Она протянула руку и дотронулась до его щеки, гладкой, горячей и нежной, точно раковина-перловица.
— Как же я, Ганка? — зеленые глаза эльфенка наполнились слезами, стали похожи на маленькие болотца. В зелени и синеве плавали золотистые пятнышки — Ганка всегда дивилась, как это у него глаза могут быть такими разными; каждый миг — разные. Ах, как ноет ее бедное сердце — эльфенок уйдет навсегда, и волшебство уйдет навсегда. Приворожил ее, не иначе. Он и Федору когда-то так же приворожил, так, что она забыла своих и ушла с ним в лес, а ведь был совсем маленьким. Ах, эльфенок, эльфенок, что ты со мной делаешь!
— Что же я совсем один теперь? Как же я… И сыра не будет больше.
Последнее обстоятельство явно расстроило его сильнее всего, и Ганке стало обидно.
— У тебя ж Федора есть, — сказала она ехидно, — она хоть и мертвая, а поговорить любит.
— Федора больше не приходит, Ганка, — эльфенок качнул дубовыми листиками, после чего искоса поглядел на Ганку и большим пальцем ноги ловко подхватил с земли еще один упавший желудь, подбросил его в воздух и поймал — босой ногой же… — я ей сказал, чтобы больше не приходила.
— Это еще почему? — Ганка сняла чоботы и тоже попробовала поднять желудь босой ногой, но у нее ничего не получилось.
— Мы поругались, Ганка. Это из-за тебя… Она говорит, чтобы я с тобой не водился. Что это не дело, с тобой водиться. Чтобы я искал своих. Что я уже вырос и мне пора искать своих.
Федора хоть и мертвая, подумала Ганка, говорила на удивление разумно. Ганка так эльфенку и сказала.
— Я хочу с тобой, Ганка… Ты такая красивая.
— Со мной нельзя, — сердито сказала Ганка, — и ничего я не красивая. Сам говорил, чернявая и нос длинный.
Короткий нос эльфенка сморщился и он быстро-быстро потянул им воздух, точь-в-точь отец Маркиан.
— Может, и не такая красивая, но я без тебя не могу, Ганка… Ты ведь уже совсем взрослая стала, я же чую… Вы, люди, быстро растете. Я тоже скоро вырасту. Приходи ко мне жить в землянку, Ганка. Которую Федора вырыла. Она не велела никому ее показывать, а тебе я покажу. Там тепло. Ну, почти тепло. И я постелю листья папоротника, и мы будем лежать на них.
И везде насыплю цвет полыни, и пижму насыплю, чтобы нас не кусали блохи.
— Ты что, совсем дурень? — сердито спросила Ганка.
Может, дурнями лесные создания называть и нельзя, но этого уж точно можно — дурень и есть!
— Не хочу я жить в землянке и спать на папоротнике. Я хочу спать на лавке, и чтоб холстина была чистая, и одеяло шерстяное, и перина пуховая. Ты бы и правда лучше своих поискал, Листик… твои шалаши из веток плетут и приманивают светляков, и свистом разгоняют тучи, и в шалашах у них всегда лето…
Эльфенок опустил голову, и стал босой ногой чертить в пыли.
— Я искал своих, Ганка, — сказал он наконец, — только знаешь, что… они от меня бегают. Только я вижу кого-то из своего народа, он раз — и все. И пропал. Думаю, от меня человеком пахнет. Потому что я рос с человеком. И ел вашу еду. Вот сыр, например. А может, у меня есть ваша кровь, Ганка? Как ты думаешь?
— Не знаю, — шепотом сказала Ганка. — Не знаю. А только нельзя мне с тобой. Пойду я…
Она встала, взула босые ноги в чоботы и оправила юбку.
— Как же я один, Ганка? — сказал эльфенок так жалобно, что у Ганки аж сердце заныло. — Как же я теперь один?
— А как знаешь, — сухо сказала она. — А будешь приставать, бате пожалуюсь!
И пошла не оглядываясь, хотя почти не видела дороги из-за застилающих глаза слез. Эльфенок, думала она, нечисть, лесная некрещеная тварь, для него что правда, что вранье, все одно, и задурить голову он может так, что и сама не будешь знать, что правда, а что — нет. Так что пускай себе ноет и скулит, или пускай мирится со своей мертвой Федорой…
— Ганка, — эльфенок бежал за ней, легкий, словно и правда был в родстве с сухими листьями, что невесомо кружились под ветром, — Ганка…
— Ну чего еще? — сердито сказала она, не поворачивая головы.
