— Славный мастер! А почем он платит тебе с корзины?
— Почем? ты спроси: сколько я сплел корзин, чтоб заплатить ему за посещение Академии в продолжении 15-ти лет.
— А кто ж тебе велел учиться у такого учителя, который берет деньги с учеников, а не сам платит им деньги за то, что у него учатся?
— Покажи мне такого учителя; я откажусь не только от Платона, но и от учения его.
— Да вот я плачу тем, которые ходят в шкалу ко мне.
— Всемогущие небеса! — вскричал Аристотель — не знаю, которое из двенадцати божеств мне покровительствует! Да я готов идти к тебе в ученье хоть за пищу и одежду.
— Невозможно, — сказал Раввин— пища и одежда сама по себе.
— О, с меня довольно ста драхм[21] в год.
— Ой, ой! не могу! дешево! у нас по закону определено: тому, кто принимает ученье только для себя, один талант серебряный; кто же учится с тем, чтоб быть самому учителем, тому два таланта золотых в год, сиглами[22].
— В год? два таланта золотых! 24 тысячи драхм! 192 тысячи оболов!.. о да за это можно умереть 192 тысячи раз!.. пойдем!.. услышали меня боги!
Песто, песто то копели
Екаме тин хриан кэ фэли
Так воскликнул Аристотель стихами с рифмой, и пошел к Раввину, и Раввин учил его Философии по какой-то древней Иерозальской книге, называемой Таламет, т. е, толмачь, или толковник священнодействия.
Но этого никто не знал, все удивлялись: каким образом Аристотель разбогател?
— Как вы думаете, отец Платон — спрашивали ученики лебедя Академии — не открыл ли Аристотель тайны делать золото? неужели Хризопея[23] существует?
— Глас народа, глас истины! — отвечал Платон. — Золото есть ничто иное, как скипение некоторых элементов; и потому, может быть, Химия и овладеет когда-нибудь этой тайной; однако же для этого нужно, чтоб пирамида огня была помножена на число, составляющее сложность всех способностей человека.
Все ученики задумались, удовольствовались этим мудрым решением Платона…
— Позвольте, Господин мой, почтеннейший, куда же это мы своротили от города?
— К урочищу «Эванова Криница,» где Аристотель нанимает теперь загородный дом и сад. Вы, господин мой почтеннейший, очень кстати приехали; сего дня дает он обед всем Философам Афин.
Пройдя Оливковую рощу, по правому берегу Цефиры, мы приблизились к ограде сада; дорога разделялась на двое: одна шла мимо, по долине, другая в право, к воротам загородного дома.
— Это что за улица? — вскричал я, увидев, в лево на лугу, выглядывающего человека из бочки.
— Это один из Киносаргов секты нищих, это Диоген Пафлагонец, у которого вырваны ноздри за делание Фальшивой монеты. Изгнанный из отечества, он пришёл в Афины и пристал к главе бродяг, который прозвал себя анти-стеном, т. е. врагом истины. Отверженные, презренные обществом, они основали учение, упрекающее судьбу за бедствия людей; эту лающую породу мы прозвали собаками.
— Сделайте одолжение, только не на лево, не ко мне! — раздался голос из бочки. — Идите на право, там ожидает вас и жареный, и печеный и настоянный еловыми шишками Бахус; а я обедов не даю, я не обязан начинять чужих желудков, ни говядиной, ни свининой с перцем и фисташками!
Не обращая внимания на пресмыкающегося Философа, мы прошли ворота, и платановой аллеей поднялись на возвышенность к дому. На обширном крыльце с навесом и лавками, мы застали уже толпу ученых; хозяин, заметив нас, не двигаясь с места, очень равнодушно произнес: Зулосас!
— Кали-имера! Пос эхетэ! произнёс мой товарищ, и заговорился в толпе, окружившей его и расспрашивающей про новости политические и литературные.
— Что же это? — думал я — Аристотель принял меня верно за какого-нибудь безбородого Академика! ибо я заметил, что вся ученая знать гладила с важностью длинную бороду. Однако же я был доволен, что на меня не обратили внимания: это доставляло мне возможность быть спокойным наблюдателем обычаев и нравов Афинских ученых.
Я подсел к одному молчальнику, и рассматривал город, который расстилался за рекой по скату берет, как наброшенный на полотно, над ним ясное небо, за ним гора Гимет, увенчанная садами, усеянная храмами…
— Как прекрасны Афины! — сказал я, взглянув на соседа.
