5
Дальнейшее хорошо известно. Утром 4 октября на пустынную набережную, неподалеку от «Белого дома», вышли танки в сопровождении спецчастей МВД и быстро расстреляли высотное здание прямой наводкой. Пожар на восьмом этаже и последовавший за этим короткий штурм телекомпания Си-эн-эн транслировала на весь мир. Сообщали о тысячах жертв и о сотнях боевиков, ушедших подземными переходами. И то, и другое, конечно, не соответствовало действительности. Мелькнуло в новостях измученное помятое лицо Хасбулатова да деревянной походкой прошествовал к «воронку» полковник Руцкой. Лидеры мятежа были заключены в «Матросскую тишину». Впрочем, через не столь долгий срок их освободили решением вновь избранного парламента. Все как будто наладилось.
Тем не менее я отчетливо понимал, что теперь — моя очередь. Мумия никуда не исчезла, вряд ли она смирится с октябрьской неудачей. Неприятностей можно ожидать в любую минуту. Несколько дней после смерти Герчика я пребывал, точно в трансе. Но транс трансом, а сделал я достаточно много. Прежде всего отправил Галю к родственникам в Краснодарский край. И предупредил, чтобы она ни в коем случае не звонила и не писала оттуда. Вот когда пригодился совет Гриши Рогожина! В первую очередь я, конечно, боялся не за себя, а за нее. Слишком уж удобную мишень она собой представляла. Не помню, что я тогда ей наговорил: надо побыть одному, так мне будет спокойнее, скоро выборы, я все равно буду катастрофически занят. Галя была напугана смертью Герчика и потому на все соглашалась. С другой стороны, еще больше она была напугана тем, что сам я остаюсь в Москве — уезжать все-таки не хотела, вздыхала, беспокоилась о цветах на участке, кто за ними будет ухаживать? ты? я тебя знаю! Мне потребовалась масса усилий, чтобы преодолеть ее тихое сопротивление. Даже по дороге на вокзал мы еще продолжали спорить. Облегченно я вздохнул лишь тогда, когда свистнул гудок, лязгнули буфера вагонов и довольно-таки обшарпанный поезд утянулся в путаницу рельсов южного направления.
По крайней мере, здесь я теперь мог быть спокоен. Чего, правда, нельзя было сказать о других обстоятельствах, связанных с данным делом. Обстоятельства эти, надо сказать, не радовали. Лично я полагал, что в результате трагической ночи с третьего на четвертое октября, после жуткой фантасмагории, которая чуть было не захлестнула столицу, после шествия мертвецов и после колокольного звона правительством, и тем более президентом будут в срочном порядке приняты самые чрезвычайные меры. Например, эвакуация из Кремля правительственных учреждений, выселение центра Москвы, блокирование самого Мавзолея, а затем — стремительная войсковая операция по захоронению. Я, конечно, не специалист, но, на мой непрофессиональный взгляд, сделать это было необходимо. Однако никаких решительных мер не последовало. Неделя проходила за неделей, слетали листочки календаря, кончился октябрь, пожелтели и начали опадать в парках деревья, потянулись дожди, превратившие землю в слой липкой грязи, а правительство и президент пребывали в непонятном оцепенении. Разумеется, я понимал, что все не так просто. Приближались выборы, значительная часть россиян тосковала по прошлому, резкие движения, такие, например, как захоронение тела, могли вызвать шум и отпугнуть избирателей. Торопиться с этим, вероятно, не следовало. Тем более что вряд ли можно было ожидать в ближайшее время каких-либо серьезных эксцессов. Мумия мумией, но, видимо, не так просто поднять мертвых вторично. Для этого нужен длительный период ремиссии. Мы, по-видимому, получили некоторую передышку. И потом, определенные меры предосторожности все-таки были приняты. Например, я узнал, что многие члены правительства носят теперь кресты из осины. Гриша Рогожин сказал как-то, иронически улыбаясь, что образовалась даже специальная фирма по их изготовлению. Тут подсуетился один из депутатов патриотической ориентации. Кстати, самыми первыми надели кресты коммунисты, они и тут оказались впереди всех. Толком, разумеется, никто ничего не знал. Пресса о событиях третьего октября писала глухо и противоречиво. Официальное расследование, как обычно, увязло. Ходили сплетни, слухи, анекдотические истории. Например, рассказывали, что в здании бывшего Волгоградского обкома КПСС в эту ночь сами собой заработали электрические пишущие машинки и без всякого участия человека стучали клавишами до утра, отпечатав десятки постановлений якобы проходящего в это время местного партхозактива. Соглашались, что противостояние в обществе достигло критической точки. Вероятно, отсюда — и некоторая шизофрения сознания. Тот же Гриша Рогожин рассказывал, что он якобы добился свидания в тюрьме с Р. Хасбулатовым, и тот в порыве откровенности признался ему, что в течение почти трехнедельной осады «Белого дома» (где без света и телефонов заседал в те дни распущенный Указом Президента Верховный Совет РФ), в самом деле вспыхивали некие приступы помрачения: невозможно было припомнить, кто что делал и говорил в истекшие два-три часа. Точно странная гипнотическая всевластная сила внедрялась в мозг и командовала людьми, не давая ни о чем задумываться. Генерал Макашов, например, это точно, был без сознания. У Руцкого время от времени случались просто катастрофические провалы. А ему самому, Хасбулатову, показывали потом некий приказ, где размашисто, черным по белому стояла его подпись. Причем он-то прекрасно помнит, что ничего такого никогда не подписывал.
