Это будет так легко.
Интересно, доводилось ли кому-нибудь так умирать — пьяным, вооруженным и пытающимся ослабить галстук? Пожалуй, для представителей определенных профессий в этом нет ничего необычного.
Потом узел распустился, а я не застрелил себя. В награду я еще раз глотнул из бутылки.
Я сидел, уставясь на рокочущие волны. Это место совершенно не похоже на дюны в Индиане, где озеро Мичиган занимается любовью с береговой линией. Здесь, в Глостере, вода ненавидит сушу.
Мальчишкой я приходил на тот пляж и гадал, откуда взялись все эти валуны. Неужели их приволокли приливы? Теперь-то я знал ответ. Разумеется, валуны были здесь всегда, похороненные в мягком грунте. Они — то, что осталось, когда океан вымыл все остальное.
У меня за спиной, возле дороги, стоит памятник — список имен. Местные рыбаки. Те, кто не вернулся домой.
Это Глостер — место, уже давным-давно проигрывающее битву с океаном.
Я сказал себе, что прихватил пистолет для самозащиты, но сидя здесь, на темном песке, я в это не верил. Я уже пересек ту черту, до которой можно себя дурачить. Это пистолет моего отца, калибр девять миллиметров. Из него не стреляли шестнадцать лет, семь месяцев и четыре дня. Я подсчитал это быстро. Даже пьяный, я считаю быстро.
Моя сестра Мэри сказала, что это хорошо: новое место, которое было также и старым местом.
— Новое начало, — сказала она. — Ты сможешь работать. Сможешь продолжить свое исследование.
— Да, — ответил я. Ложь, в которую она поверила.
— Ты ведь мне позвонишь?
— Конечно, позвоню. — Ложь, в которую она не поверила.
Я отвернулся от ветра и сделал еще один обжигающий глоток. Я пил, пока помнил, в какой руке у меня бутылка, а в какой — пистолет.
Я пил, пока не перестал ощущать разницу.
* * *
Всю вторую неделю мы распаковывали микроскопы. Сатиш орудовал ломиком, а я — гвоздодером. Ящики были тяжелые, деревянные, герметично упакованные — отправлены из какой-то уже не существующей исследовательской лаборатории в Пенсильвании.
Погрузочную платформу нашей лаборатории поджаривало солнце, и сегодня было почти так же тепло, как холодно неделю назад.
Я взмахнул рукой, и гвоздодер впился в бледную древесину. Я взмахнул снова. Такая работа приносила мне удовлетворение. Сатиш заметил, как я вытираю пот со лба, и улыбнулся. На темном лице сверкнули белые зубы.
— В Индии в такую погоду надевают свитера, — сообщил он.
Сатиш просунул ломик в проделанную мною щель и надавил. Я знал его всего три дня, но уже стал его другом. Мы вместе насиловали ящики.
В промышленности шла волна слияний, и лаборатория в Пенсильвании стала одной из недавних жертв. Их оборудование распродавалось по дешевке. Здесь, в «Хансене», это стало для ученых подобием Рождества. Мы вскрывали ящики. Мы влюбленно разглядывали наши новые игрушки. И в душе гадали, за что нам подвалило такое счастье. Для некоторых — вроде Сатиша — ответ был сложным и связан с достижениями. В конце концов, «Хансен» представлял собой нечто большее, чем просто еще один «заповедник для яйцеголовых» в Массачусетсе, и Сатиш, чтобы завоевать право работать здесь, победил в состязании с десятком других ученых. Он рассылал презентации и писал проекты, которые понравились важным людям. Для меня путь сюда оказался проще.
Для меня он стал вторым шансом, предоставленным другом. Последним шансом.
Мы вскрыли последний деревянный ящик, и Сатиш заглянул в него. Потом принялся вытаскивать пенопластовые прокладки — слой за слоем. Это был большой ящик, но в нем мы нашли только набор мерных колб весом от силы три фунта. Кто-то из уже не существующей лаборатории решил пошутить, выразив таким способом мнение об их уже не существующей работе.
— Лягушка в колодце, — произнес Сатиш очередное непонятное выражение, которых он знал множество.
— Несомненно, — согласился я.
* * *
Имелись причины переезжать сюда. Имелись причины этого не делать. Это были одни и те же причины. И те, и другие имели полное отношение — и никакого — к пистолету.