— Ты меня бросаешь, Ганка, а я тебе что-то скажу. Не хотел говорить, а теперь скажу. Вот стань здесь, и я скажу…
Он вдруг загородил ей дорогу и худыми своими длинными руками прижал ее к стволу старой березы, такой старой, что эта береза уже и забыла, когда на ней в последний раз появлялась белая чистая кора… От эльфенка шел сухой жар, такой сильный, что Ганка отвернула лицо.
— Ужас что делается, Ганка! — теперь он дышал ей прямо в ухо. — В лес спустился тролль. Я его видел, Ганка, сам видел, он ходит и рычит. Весь в бурой шерсти, вот как медведь, правда, даже больше медведя.
— Все ты врешь, — сказала Ганка на всякий случай.
— Не веришь? Пойдем, покажу!
— Не хочу! — Ганка отчаянно замотала головой, так что косой своей хлестнула эльфенка по лицу.
— Не тролля, Ганка! На тролля нельзя смотреть. А то он сам на тебя посмотрит. Он же людоед. Просто что-то покажу. Пойдем…
— Меня матуся убьет, — сказала Ганка безнадежно.
Ах, эльфенок, эльфенок, что ты со мной делаешь… почему я тебя слушаюсь? Я же хотела уйти навсегда.
— Я ж ничего плохого. Только покажу. — И он потянул ее куда-то вбок от тропинки, где деревья были темней и гуще, а прошлогодняя листва пружинила под ногами.
Деревья окружали их, точно черные великаны, обутые в моховые чоботы; все они были в парчовых пятнах лишайника, и Ганке пришлось задрать голову, чтобы увидеть их кроны… как она тут оказалась? Куда позволила себя увести?
— Смотри, Ганка, смотри!
Он тянул длинными своими тонкими руками вверх, показывал ей на что-то, и Ганка увидела там, в вышине, свежие светлые царапины, словно бы кто-то очень сильный и высокий провел по коре дерева граблями. Кора свисала лохмотьями, и луб тоже свисал лохмотьями.
— Это медведь, — сказала она неуверенно.
— Вот и нет, — эльфенок опустил руку, и теперь стоял, от возбуждения приподнимаясь на цыпочки, — это тролль. Я его видел, Ганка. Видел, как он точил когти. У него ноги, как у человека, а лапы, как у медведя. И глаза желтые… и зубы желтые.
И он рычит — вот так… — эльфенок раскрыл розовый рот и рыкнул, одновременно ударив себя в грудь кулаком. Получилось слабо и неубедительно. Точно котенок мяукнул.
— Тише, дурень! Чего ты там прячешь? — Ганка схватила эльфенка за запястье. Из сжатого кулачка его торчало что-то, и она стала разгибать ему пальцы — по одному. Ему это нравилось, он делал вид, что не дается, опять пригибал пальцы к ладони, но наконец поддался и разжал руку.
На ладони лежали клочья бурой шерсти — и шерсть была толстая и длинная, длиннее медвежьей. И светлее.
— Он ходит и трется о деревья, — пояснил эльфенок, — чешется.
Ганка опомнилась. Она стояла среди огромных страшных деревьев, за которыми бродил огромный страшный тролль, и единственным ее защитником был пустоголовый эльфенок. И как это так получилось?
— Куда ж ты меня затащил, нечисть проклятая?! — взвизгнула она.
— Его теперь здесь нет, Ганка, я бы чуял… пойдем.
Она позволила себя увести — эльфенок знал тайные пути, словно бы умел подрезать и кроить тропки и прогалины, и она и вздохнуть не успела как следует, как оказалась у привычной коряжки.
— Дай сюда, — Ганка протянула руку, — я Роману покажу.
Может, Роман тогда поймет, какой опасности подвергалась она, Ганка, когда ходила ночью через лес на куренную поляну, и перестанет на нее злиться? А если что с Василем стрясется? Он же совсем маленький еще!
— Чего дать? — удивился эльфенок.
— Шерсть. Троллеву шерсть.
Эльфенок протянул к ней кулачок, потом разжал его. Ладонь была пуста.
— Тьху ты, — эльфенок каким-то образом ухитрился опять обдурить ее, Ганку. Заморочил ее, отвел глаза. Наверное, сам как-то настрогал эти царапины на дереве…
* * *
— Роман?
Брат не повернулся от стены — и что он там видит, разве что мох, которым законопачены щели, — но пошевелился, дав таким образом понять, что слышит ее, Ганку.
— Роман, а тролль может спуститься с гор?
— Ты чего опять плетешь, коза?
