— Если уж говорить о дармоедах, то большего дармоеда, чем ты, я в жизни не видала. Ничтожество!
— Это я-то ничтожество? — Радослав не верил своим ушам. — Ты совсем рехнулась. Да в министерстве нет человека более уважаемого и ценимого, чем я.
— А почему им тебя не ценить? — крикнула, выходя из себя, Лора. — Кто же не ценит своего лакея. Лишь бы служил исправно!
— Да ты что, рехнулась? — взорвался Радослав, ощущая, как что-то обрывается, вернее, ломается, лопается у него внутри.
Он стоял все с тем же важным и грозным видом, но чувствовал, что если б его проткнули сейчас чем-то острым, раздался бы резкий и неприятный звук, и он, лопнув, шмякнулся бы на пол, как выпотрошенный свиной пузырь.
— Стыдись! — все с той же яростью продолжала Лора. — Ты уже не человек, ты — пресмыкающееся! Неужто у тебя не осталось ни капли человеческого достоинства?
И в тот самый момент, когда Радослав собирался ей ответить, произнести какие-то бессмысленные, но смертельно обидные слова, случилось нечто необыкновенное. Он увидел перед собой сына.
Лицо у мальчика было удивленное — он, несомненно, слышал последние слова матери.
— Что тебе здесь нужно? — зло спросил Радослав. — Как ты сюда попал?
— Как попал? — переспросил мальчик. — Я могу становиться невидимым и входить, куда захочу…
— Марш отсюда! Хулиган этакий!
И, замахнувшись, Радослав сделал шаг к сыну, но Лора решительно встала между ними.
— Тронешь ребенка — пеняй на себя! Ты меня больше здесь не увидишь!
Радослав почувствовал, что она может выполнить свою угрозу, и злость его сменилась страхом. Он осознал, что бесконечно слаб и беспомощен, что он, пожалуй, и вправду ничтожен. Но как бы ни был он слаб, он мог обойтись без жены, особенно без такой. Однако что скажут ОНИ? Что ОНИ подумают? Кто будет уважать человека, которого бросила собственная жена? А если она и впрямь испортит ему репутацию, что от него останется?
— Какой кошмар! — сказал Радослав глухо. — Для кого я строил этот дом? Неужели для себя? Да для тебя же, для вас!
Он понимал, что лжет. Всего несколько минут назад он и сам верил в это, но теперь понял, что это ложь. Лора взяла мальчика за руку, вывела из комнаты. В ту ночь она спала на диване в большой комнате, на следующую — перешла в так называемую «детскую». А кровать Валентина перетащила к мужу. Радослав угрюмо молчал, наблюдая за перестановками. Он был готов пасть на колени, просить прощения, обещать все, что угодно. Но сознавал, что это абсолютно бессмысленно. Не было на свете силы, которая заставила бы ее относиться к нему по-прежнему. Она даже не пожалела бы его, она уже переступила эту горькую черту. Могло случиться и худшее — она действительно могла уйти. А именно ее ухода он смертельно боялся. Он разговаривал с ней только по необходимости, и в доме воцарился зыбкий и тягостный мир. Только мальчик, занятый своими мечтами, казалось, ничего не замечал.
6
Нет, неправда, он все понимал. Более того, он сердцем угадал, чего испугался отец. Что может быть ужаснее, когда мать уходит из дома? Естественно, она возьмет его с собой, но разве хорошо бросать отца одного? Какое испуганное было у него лицо, когда он прокричал ему эти обидные слова.
Ничего, он будет спать в одной комнате с ним, ничего страшного. Но вскоре мальчик убедился, что это очень неприятно. Первое время отец подолгу не засыпал. Но потом он вроде бы успокоился, и, стоило ему положить голову на подушку, он начинал храпеть.
Конечно, мальчику никто не мешал мечтать днем. Он часто оставался один и мог заниматься чем угодно. К тому же его фантазия стала уже не такой буйной. Выдумывать труднее, чем играть на улице в обыкновенные детские игры. Теперь новые мечты возникали у него реже. Он возвращался к старым, чем-то дополняя их. Интереснее добавлять к старому, чем изобретать новое.
