно. Одного Емелька боялся, что, как сойдут с лица пятна паленые, узнает…
…не узнала.
Не дело это барское — к холопам приглядываться. А он, Емелька, как ни крути, холопом был… хорошо, хоть рабыничем не оставили, вовсе тварею бессловесной.
Егор, когда Емелька о том обмолвился, скривился да спросил:
— А в чем разница? И так, и этак в неволе…
И сплюнул еще.
Мол, что за глупость, судьбе такой радоваться.
Может, оно и так, может, и глупость, да Емелька не привык в печали быть. Холопом рожден? Пускай себе. И холопы живут, и радоваться жизни своей умеют. Это ж не тяжко… встал утречком, на солнышко глянул — ясное. Уже душа поет.
Котка подошла, об ногу потерлась, мурлыкнула, зараза, крошку выпрашивая.
И светло с нею делиться. А вечером взопрется на колени, развалится шаром мурчащим, будто утешая. Шкрябаешь ей за ухом, и вправду печали отступают.
Да и какие там печали были?
Матушка знать не желает? Так… насильно мил не будешь. Не обижался на нее Емелька, нагляделся. Невольных-то баб не дюже пытают, согласная ли. А она — раскрасавица редкостная, за такую на рынке золотом платят.
И не для домашнее работы берут.
Вот и… нагуляла дитя? Подурнела? Так ведь и тут удача выпала, не скинул хозяин в дом дурной, деньгу отрабатывая. И плод не выбил, продал человеку хорошему. Тот, сказывали, пусть и строг собою, а как родился Емелька, то велел ему кормилицу сыскать, будто барчуку.
А к мамке лучших целителей кликнул.
Как очуняла, то и повел в храм.
Честь по чести.
Ох, что тогда было… сам-то Емелька не видел, но сказывали…будто Матрена Войтятовна прибегала и крепко ругалася, грозилася даже, дескать, рабыня-красавица дурною волшбою хозяина розуму лишила и надобно не в храм ее, а в прорубь.
Только не послушал хозяин.
Осерчал.
Вольную справил. А Емельку холопом приписал. Но ведь не отдал же, не продал скоморохам или бабам, которые детишек для всяких темных дел некромантических скупают. Уж после-то Емелька всякого наслушался, оттого и благодарен был хозяину за ласку.
Дорастили.
На конюшню сослали… так оно и понятно, у матушки вона сынок законный народился, в котором и она, и хозяин душеньки не чаяли. Кровиночка… поначалу-то обидно было, до слез, до тьмы перед глазами. А дед Вельча, к коням поставленный, оплеуху отвесил и велел:
— Радуйся.
А чем радоваться — не объяснил. После-то Емелька и сам понял, на деда глядючи. Тот-то старый, едва ль не древним ему казался. И калечный. Заместо правое ноги — деревяшка. И дед идет, деревяшкою этою по камням стучит. На левое руке пальца три. Глаз один бельмом затянут, затое второй глядит ясно, с хитрецою. От деда пахнет табаком и лошадьми, и вскорости запах этот стал родным, привычным, как и гиштории, которые дед рассказывал охотно.
Сядет вечерком.
Котку на колени подсадит, набьет трубку свою треснутую тытунем, а Емельке кусок хлеба протянет, помятого, в крошке тытуневой. Но за день Емелька так умается, оголодает, что слаще этого хлеба нету… и говорит.
О людях.
О землях дальних.
О зверях всяческих, которых свидеть довелося. А Емелька слушает, и как-то вот… дед отошел зимою, благо, не дожил до пожару и до того, как коней продавать стали. И как схоронили, то Емелька при конях один остался, после уж хозяин Гришку прислал. Тот-то гонорливый был, злой… но худо-бедно, а поладили. Не желал ему Емелька смерти, а что имя взял, так за тое перед Божинею ответит.
Он бы рассказал о том тени, только знал — не будет слушать. Да и рассказчик из Емельки не ахти, вон, Егор так ничего и не понял, хотя Емелька и так объяснить силился, и этак. Ерема только вздохнул, а Евсте и вовсе будто бы все равно.