— Когда снится… это только будет, Ганка, только будет.
А может, и не будет. Знаешь, так тоже бывало — снится, что дерево падает, и прямо на меня, и я тогда… просто не иду по той тропинке, и это дерево, Ганка, оно падает, но меня там нет… Меня там нет… А дерево падает, понимаешь?
Ганка поглядела на свои босые ноги. Они серебрились в лунном свете, словно у паненки какой…
— Сейчас, — сказала она, — только чоботы надену.
* * *
Зеленый Кут с пригорка походил на сбившееся в кучу стадо — черные низкие хатки, крытые соломой и гонтом, словно бы скребли небо мохнатыми спинками; луна зашла, оставив дальнее розовое сияние за дальним лесом, и теперь было видно, сколько звезд высыпало в небе. Соляной Шлях тек в нем, словно река, с водоворотами и омутами, и на берегу этой яростной реки пылал точно маленький костер Волосожар… Только над Горганами звезд не было — их пожрали темные тучи, из которых шел свой самосветящийся сухой огонь — бесшумные красноватые вспышки. Они делались все ярче, постепенно красной полосой охватывая хребты гор, словно там, разлегшись на горных пиках, извивался и пульсировал огромный огненный змей.
— Видишь, там? — шепотом сказала Ганка.
— Чего? — лица эльфенка почти и видно не было, зато глаза светились плоским зеленым огнем, Ганке аж страшно стало.
— Огненный змей вылупился. К солдатке полетит. Когда чоловик на войну ушел, а солдатке одиноко, она ворочается на перине, жарко ей, томится… и тогда к ней прилетает огненный змей. Ублажать ее. Принимает образ ее чоловика и шасть на перину… А она, дурочка, и не понимает, что это змей, ласкает его всю ночь — так он умеет глаза отвести. А утром, как займется, он шасть в окно…
— Ты сама видала? — с сомнением спросил эльфенок.
— Неа, — она покачала головой, — у нас всех, кого на войну брали, все вернулись. Повезло. Батька говорил, это потому, что мы с лесом срослись, а лес своих всегда обратно зовет. Даже дядьку Влодко, которого убили. Он так и вернулся — мертвый.
В темноте она то ли увидела, то ли почуяла, как эльфенок кивает… Ему это было не дивно — недаром мертвая Федора приходила учить его уму-разуму, правда, все реже.
Ночь и сама дышала точно черная, огненная клеть углежога — из невидимого гигантского поддувала тянуло скрытным сухим неутихающим жаром, и только когда они с эльфенком вошли под кроны леса, холодные воздушные ленты вновь обвились вкруг Ганкиных ног.
И ночной лес был чужим — словно бы тропинки, по которым Ганка ходила днем, уползли, как змеи, куда-то в овраги и под коряги. Наверное, они на самом деле живые, а днем только притворяются, что лежат на месте; Ганка бы и заблудилась из-за хитрости вредных тропок, но эльфенок держал ее за запястье своими цепкими худыми пальцами, так крепко, что ногти врезались Ганке в кожу, наверное, царапины останутся…
Ночной лес был полон звуков — шуршание палой листвы, топот маленьких ножек, фырканье, писк, шорох крыльев, чье-то далекое «угу-гу», треск веток, когда что-то большое и черное упало на них, и осталось сидеть, раскачиваясь черным пятном темноты на фоне подсвеченного неба… И везде — глаза: зеленые и красные огоньки, перебегающие, а то и перелетающие с места на место. А то, что она приняла за два особенно ярких глаза, вдруг закружилось, разлетелось в разные стороны, и к ним присоединился третий, замерцал и погас…
И глаза эльфенка, плоские, страшные, плывущие над тропинкой, и его горячая рука, цепко схватившая ее холодную руку, и вдруг деревья словно расступаются, и она уже на поляне, где дымится огромная кабан-куча, черная снаружи и багровая изнутри, и землянка, где спят батя и братья, кажется черным пустым холмом — а есть ли они там вообще или там давно поселилась нежить, при свете дня принимающая их облик?
Она обернулась, но эльфенок пропал, как не было, а кроны деревьев чернели уже на фоне не черно-багрового, но серого неба…
— Ганка!
Роман, кряхтя и разминая затекшие руки-ноги, вылез из землянки и направился в ближайшие кустики, на ходу спуская портки. Он, видно, собирался отлить, и тут как раз увидал сестру.
— Роман! — она вцепилась ему в рубаху, грязную, пропахшую потом, дымом и влажной землей, — Роман!!!