Но все-таки лучше мечталось ночью, когда утихал шум и гасли огни. Он с нетерпением ждал той минуты, когда сможет скользнуть в прохладную постель, точно в праздничный зрительный зал. Занавес раздвигался, на экране возникали пока еще смутные образы, очертания. И тут отец начинал храпеть. Как ни старался мальчик не слышать храпа, эти звуки отгоняли мечты. Разрушали замки, убивали принцесс, превращали все в безобразную груду холодных углей. Прошло несколько дней, потом неделя, другая, мальчик надеялся привыкнуть. Наконец даже невнимательная Лора заметила, что с сыном происходит что-то неладное.
— Что с тобой, мой мальчик? — спросила она. — Отчего у тебя такой грустный вид? Может, ты скучаешь по старой квартире?
— Нет, мамочка!
— Тогда в чем же дело?
Валентин тяжело вздохнул и тихо ответил:
— Мамочка, я хочу опять спать в своей комнате.
— Почему, мой мальчик?
— Папа ночью храпит. И мешает мне думать…
Мать поняла его. Она помнила, как в детские годы, лежа по ночам с открытыми глазами, видела свои самые прекрасные сны.
— Не волнуйся, мой мальчик, — сказала она. — Перенесем твою кроватку в мою комнату. Хорошо?
— Хорошо! — воскликнул мальчик.
Впрочем, он знал, что это не так уж хорошо. Все-таки в мечты вторгался новый человек, а каждый новый посторонний человек портил зрелище. Но другого выхода не было, надо было примириться, привыкнуть.
Узнав новость, Радослав нахмурился. Он не очень нуждался в сыне. Но его беспокоило поведение Лоры. Уж не хочет ли она перетянуть сына на свою сторону и уйти вместе с ним?
— Зачем тебе Валентин? — спросил он недовольно. — Что ему, плохо со мной?
— Ты храпишь! — ответила Лора резко. — Он не может спать!
— Я храплю? — спросил возмущенно Радослав. — В жизни не храпел.
— Всегда храпел! — ответила она. — Не успеешь лечь, как начинаешь храпеть. И храпишь до самого утра.
— Неправда! — сказал сердито Радослав. — Ты это сейчас нарочно придумала.
— Зачем, по-твоему?
— Откуда мне знать? Может, чтобы испортить мои отношения с сыном.
— Валентин сам меня попросил… Может, скажешь, что мы сговорились?
Радослав удивленно смотрел на нее, но Лора заметила, что он засомневался. Когда он заговорил, голос его звучал не так решительно.
— Если я вправду храпел, почему ты мне до сих пор об этом никогда не говорила?
— А зачем мне было говорить? Ты что, перестал бы храпеть? Одной неприятностью было бы больше.
Радослав испытующе взглянул на жену. Хитрит она или не хитрит? Пожалуй, не хитрит. В старой квартире ей ничего не оставалось, как терпеть. Или уйти, о чем она, наверно, не раз подумывала. Он и не подозревал, насколько был близок к истине.
— Ладно! — сказал он. — Пусть спит с тобой.
И Валентин вернулся в свою комнату, точнее, вернулся к себе. Мать и мешала и не мешала ему. Он быстро привык к ее присутствию, хотя не мог с ним примириться окончательно. Получалось так, что она каким-то непонятным образом тайно присутствовала в его видениях. Он уже не смел мечтать о том, чего мог бы устыдиться.
И другое, новое и сказочное, появилось в его жизни.
Валентину не было и шести лет, когда он научился читать. Научился сам, без всякой посторонней помощи. Только спрашивал иногда мать про какую-нибудь букву. Например, про безобразную, словно стоящую раскорякой, букву «ж». Про безликий безгласный «ъ». Выучив азбуку, он стал читать почти как взрослый — с легкостью, которая казалась ему совершенно естественной. Более естественной, чем, скажем, бегать, потому что он никогда в жизни не бегал по-настоящему, не носился до изнеможения, как другие дети.
Он не читал книги для детей, поскольку их никто ему не покупал.
Зачем было их покупать, кто знал о том, что он читает книги?