Первое, что видит приезжающий сюда человек — ворота лаборатории. От ворот здания совсем не видно, что в окружающем Бостон секторе недвижимости говорит не просто о деньгах, а о больших деньгах. Здесь все дорогое, а свободное пространство — особенно.
Лаборатория расположена на склоне каменистого холма, примерно в часе езды от города к побережью. Это частное, спокойное место, скрытое за деревьями. Само здание прекрасно — два этажа зеркального стекла площадью примерно с футбольное поле. Все, что не стеклянное, изготовлено из черной матовой стали. Оно смотрится как произведение искусства. У главного входа есть небольшой, вымощенный кирпичом, разворот, но передняя автостоянка — здесь всего лишь декоративный орнамент, клочок асфальта для посетителей и непосвященных. Подъездная дорога огибает здание и выводит к настоящей парковке для ученых — с обратной стороны.
В то, первое, утро я припарковался у главного входа и вошел.
Мне улыбнулась симпатичная блондинка в приемной:
— Присаживайтесь.
Через две минуты вышел Джеймс, пожал мне руку. Провел в свой кабинет. Затем сделал предложение — как будто происходящее было лишь бизнесом, а мы — двое мужчин в деловых костюмах. Но я видел все в его глазах: ту печаль, с какой на меня смотрел старый друг.
Он подтолкнул ко мне через стол сложенный листок. Я развернул его. Заставил себя осознать цифру.
— Слишком щедро, — сказал я.
— За такую цену мы еще дешево тебя покупаем.
— Нет. Ошибаетесь.
— Если учитывать твои патенты и прошлые работы…
— Я больше не могу работать, — оборвал его я.
Он взглянул мне в глаза. На две секунды.
— Я об этом слышал. И надеялся, что это неправда.
— Если ты считаешь, что я проник сюда обманом… — Я привстал со стула.
— Нет-нет. — Он поднял руку, останавливая меня. — Предложение остается в силе. Мы можем принять тебя на четыре месяца. — Он откинулся на спинку кожаного кресла. — Участники проекта, взятые на испытательный срок, получают четыре месяца форы. Мы гордимся своей независимостью, поэтому ты можешь выбрать любую тему, но через четыре месяца решение принимать буду уже не я. У меня тоже есть начальство, поэтому ты должен им что-нибудь продемонстрировать. Нечто такое, что может быть опубликовано или подготовлено к публикации. Понял?
Я кивнул.
— Это может стать для тебя новым началом, — продолжил он, и тогда я понял, что он уже говорил с Мэри. — Ты сделал несколько отличных работ в QSR. Я следил за твоими публикациями, мы все следили, черт побери! Но учитывая обстоятельства, при которых ты ушел…
Я снова кивнул. Неизбежный момент.
Он помолчал, глядя на меня. Не перешагнул черту, не стал упоминать о событии.
— Ради тебя я поставил себя в трудную ситуацию, — произнес он. — Но и ты должен мне кое-что обещать.
Я отвернулся. Кабинет ему подходит, решил я. Не слишком большой, но светлый и удобный. Одну из стен украшал диплом инженера, выпускника университета Нотр-Дам. Лишь его стол был претенциозным — огромное черное чудовище, на которое можно посадить самолет, — но я знал, что стол достался ему в наследство. Это старый стол его отца. Я однажды видел его, когда мы еще учились в колледже — двенадцать лет назад. Целую жизнь назад.
— Можешь пообещать?… — спросил он.
Я знал, о чем он говорит. Встретился с ним взглядом. Молча. И еще долго после этого он сидел — тоже молча, глядя на меня и дожидаясь, когда я что-то отвечу. Взвешивая значимость нашей дружбы против шансов, что она выйдет ему боком.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Начнешь завтра.
* * *
Есть дни, когда я совсем не пью. Вот как они начинаются: я достаю пистолет из кобуры и кладу его на стол в своем номере отеля. Пистолет тяжелый и черный. На боку название мелкими рельефными буквами: «Ruger». Его металл на вкус напоминает медные монетки и пепел. Я смотрю в зеркало напротив кровати и говорю себе: «Если ты сегодня выпьешь, то убьешь себя». Я смотрю в свои серые глаза и вижу, что так оно и будет.