Роман все ж таки повернул голову и недобро прищурился. Утром и вечером матуся клала ему на веки тряпицу с отваром мяты, чтобы глаза не высыхали, потому что опухшие веки не натягивались на глазные яблоки, а то, что осталось от ресниц, слиплось от гноя. Мята покрасила лоб и щеки Романа зеленью, словно он был уже мертвым, но почему-то двигался и говорил. Ганка теперь боялась его, и даже миску с супом приносила так, чтобы не коснуться его руки… А кроме супа он ничего и не мог есть. Разве что молоко пробовал пить, матуся говорила, это полезно для него, но от молока его рвало черной рвотой.
— Ну, тролли… те, которые в горах. Людоеды.
— Нет в горах никаких троллей, — он скривил обожженный рот, — выдумки одни.
— Если есть эльфы, — сказала Ганка рассудительно, — должны быть и тролли. Путники пропадают? Пропадают. Куда они деваются?
Она еще поразмыслила и решила призвать на помощь высший авторитет:
— А батька говорит, тролли не спускаются с гор, потому что они любят холод. Они живут там, где лед и снег. И жгут там свои огни.
— Раз так, зачем кому-то из них спускаться с гор?
— Может, у него кончилась еда, — рассудительно предположила Ганка, — или его выгнал другой тролль.
— Ты, коза, совсем сдурела, — устало сказал Роман, откинулся на матрасе и закрыл глаза. Ганка постояла немного, ожидая, что, может, он что еще скажет, но Роман больше не двигался, только дышал коротко и хрипло, словно в горло ему вставили трубу. Тогда Ганка задула фитиль у плошки и забралась к младшим на лавку. Жаль, что эльфенок схитрил и не отдал ей троллью шерсть, она бы показала ее Роману. Или опять обдурил ее эльфенок? Отвел глаза? Может, это и не шерсть была, а пучок рыжей травы? Ах, эльфенок, эльфенок, когда тебя нет, я по тебе тоскую, когда ты рядом — сержусь… Она завозилась, устраиваясь поудобней, под боком сладко сопел Василь… До чего ж темная нынче ночь, это потому что новолуние, а в новолуние даже на двор лучше бы не ходить, это всем известно… А если эльфенок не соврал?
Тролль в лесу, кто такое видел?
И батька с Митром в лесу… Нет, глупости все это, эльфенок видит сны, он бы сразу прибежал, ежели что, он бы предупредил… Но ведь она, Ганка, с эльфенком поругалась. Сказала, чтобы не ходил за ней больше. Да, но эльфенок, если захочет, все равно придет, он такой, ее Листик… И правда листик, только не дубовый — липовый, прилипчивый такой листик. Да, но один раз он уже прибежал, и предупредил, и что из этого получилось хорошего? Ничего!
Ганка ворочается и вздыхает, и вот уже ей кажется, что кто-то ходит вокруг хаты, большой и страшный, кто-то трется о плетень, и плетень шатается под напором большого тела… а если он перешагнул через плетень и стоит во дворе? У тролля ноги, как у человека, а лапы, как у медведя, желтые зубы, желтые глаза… И он любит жить на холоде, а тут ему жарко, душно, оттого он особенно злой, да и голодный, наверное…
Ганка натягивает одеяло на голову — душно, но не так страшно. На какой-то миг, уже в полусне, она вздрагивает и прислушивается, ей кажется, что она слышит рычание тролля, — не так, как показывал глупый эльфенок, а как оно на самом деле. Но потом понимает, что это у дальней стены стонет и хрипит во сне Роман.
…Утром страхи уходят сами собой — такое оно, это утро, ясное, и сразу становится понятно, что жара ушла и в этом году уже больше не вернется, и что сухие грозы больше не будут пылать над горным хребтом. И Ганка даже улыбнулась сама себе: глупый эльфенок, он все выдумал из мести, чтобы напугать ее, чтобы она бегала за ним и просила, чтобы он посмотрел в этом своем волшебном сне наяву — нету ли опасности? А она и поверила — как дура. В рассеянности она бросает взгляд на плетень и останавливается с открытым ртом.
Потом осторожно снимает с жердины рыжий волос — вдвое длиннее ее, Ганкиной, ладони.
* * *
— Матуся!
Мать смотрит подозрительно — Ганка в последнее время чудит. Это томится и зовет ее созревшая плоть, думает мать, вон как вытянулась девка, и, пожалуй что, красавицей стала. Надо бы ждать сватов, но у Ганки теперь дурная слава, как знать, придут ли сваты? Придется на сторону отдавать. Чужакам отдавать придется, а наша кровь с чужой плохо смешивается… И ведь вроде никому не говорила Ганка про эльфенка, а все откуда-то знают. Не иначе отец Маркиан разнес повсюду. Лихорадка побери эти создания леса, они умеют задурить девке голову, умеют заворожить, даже и святой хрест не помогает. Встретишь такого вот — белого, золотого, улыбнется он — и пропала девка. Хорошо их в последнее время меньше стало. Может, и совсем не останется.