— Откуда ты? Чего тут делаешь? — он встряхнул ее, и нахмурился сердито, норовя заглянуть ей за спину, словно бы ища хвост или проверяя, отбрасывает ли она тень: наверное, думал, что это вилия, которая только прикинулась Ганкой…
— Я… — она запнулась. Эльфенок был ее тайной, никто в Зеленом Куте еще не знался с нечистью так близко (ну если не считать той дедовой вилии, которая, по слухам, и вилией-то вовсе не была), — мне приснился… страшный сон, Роман. Ох, какой страшный сон!
Она огляделась — вот она, кривая сосна, с того боку, что повернут к кабану-куче, ветки подпалены, иглы пожелтели и осыпались. А дальние ветки, те, что обращены к лесу, ничего, зеленые…
— С этого боку, Роман, вот с этого самого боку… Там все прогорело, Роман, вот те хрест, совсем прогорело, туда нельзя ступать, Роман. Там, внизу…
— Прогорело, говоришь? — Роман ткнул в сторону сосны корявой рукой, в мозолях и черных трещинах, куда навеки въелась сажа и угольная пыль, — с этого боку, говоришь?
Черные его глаза, обрамленные красноватыми веками с порыжевшими от дыма короткими ресницами, сощурились, когда он внимательно посмотрел на нее. А ведь, подумала она, на самом деле Роман вовсе не красивый… А всегда казался ей таким красивым — потому что был черным и сильным.
— Вот те хрест, — повторила она, прижимая ладонь к груди, — Роман, не ходи сегодня на кучу…
— Ладно, коза, — он потрепал ее по голове жесткой ладонью, такой жесткой, что ладонь цепляла Ганке волосы, потом слегка оттолкнул, — ты это… ты давай отсюда. У нас работа еще.
— Роман, — повторила она, всхлипывая, — не надо! Не ходи, а?
— Не пойду, — он переминался с ноги на ногу; ему хотелось отлить, но при Ганке было неловко, и оттого он злился, и сердито добавил:
— А вот батя сейчас встанет, он тебе наваляет, коза. Ты чего это по лесу ночью в одной сорочке скачешь?
Ганка только сейчас в ужасе осознала, что хотя и сунула ноги в чоботы и накинула на плечи кожушок, так и стояла сейчас в чем вскочила с постели: в простой холщовой рубахе до колен, что в ее возрасте было совершенно уж неприлично.
— Я просто… как приснилось, так и я… побежала, вот, сказать тебе. Я обратно, а ты не ходи на кучу, Роман, не ходи, не надо… — повторяла она, пятясь, пока поляна не скрылась за зарослями орешника. Она продолжала всхлипывать от тоски и безнадежности — Роман не поверил ей, а если и поверил, то — это она сообразила только сейчас, — ежели батя пошлет его на кучу, он не сможет отказаться, не скажет ведь, что струсил, или что ей, Ганке, приснилось что-то такое… Потому что если он откажется, то полезет Митро или сам батя…
Рассвет только занимался, мутный и красноватый, и как всегда, когда небо раскрывается, чтобы принять солнце, из него дохнуло холодом, и густая трава по обе стороны тропки обильно покрылась росой — и не только трава, все кусты, все заросли орешника. У Ганки мокрый подол липнул к мокрым коленям, а чоботы все были в черной грязи, но она совсем даже и не замерзла, потому что всю обратную дорогу бежала, красная и запыхавшаяся, — и уже было прикидывала, как бы понезаметнее пробраться на двор, как из-за плетня вышел отец Маркиан, совершая свой ежедневный утренний обход в безнадежной борьбе с молочными подношениями.
Ганка съежилась — нрав отца Маркиана был всем известен, и уже торопливо думала, что бы такое соврать, как тут склоненное над ней лицо отца Маркина сморщилось, рыжие ноздри раздулись, и он быстро-быстро обнюхал ей голову и плечи, чем испугал Ганку еще больше.
— Отец Маркиан, вы чего? — спросила она шепотом.
Он схватил ее веснушчатой рыжей ладонью за горячее плечо и не отпускал. Заголившееся запястье все поросло рыжим волосом, и Ганка ни с того ни с сего подумала, что отец Маркиан, наверное, везде такой, отчего покраснела еще больше.