Но однажды мать заметила, что он сидит, склонившись над толстым томом. Судя по обложке, над одним из романов, хранящихся с детства у нее в шкафу.
— Что ты делаешь, мой мальчик? — спросила она удивленно.
— Читаю! — спокойно ответил он.
— И что же ты читаешь? — улыбнулась она.
— «Братья Карамазовы»!
Лора посмотрела — он прочел почти половину. Она погладила его по мягким, как у нее, волосам, не очень густым на темени.
— Ты хочешь сказать, что уже столько прочел?
— Да… Да! Она очень интересная! — ответил радостно мальчик.
Но мать все еще не верила. Детская фантазия беспредельна, может быть, он только вообразил, что читает. Когда-то в детстве она тоже не столько читала книги бабушке, сколько выдумывала на ходу — о петушке, лисице, глупых утятах. И так искусно, что бабушка ни о чем даже не догадывалась.
— Ладно, почитай мне, — сказала она.
— С начала?
— Нет, с того места, где ты остановился.
Валентин принялся читать. Читать вслух оказалось значительно труднее, чем читать про себя, хотя непонятно почему — ведь буквы-то одни и те же. Сначала он читал по слогам, немного заикаясь, но постепенно его чтение становилось все более гладким.
— Хватит, хватит! — сказала мать.
Она была до того удивлена, поражена, что произнесла эти слова каким-то чужим голосом. Не в силах выразить свои чувства, она только прижала его головку к своей груди и взволнованно проговорила:
— Мальчик мой! Милый мой мальчик!
Потом так же неожиданно отпустила его и подошла к окну. Ей не хотелось, чтобы Валентин видел в этот момент ее глаза. «Что мы знаем о своих детях?» — думала она, потрясенная. Она постояла немного, повернулась и тихо сказала:
— Читай, читай, мой мальчик! На свете нет ничего лучше этого.
7
Я сознавал, что расспрашивать людей будет невероятно трудно, тем более что надо было установить вину, а не заслуги. Я кабинетный ученый, человек довольно замкнутый и необщительный. Нелегко схожусь с людьми, друзей у меня почти нет. Я не мог себе представить, как я буду беспокоить незнакомых людей, расспрашивать их. Но меня побудила заняться этим прежде всего моя совесть, чуткая и даже обостренная совесть одиноко живущего человека. Она мучила, терзала, грызла меня порой без всяких причин, часто делала меня пассивным, даже беспомощным. И все-таки единственное, что я с гордостью могу сказать о себе, это то, что у меня есть совесть.
Итак, побуждаемый ею, подгоняемый ею каждый день и час, я проявил необычную для себя энергию. А может, мне просто повезло. Рана была еще свежа, и спавшая долгим сном совесть пробудилась и у других. А может, к откровенности их располагала моя безобидная внешность. Человек с такой внешностью вряд ли мог причинить кому-нибудь зло, использовать в своих целях их признания. Они могли спокойно высказаться и облегчить свою душу или свалить свою вину на другого. Сначала мне было довольно трудно находить крупицы истины. Я был готов сочувствовать каждому, потому что все нуждались в сочувствии. Но потом привык и стал не так жалостлив.
Больше всего мучили меня угрызения совести из-за этой рукописи. Разумеется, по меньшей мере неделикатно рассказывать во всеуслышание о том, что люди доверили одному тебе. Но с другой стороны, имею ли я право молчать? Даже те, кого я мог бы задеть, согласились бы, что не имею. Каждый сознавал, что должен чем-то искупить вину. Впрочем, не каждый. Например, учительница. Честно говоря, именно она заставит меня когда-нибудь напечатать эти записки. Может быть, не сейчас, может быть, через какое-то долгое или недолгое время. Может быть, когда эту особу уволят или когда она уйдет на пенсию. Под конец я стал понимать, что с ней все не так просто, как мне казалось на первых порах. Сначала я, несмотря ни на что, больше жалел, чем презирал ее за все, что она сделала. И до сих пор не знаю, чем это объяснить.