В такие дни я не пью.
У работы в исследовательской лаборатории есть свой ритм. Прохожу через стеклянные двери в половине восьмого, кивая другим ранним пташкам, потом сижу в своем кабинете до восьми, размышляя над фундаментальной истиной: даже дерьмовый кофе, даже с толстым слоем гущи, даже мерзкий на вкус и перестоявший, все же лучше, чем никакой.
Мне нравится быть тем, кто заваривает по утрам первую порцию кофе. Распахнуть дверцы шкафчика в кофейной комнате, вскрыть жестяной цилиндр и сделать глубокий вдох, наполняя легкие ароматом молотого кофе. Это даже лучше, чем пить кофе.
Бывают дни, когда мне все кажется наказанием — есть, говорить, выходить по утрам из отеля. Все требует усилий. Разговор с кем-нибудь становится невыносимым. Я существую по большей части у себя в голове. Такая сокрушительная депрессия накатывает и проходит, и я очень стараюсь, чтобы ее никто не замечал: на самом деле важно не то, что ты чувствуешь, а то, как ты себя ведешь. Как поступаешь. Пока твой разум не затронут, ты в состоянии делать когнитивные оценки происходящего. Можешь заставлять себя жить день за днем. И я хочу удержаться на этой работе, поэтому заставляю. Я хочу справиться. Хочу снова быть продуктивным. Хочу, чтобы Мэри мной гордилась.
Работа в исследовательской лаборатории не похожа на обычный труд. Тут есть любопытные ритмы, странные часы — для творческих личностей допускаются особые поблажки.
Два китайца организовали у нас баскетбол во время ланча. Они и меня втянули, в первую же неделю.
— Похоже, играть ты сможешь, — сказали они.
Один из них высокий, другой — низенький. Высокий вырос в Огайо и говорит без акцента. Его прозвали Очковая Машина. Низенький весьма смутно представляет, по каким правилам играют в баскетбол, и по этой причине из него получился лучший защитник. Его нечестные приемы оставляют синяки, и это становится другой игрой, игрой внутри игры: проверить, сколько ударов ты сможешь выдержать, не возмущаясь. Это и есть реальная причина, по которой я играю. Я пробиваюсь к кольцу, а меня срубают. И я пробиваюсь снова.
Один из игроков, норвежец по фамилии Умлауф, двухметрового роста. Его размеры меня просто восхищают. Он плохо бегает или прыгает и вообще плохо перемещается по площадке, но его крупное тело загораживает путь к кольцу, а огромные руки гасят любой бросок, сделанный из пределов его личной зоны асфальтовых владений. Мы играем четыре на четыре или пять на пять, в зависимости от того, кто свободен во время ланча. В тридцать один год я на несколько лет моложе большинства из них и на пару дюймов выше — за исключением Умлауфа, который на голову выше любого. Когда мы разговариваем, то слышны самые разные акценты.
Некоторые ученые в обеденный перерыв ходят в ресторан. Другие сидят в своих кабинетах и играют в компьютерные игры. Кто-то работает и во время ланча — по нескольку дней забывая про еду. Сатиш один из таких. А я играю в баскетбол, потому что это воспринимается как наказание.
Атмосфера в лаборатории расслабленная — если есть желание, можно даже вздремнуть. Работать никто не заставляет. Система Дарвиновская: ты конкурируешь за право здесь находиться. И работать ты себя заставляешь только сам, потому что знаешь: оценивать тебя будут каждые четыре месяца, а какой-то результат ты обязан продемонстрировать. Кругооборот среди взятых на испытательный срок колеблется в районе 25 процентов.
Сатиш работает над электронными схемами. Он сказал мне об этом на второй моей неделе, когда я увидел его сидящим за сканирующим электронным микроскопом.
— Это микроскопическая работа, — пояснил он.