— От тебя пахнет некрещеной тварью, — голос отца Маркиана начинался где-то в его бочкообразной груди. — С кем валялась? Вон, подол весь в зелени…
— Ни с кем, — шепотом ответила Ганка, — ни с кем, хрест святой, я нетронутая…
— А ежели нетронутая, куда ходила? Ты с кем это путаешься, девка?
— Ни с кем я не путаюсь, — уже зло сказала Ганка и вывернулась из-под неприятной мужской руки. У эльфенка, подумала она ни с того ни с сего, рука худая, теплая и ведет сквозь ночь, и держит легко и крепко…
Вспомнив про эльфенка, Ганка вдруг ощутила звонкую легкость, как бы расширение морозного ясного воздуха в голове и груди, и все стало видно далеко-далеко, словно в давнем ее сне, когда она летела над алыми и желтыми кронами, постигая тайны земли… До чего ж зеленые глаза у отца Маркиана!..
— А сами-то, отец Маркиан, — спросила она шепотом, — чьей крови будете? Лес-то близко.
Отец Маркиан выпустил ее плечо и отшатнулся.
Она смотрела и видела, как он пытается вытолкнуть какой-то звук, дергая жилами красной шеи, выпирающей из твердого воротника. Потом развернулся и пошел по улице, задевая долгополой своей одежей лапчатые стебли полыни.
— Ганка!
Оказывается, матуся стояла с той стороны плетня: видно, только что подоила корову, в подойнике теплое молоко исходило паром. И как это матуся так тихо подошла? Ганка и не заметила.
— Ты куда это ходила?
— Никуда, — тихо сказала Ганка. — Так.
Матуся, смугло-бледная, с тяжелой смоляной косою, спрятанной под платок, была женщиной тихой и, не в пример иным голосистым, которые только кричать и горазды, тяжела на руку — а то как иначе управлялась бы со своими чернявыми углежогами?
— Поди сюда.
Ганка, глядя себе под ноги, неохотно приблизилась.
— Сядь.
Матуся и сама села на поленницу, похлопав по ней и тем самым как бы обозначая для Ганки место, а потом сложила руки с распухшими пальцами на коленях. Ганка так поняла, что бить ее — по крайней мере сейчас — матуся не будет.
— Ты чего это отцу Маркиану такое сказала?
— А чего он? — мрачно спросила Ганка.
— Он хорошего хочет, отец Маркиан. Ты погляди только на себя.
— А чего я? — Ганка еще не придумала, то ли упираться и дерзить, то ли просить прощения и говорить, что больше не будет.
— Отец Маркиан, — продолжала мать, глядя не на Ганку, а себе на руки, — не любит тех, кто с ним одной крови. Хотя у него-то и крови этой чуть. Бабка его в лес ходила за хворостом, а пришла с пузом… Ей с дитем уехать пришлось, а потом Маркиан здесь приход получил… Кому-то ж надо, а он местных лучше иного знает. И лес знает.
Она вздохнула. Ганка ни с того ни сего подумала, что их матуся когда-то была красавица.
— Ты, Ганка, поостереглась бы. Все мы живем рядом с лесом, так что ты мне голову не задуришь… с лесными жителями хорошо играть. Но кровь у них дурная. И они бегают за нашими девками потому, что своих у них нет.
— Мамо…
— А потом что будешь делать? Совьешь гнездышко из травы и сунешь туда эльфенка? Федора померла, Ганка, кому еще подкинешь?
Ганка таращилась на мать, а та все сплетала и расплетала пальцы.
— Я, мамо, в лес не для того бегала, — сказала она наконец, — мне сон приснился. Приснилось, Роман в кучу упал. Я и побежала. Сказать ему, чтобы поостерегся.
Мать выпрямилась, напряженно вытянула высокую сухую шею.
— Да ты чего?
Ганка теперь и сама верила, что сон приснился ей, а не эльфенку.
— А он сказал, беги отсюда, коза, — Ганка всхлипнула и почесала нос о плечо.
— Как сглазили тебя, — шепотом сказала мать. — Неуж не знаешь: нельзя такого жигалям говорить. И если боишься — нельзя. И если снится — нельзя. У жигаля с удачей свой договор, нельзя его под руку толкать. Роман, ох, Роман!
— Я ж люблю Романа, мамо, — Ганка склонила беспутную голову, — я ж хотела как лучше…
— Как лучше она хотела, — мать встала и, морщась и растирая поясницу, наклонилась, чтобы подхватить подойник, — это все лесные чары… они-то глаза и отводят… таким дурехам, как ты.