Помню, как я познакомился с учительницей Валентина. Звонок уже прозвенел, а Цицелкова не появлялась. Я ждал, стоя в углу длинного коридора, и от скуки глядел в окно. Голый, залитый цементом двор, несколько рахитичных городских деревьев с ободранной корой, высокий мрачный забор. На сером бетонном пустыре играли, точнее сказать, бесились дети. Затаив дыхание, я следил за тем, как они пинали и толкали друг друга, с остервенением тузили друг друга кулаками. Я наблюдал за ними, мучительно стараясь припомнить, вели ли мы себя так же в мои детские годы. Удивительно, ничего подобного я не припоминал. Почему? Или мы действительно были другими? Или тогда подобное поведение казалось мне естественным? Или же мы недоедали и потому были более смирными? Или родители не позволяли нам так распускаться? В глубине души я жалел ту, которую ждал. Любой учительнице, наверно, нелегко справляться с этим маленьким зверинцем, держать его в подчинении, вбивая ему в голову неинтересные ему и нередко бесполезные знания. В мое время указка учителя служила не только для того, чтобы показывать, что написано на черной доске. При воспоминании о ней у меня до сих пор начинают гореть уши. И многое еще мне тягостно вспоминать. Первые школьные годы мне всегда хотелось забыть.
И другая мысль мучила меня, когда я смотрел на голый безрадостный двор. Я не представлял себе Валентина на этом дворе, среди других детей, не видел укромного уголка, где бы он мог приютиться — грустный, одинокий, один, совсем один. Но вот в другом конце пустого коридора показалась Цицелкова. Я сразу же узнал ее, хотя никто мне ее не описывал. Она была удивительно похожа на переспелую грушу, готовую вот-вот сорваться с ветки. Она была желтая, толстая, вся ее масса сползла к бедрам, заду и даже к крутым скобам ног. И лицо у нее было желтое, толстое, никакой строгости или порядка не было в его чертах. И одета она была, на мой взгляд, плохо для софийской учительницы. Мне снова стало ее жалко. Она производила впечатление человека, у которого то ли мало денег, то ли какие-то семейные неприятности. Это впечатление нарушалось только воинственным стуком ее толстых каблуков.
Как я себе и представлял, равнодушное и усталое лицо Цицелковой оживилось и стало довольно любезным, едва она услышала, что я писатель. В наши дни это слово открывает двери лучше любых рекомендаций. Но когда она узнала, что именно меня интересует, лицо ее вновь сделалось холодным и неприступным. С великим трудом мне удалось вытянуть из нее несколько слов.
— Да, конечно, знаю… Месяца два назад он утонул. Она немного помолчала, потом все с тем же ничего не выражающим лицом процедила:
— Неудивительно, что он утонул. В жизни не видела более рассеянного ребенка.
Ее тон меня ужаснул и отбил всякую охоту продолжать разговор. Я сделал над собой усилие и спросил:
— Простите, но я хотел бы узнать, как он учился?
— Никак! — сердито ответила она. — Он словно бы не присутствовал в классе! Абсолютно невнимательный! Вечно витал где-то в облаках. А может ли быть хорошим учеником тот, кто не слушает на уроках учителя?
Боже мой, так говорить о мертвом ребенке! Неужели она такая бессердечная? Или дети для нее не дети, а просто материал для работы?..
— У него были неплохие отметки! — попытался я возразить.
— А чего мне это стоило, вас не интересует?
Вот и все, что мне удалось выжать из нее. Она вдруг превратилась в толстую непробиваемую стену, от которой мои вопросы отскакивали, как мяч. Вероятно, ей чудилось в них что-то опасное. А может, они были просто недоступны ее пониманию. Во всяком случае, я ушел ни с чем.
Да разве бывают внимательные мальчишки? Даже среди моих студентов есть такие, что я удивляюсь, зачем они приходят на лекции.
В результате мне пришлось искать обходные пути. Я потратил целый месяц на перелистывание тетрадей, где красными чернилами были написаны ее краткие категорические замечания, на беседы с ребятами, учившимися в одном классе с Валентином, на расспросы родителей. Мнения об учительнице были противоречивые. Большинство считало Цицелкову почти образцовым педагогом: строгая, взыскательная, но справедливая. Ее класс служит примером дисциплинированности. Она не мирится с ошибками и недостатками учеников, обращается за помощью к родителям.