Наводила на размышления поспешность, с которой обрубались концы. Герчика похоронили в один из теплых и солнечных осенних дней. Земля сверху просохла, трава коричневела изломами, мутноватые желтые срезы глины лежали по краю ямы. В черноту этой ямы его должны были опустить. У меня просто не было сил смотреть на это. Ведь то был Герчик — в джинсах и пузырящемся на локтях старом свитере, который когда-то сказал мне, тряхнув хипповатыми волосами: «Здравствуйте. Я хотел бы у вас работать»… — живой, насмешливый Герчик, сгибавшийся в три погибели на подоконнике, хмыкавший, щелкавший пальцами, возражавший мне по каждому поводу, перенявший у меня педантизм как способ получения результата, с горячей кровью, с глазами, блестящими от возбуждения, метавшийся по бульвару, кричавший: «Хватит быть болванами в стране дураков!..» — на дух не переносивший партийных функционеров, нервничавший, вздувавший твердые желваки на скулах, и теперь мы оставляли его в душном подземном мраке, в Стране Мертвых, где извечно царствует Мумия. Церемония происходила на Старом кладбище неподалеку от Лобни. Помню, что меня уже тогда это неприятно царапнуло. А когда застучали по доскам первые неловко сбрасываемые комья и когда хрустнули огненные георгины, придавленные землей, у меня возникло странное ощущение, что хоронят меня самого. Я вдруг стал понимать того парня из далекого южного города, что сначала в беседе со мной вполне разумно рассуждал о принципах демократии, об отказе от насилия, о философии европейского гуманизма, а потом на вопрос, что он станет делать, если его освободят из тюрьмы, ни секунды не задумываясь, ответил: «Убью Меймуратова»… — потому что бывают такие ситуации, где необходим поступок.
Я уже знал, что дома у Герчика был самый тщательный обыск. На другой день после смерти туда явились вежливые молодые люди, извинившись, предъявили удостоверения сотрудников ФСК, извинившись опять, сказали, что существуют правила обеспечения безопасности, и поскольку ваш сын работал с секретной документацией, мы должны убедиться, формально, конечно, что все в порядке. Еще раз извините, пожалуйста, такова процедура. И затем более четырех часов подробно обследовали квартиру: простукивали стены, изучали шкафы, поднимали даже линолеум в туалете. Долго возились среди битых стекол на чердаке, спускались в подвал. Разумеется, они искали папку с надписью синим карандашом «ПЖВЛ». Конечно, они ничего не нашли. Папка без следа растворилась в том прошлом, которое унес с собой Герчик. Впрочем, сейчас это уже значения не имело. Значение имел шорох земли, сыплющейся в яму с лопат, жизнерадостное чириканье воробьев, прыгающих по комьям, кучка людей, жмущихся друг к другу в теплых просторах осени.
Как ни странно, с родителями Герчика я раньше знаком не был. Я, признаться, вообще ничего не знал о его личной жизни. Это мой недостаток: я не воспринимаю второстепенных деталей. Герчик рано утром появлялся у меня в кабинете, а затем поздно вечером, иногда позже меня, уходил. Но откуда он появлялся и куда уходил, было загадкой.