— Что это у тебя, доча?
Ганка разжимает кулак.
— Матуся, — говорит она быстро-быстро, — он показал мне дерево, оно все сверху ободрано было, вот те хрест, матуся, и волос длинный, и он тоже мне его показал, а потом спрятал, я говорю — дай сюда, а он не дает, и я спросила Романа, а может тролль с гор спуститься, а Роман сказал, нет никаких троллей, это все выдумки, а я говорю, раз эльфы есть, то как и троллям не быть, и они все людоеды, а Роман сказал, отстань, коза, а ночью кто-то ходил вокруг дома, ходил-ходил, а я утром встала и вот оно что… на плетне висело. Он, что же, получается, вокруг нашей хаты ходил? Что же это делается, матуся?
Мать молчит, и только бледнеет, так быстро, что глаза кажутся совсем черными — и очень большими.
— Ты-то мне веришь? — с тоской спрашивает Ганка.
— Верю, — сухо говорит мать.
— И вовсе я тогда ничего не накликала. Само так получилось.
— Знаю, — эхом откликается мать, — само так получилось.
Мысли ее заняты чем-то другим. Потом она решительно говорит:
— Иди в хату. И дверь заложи. И носа на двор не кажи, поняла?
— Поняла, матуся. А что…
Та коротко махнула рукой, показывая Ганке, чтоб та заткнулась.
— И Василя никуда не пускай. И меньших. Даже на двор не пускай. Ясно?
— Ясно… А что…
Мать, отстранив ее, сняла с гвоздя кунтуш, торопливо натянула его и накинула на голову платок.
— Ты куда, матуся?
— До отца Маркиана, — мать вздохнула, — куда ж еще?
— Так что, выходит, есть тролли?
— Есть, есть, — мать протиснулась мимо Ганки, кисть платка мазнула Ганку по лицу, — как не быть.
И, уже у двери, так что Ганка едва разобрала:
— Обещал вернуться, вот и вернулся… ох, ты, боже ж ты мой…
Ганка отбежала к окошку: мать торопливо бежала в сторону крытой гонтом церкви, углы платка и черные косы, казалось, летят за спиной сами по себе.
* * *
— Что там такое, коза?
Ганка вздрогнула.
Роман не спал, он приподнялся на постели и морщился, потому что холстина прилипла к обожженной спине, и он пытался отодрать ее, осторожно шевеля плечами.
— Так… матуся пошла до отца Маркиана.
— Зачем?
Ганка еще раз выглянула в окно.
Десятка два зеленокутских мужиков бежали в направлении леса — все они держали наперевес кто вилы, кто топоры, впереди с ревом несся отец Маркиан, сам огромный и страшный, как тролль, и размахивал тяжеленным кадилом.
— Тролля бить побежали, — сказала она деловито. — Ты, Роман говорил, не бывает троллей, а матуся мне сразу поверила.
— Раз побежали бить, значит, есть, — криво усмехнулся Роман. Потом еще сильней сморщился от боли и сказал, — ты мне тряпку-то на глаза положи. Печет…
— Сейчас. — Ганка намочила холстину в миске с отваром, отжала ее и осторожно положила Роману на глаза — тот их пытался закрыть, но не смог, и полоски белков виднелись меж веками.
Прохладная тряпица, видно, принесла ему облегчение, и лицо Романа расслабилось.
— А знаешь, коза, — он осторожно откинулся на подушки, — я однажды видел ледяную девку. Вот как тебя.
— Правда? — Ганка подумала, что ее-то, Ганку, Роман из-за тряпицы как раз и не видит.
— Давно, тебя еще и на свете не было. А я тогда на спор в горы пошел. С парнями поспорил, что, мол, не побоюсь. Вижу — тень на снегу… Смотрю — стоит. Холодно, а она босиком… И на голове — венок из горных подснежников. Красивая. Только пугливая очень. Знаешь, все врут про них. Ничего они не отбирают разум. Они сами нас боятся. Я улыбнулся ей, и она мне, Ганка, тоже улыбнулась. Зубы мелкие, белые, а глаза зеленые. Наши девки все чернявые, а эта беленькая. Вот, сколько я не вспоминал, а сейчас вспомнил…