— Мамо, а правда, что у них своих девок нет? — не удержалась Ганка.
— Нет или есть, а только никто их не видел, — сказала мать и пожала плечами, — никогда. Этих видят, ну, нечасто, бывает… А девок их — нет, ни разу. Может, прячутся они…
— А… вилии? Может, они, ну, с вилиями…
— Может, и с вилиями, — легко согласилась мать. Она стояла, выпрямившись, прислушиваясь к чему-то, а потом вдруг разжала руку, и подойник грохнулся на землю. Белое густое молоко выплеснулось через край и потекло лужицей.
Теперь и Ганке стало видно, как из-за пригорка показались двое, идущих друг за другом тяжело, осторожно, как бы зажатых двумя длинными жердинами, и между двумя этими жердинами было серое одеяло с красной каймой, и там, в одеяле, точно в люльке, невидимый, покачивался третий.
Мать, прижимая руку к груди, побежала навстречу, черная коса вывалилась из-под платка и прыгала по спине… Ганка побежала за ней, хотя больше всего на свете ей сейчас хотелось стать очень маленькой и куда-нибудь спрятаться, хотя бы вот под поленницу.
— Роман? — спросила мать тихо и безнадежно.
Батя сплюнул черным, должно, в горло ему набилась сажа.
И лицо у него было черное, а глаза красные.
— Провалился в кабан, — сказал он хрипло.
— Хоть есть что домой нести, — у матери искривились губы, словно она улыбалась…
— Живой он, мать, — сказал Митро. Он выглядывал из-за плеча отца, тоже чумазый, страшный, но сверкнул белыми зубами, впрочем, незаконная эта улыбка мигом погасла, точно зарница в ночи над дальними горами, — успел выскочить. И мы успели. Живой. Только обгорел сильно. Ну, до свадьбы заживет…
Мать, наконец, заплакала, тихо, словно бы с облегчением, и пошла рядом с носилками, заглядывая в лицо лежащему там Роману — тот, видно, очнулся, и Ганка слышала, как он постанывает от боли и скрипит зубами.
— Роман, — она выглянула из-за батиной спины, стараясь поймать взгляд брата.
Роман повернул на бок голову — ресниц у него больше не было, и бровей не было, а лицо все в черной корке, словно бы спекшееся, но глаза целые, хотя веки словно бы вывернуты наружу и оттого глаза казались голые…
— Ну что, коза, — вытолкнул Роман из черного рта — накликала?
* * *
— Матуся дала мне по уху, — сказала Ганка, — а Роман отворачивается к стене и молчит. А батя с Митро говорят, чтобы я больше не ходила к ним. Потому что я глазливая. И теперь им Василь еду носит, хотя он маленький еще. А отец Маркиан как меня видит, плюется. Тьху, говорит, на тебя, блудодейка.
На Ганку, раз уж она не ходила больше на куренную поляну, матуся навалила уйму всякой работы. И эльфенок пропал, как не было — хотя Ганка все ждала, что он появится, все оглядывалась — и на речке, и на выгоне… И уж совсем затосковав, пошла к коряжке, и вот он, тут — выскочил из-за орешника, где до того прятался, никому не видимый. Ганка сначала обрадовалась, а потом рассердилась — вот он, эльфенок, и ничего ему не делается, а все тумаки достаются ей, Ганке. Ей хотелось, чтобы эльфенок чувствовал себя виноватым, а он сидит себе, как ни в чем не бывало.
— А я знал, что ты придешь, — венок у него был из дубовых листьев, и листья эти отличали червонным золотом. Еще в венок были вплетены гроздья рябины. Красиво. — Во сне видел.
— А зачем я пришла, не знаешь? — спросила она сурово. — Я пришла, чтобы сказать, что нам нельзя больше видеться. И не бегай за мной!
— Разве я бегаю? — таращит свои зеленые глаза эльфенок. — Это ты за мной бегаешь!
— Я? Бегаю? — Ганка аж задохнулась от возмущения. — Ах ты, нечисть лесная! Да я… Да я ненавижу тебя! Ты мне всю жизнь испортил!
— Ганка, Ганка, я ж не хотел ничего плохого, — эльфенок, чтобы угодить ей, надел портки, и теперь сидел на их коряжке, смешно ерзая, потому что портки с непривычки ему мешали. — Разве я тебя чем обидел, Ганка? Мы же… даже не лежали вместе.
— Знаю, а только… нельзя нам больше видеться. Вот, последний раз пришла я на тебя посмотреть.