Может быть, он даже рассказывал мне что-то такое, не помню. Но впервые увидев на кладбище мужчину и женщину, стоящих под руку — она в легком плаще, в вуали, охватывающей голову, он — в черном костюме, я немедленно понял, кем они здесь являются. Потому что именно такими они и должны были быть. Как еще говорили совсем недавно: простые советские люди, инженеры, служащие, те, кого называют «техническая интеллигенция». Скромная двухкомнатная квартира где-нибудь в новостройках, отбывание рабочих часов в проектной конторе, «Новый мир», приличная домашняя библиотека, никогда никаких административно-карьерных притязаний, очень тихая, бессознательная оппозиция тому, что происходило в стране. И с началом реформ — романтическое стремление к демократии. Сразу чувствовалось, что они полностью оглушены случившимся. Женщина коснулась меня ладонью в перчатке и, подавшись вперед, негромко сказала:
— Он вас почти что боготворил. Называл «мой старик». Мы даже завидовали…
— Да, — подтвердил мужчина в некотором недоумении.
Это меня совсем доконало. Точно собственный голос Герчика донесся из прошлого. И к тому, позвольте, какой я, к черту, старик? Пятьдесят три года — самый рабочий возраст… Мать Герчика снова заглянула мне в глаза снизу:
— Он сказал перед уходом: «Надо оставаться живым».
— Живым?
— Так он сказал…
И она, как будто забыв обо мне, механически двинулась к поджидающему микроавтобусу.
Мужчина поддерживал ее под руку.
Я догадывался, что больше их никогда не увижу. Судьба любит такие зигзаги — подвести друг к другу людей, а потом растащить их снова на годы и десятилетия. У них своя жизнь, у меня — своя.
Я шел по кладбищу, распахнутому от горизонта до горизонта, редкими мазками листвы просвечивали березы, синева огромного неба выглядела ненатуральной, чернели ограды, пестрели в вялой траве доцветающие маргаритки, скрипел песок под ногами, и бесчисленные камни надгробий казались мне неким укрепленным районом — замершей в готовности армией, которая только и ждет команды. И такая команда, вероятно, скоро последует. Настроение у меня было совершенно убийственное. В самом деле, что происходит с миром? Поднимается красная глухота, и всем это безразлично. Прорастает чертополох, а мы пожимаем плечами. Мертвые рвутся к власти — и никого это не беспокоит. Мир, наверное, еще не сошел с ума, но уродливое бытовое безумие уже становится нормой. Черный жар сумасшествия заметен в судорогах политики, и сквозь рыхлую дрему дня проглядывают порождения мрака. Меня охватывало отчаяние. Я не знал еще, что в действительности все обстояло гораздо хуже, что все наши усилия оказались бессмысленными, что команды не требуется, армии уже не нужно вставать из могил, и сражение проиграно еще до того как мы поняли, что оно вообще началось.
* * *
Непонятна была эта внезапно возникшая пауза. Время как бы бурлило и вместе с тем совершенно не двигалось. Приближались выборы, одна за другой следовали громкие политические декларации. Выдвигались взаимные обвинения — в провалах, в коррупции, в некомпетентности. Пресса, как листва на ветру, шумела сенсационными разоблачениями. Пузыри вздувались и лопались, отравляя и без того душную атмосферу. В действительности же, ничего не происходило. Я читал газеты, слушал радио, смотрел новости по телевизору, перевез из своего кабинета бумаги почившей в бозе Комиссии, написал по просьбе председателя обзор нашей деятельности, то и дело мотался в Москву на какие-то политические собрания, выступал, возражал, отклонил предложение выдвинуть меня депутатом в новый парламент (было у меня не очень приятное объяснение с коллегами по демократическому движению), постепенно начал включаться в работу своей институтской лаборатории, возвращался в Лобню на электричке, вспарывающей прожектором темноту, по утрам смотрел, как ржавеют от дождей флоксы на клумбах, вбивал колышки, выкапывал, по инструкции Гали, какие-то луковицы, что-то ощипывал, что-то взрыхлял, что-то окучивал, и моментами мне казалось, что не было никогда бесшумного кровяного звона колоколов, никогда не прорастал колючий чертополох на клумбах, не сыпалась штукатурка, не продирались из трещин в ней серые угреватые корневища и с обыденной неторопливостью не шествовала к зданию канцелярии когорта пламенных революционеров, возглавляемая рыжеватым смешливым человеком в кепке рабочего. Ничего этого не было. Папка с надписью «ПЖВЛ» безвозвратно исчезла. Как исчез породивший ее когда-то некто Рабиков.
В коридорах уже ремонтирующегося здания «Белого дома» я однажды увидел знакомую мне фатовскую физиономию — загорелую лысинку, костюм из дорогого материала, трехцветный галстук, ботинки на толстой подошве. Помнится, сердце у меня дико заколотилось. Это был, однако, не Рабиков, это был совершенно забытый мною депутат Каменецкий. Он недоуменно кивнул в ответ на мое судорожное приветствие. Морок рассеялся, мы с взаимной поспешностью прошествовали друг мимо друга.