СЭМ — это окно. Помещаете образец в камеру, откачиваете из нее воздух — и вы словно заглядываете в другой мир. То, что было плоской и гладкой поверхностью образца, обретает другой характер, становится топографически сложным. Пользоваться СЭМ — все равно что разглядывать спутниковые фотографии: ты в космосе, смотришь вниз на замысловатый ландшафт, на Землю, а потом поворачиваешь черное колесико и скользишь к поверхности. Когда увеличиваешь, это напоминает падение. Как если бы тебя сбросили с орбиты и Земля мчится навстречу, но падаешь ты быстрее, чем смог бы в реальной жизни, быстрее орбитальной скорости, падаешь невозможно быстро, невозможно далеко, и ландшафт становится все крупнее, и ты думаешь, что вот-вот врежешься, но этого никогда не происходит, потому что все становится ближе и четче, и ты не ударяешься о землю. Вспомните ту старую загадку, в которой лягушка прыгает на половину длины бревна, потом снова на половину, и снова, и снова, но так и не допрыгивает до края бревна и никогда не допрыгнет. Это электронный микроскоп. Вечное падение в картинку. И никогда не достигаешь дна.
Однажды я сделал увеличение в четырнадцать тысяч раз. Словно взглянул глазами Бога. Отыскивая абсолютную, неделимую истину.
И узнал: дно пропасти увидеть нельзя, потому что его нет.
* * *
У нас с Сатишем кабинеты находятся на втором этаже.
Сатиш невысокий и худой, с очень смуглой кожей и почти мальчишеским лицом, но усы уже припорошила седина. Черты лица сбалансированы таким образом, что он сошел бы за местного во многих странах — в Мексике, Ливии, Греции или на Сицилии, — пока не открывал рта. А когда он открывал рот и начинал говорить, все эти возможные национальности исчезали, и он внезапно становился индийцем, несомненным индийцем, безошибочно, как в фокусе, и уже нельзя было представить его кем-либо другим.
Когда мы впервые увидели друг друга, он пожал мне руку обеими руками, потряс, затем похлопал по плечу и сказал:
— Как поживаешь, друг? Добро пожаловать в наш проект.
И улыбнулся так широко, что не испытать к нему симпатию оказалось невозможно.
Именно Сатиш объяснил мне, что нельзя надевать рукавицы, работая с жидким азотом.
— В рукавицах можно получить ожог.
Я смотрел, как он работает. Он наполнял жидким азотом резервуар электронного микроскопа, и холодный пар переливался через край, стекая на кафельный пол.
Поверхностное натяжение у жидкого азота меньше, чем у воды. Если пролить несколько капель азота на руку, то они скатятся по коже, подпрыгивая, не причиняя вреда и не смачивая ее, наподобие шариков ртути. Капли испаряются за несколько секунд, шипя и дымясь. Но если надеть рукавицы, наполняя резервуар, то азот может пролиться внутрь и растечься по коже.
— И если такое произойдет, — сказал Сатиш, наполняя резервуар, — ты получишь сильный ожог.
Сатиш первый спросил, чем я занимаюсь.
— Сам толком не знаю, — ответил я.
— Как ты можешь не знать?
Я пожал плечами:
— Просто.
— Но ты же здесь. И должен над чем-то работать.
— Я все еще выбираю тему.
Он уставился на меня, воспринимая мои слова, и я увидел, как его глаза меняются, как меняется его понимание того, кто я такой. Как случилось со мной, когда я впервые услышал его речь. И я точно так же стал для него чем-то другим.
— А-а… — протянул он. — Теперь я знаю, кто ты такой. Ты тот самый, из Стэнфорда.
— Это было восемь лет назад.
— Ты написал ту знаменитую статью о декогерентности. Ты совершил прорыв.
— Я не назвал бы это прорывом.
Он кивнул — то ли принимая мои слова, то ли нет.
— Значит, ты все еще работаешь в области квантовой теории?
— Нет. Я прекратил работу.
— Почему?
— Через какое-то время квантовая механика начинает менять мировоззрение человека.
— Что ты имеешь в виду?
— Чем больше я исследовал, тем меньше верил.
— В квантовую механику?
— Нет. В мир.
* * *
Бывают дни, когда я совсем не пью. В такие дни я беру отцовский пистолет и смотрю в зеркало. И убеждаю себя, что мне придется заплатить — и сегодня же, если я сделаю первый глоток. Заплатить так же, как заплатил он.
Но бывают и дни, когда я пью. Это дни, когда я просыпаюсь больным. Я иду в туалет и блюю в унитаз, а выпить мне хочется так сильно, что у меня трясутся руки. Я гляжу в зеркало в ванной, плещу водой в лицо. Я ничего себе не говорю. Нет таких слов, которым я поверю.