— Может быть — отвечал он— я здешний…
— Но идея об изящном… — начал я.
— Но сравнение, — отвечал он.
— Это какой-нибудь Лаконик — думал я, и продолжал:
— Кто эти господа с бритыми бородами?
— Учащиеся.
— А с бородами?
— Говорят, что Философы.
— Позвольте вас спросить, кто здесь теперь из Философов Афинских?
— Кроме Платона — все.
— Как жаль; мне хотелось видеть Платона.
— Он уехал в Сиракузы.
— Кто же заменил его?
— А вот этот господин в зеленом паллиуме с широкими рукавами, у которого за поясом чернильница, в душе честолюбие, а в голове потёмки.
— А это кто такой?
— Филимон, драматический писатель, комик; только его остроты тупее его носа.
— А это кто?
— Это Эвбей Фаросский, сочинитель Ватрахомиомахии.
— А этот молодой человек?
— Это Аристипп, внук Аристиппа, ученика Сократова. Он здесь умнее всех; по его мнению, «душа есть средне пропорциональное число между горем и радостью» и, следовательно, душа возвышается во квадрат, когда радость будет во столько раз увеличена, сколько единиц заключает в себе горе.
— Это что за растрёпанное создание, в изодранной тривунии и в бахилах? — продолжал я.
— Это та дубина, из которой сделана Диогенова бочка.
— Понимаю, — это Антисфен. — Но это что за бочка?
— Это Фатой, председатель всех пиров, последователь Фалеса, полагавшего началом всему воду. Фатой, однако же, усовершенствовал эту систему: он соглашается, что начало всего есть жидкость, но не вода, а вино; ибо вино, по его словам, заключает в себе оба начальные элемента: огонь и воду; вино мирит двух врагов: душу и тело.
— Это что за молчаливый, но внимательный слушатель многословия прочих?
— Этот господин родом из Эфиопии, не знаю имени; но сколько я понял, учение его имеет основанием мысль, что «человечество есть проявление тайны создания вселенной». Он большой друг вот с этим господином, который торговал некогда Финикийским красным сукном, но занесенный бурею в Афины, променял золото на философию. Это Зенон, утверждающий, что в природе все стоит на своем месте, и что вселенная без него не могла обойтись.
Любопытство мое еще не было вполне удовлетворено, — как вдруг раздалась музыка, и на подносах вынесли бокалы, наполненные вином, смешанным с сосновым соком. — Это необходимо было выпить перед обедом, для энергии стомахической.
Аристотель обратился, к собранию с вопросом: кого оно избирает царем пира?
— Фагона, неизменного Фагона! — вскричали все. Фагон прохохотал от удовольствия; эхо, с испугом пробудилось в ущелье горы. Он надел на себя поднесенный на блюде миртовый венок и пурпуровую тривуну, и все двинулись за ним в Триклиниум, где около трех стен тянулся широкий диван. Фагон взлез на него, и заняв место по средине, важно прислонился к мягкой подушке; все гости последовали его примеру, разлеглись по обе стороны.
Посреди комнаты стоял жаровник, в котором курился ливан.
Резкий звук кимвала и тимпана, сопровождаемый голосами нескольких песельников, раздался. Когда они пропели гимн в честь градоблюстительницы Афины: Παλλας μουνογενης!.. рабы внесли маленькие столики, с первым блюдом, и поставили на диване перед каждым гостем. Это первое блюдо было мима, в роде винегрета из всевозможных мяс, искрошенных мелко на мелко, с прибавлением внутренностей, крови и уксусу, разваренного сыра и петрушки, тмина и маку, печёного в золе луку и сушеного винограда, мёду и гранатовых зерен…
Перед Фагоном поставлена была тройная порция…
— Кало-ине! — вскричал он, доканчивая мим.
— Кало-ине! — повторили все прочие, торопясь окончить.
— Это чудо, — сказал мне сосед мой — Фатой Афинский не уступает предку своему, который съедал, за спором, одного вепря, одного ягненка, сто хлебцев, и впивал духом одну орку вина.
Второе блюдо было, Белорские улитки в пшене; потом фазаны и куропатки; потом мясо оленье, потом стерлядь, потопленная в Атосском масле, потом жирные плачинды с мясом и с миндалём… потом подали тразимата, т. е. десерт: плоды сушеные, Афинские сахарные оливы, финики и проч.
За каждым блюдом следовал поднос с вином; так как Греки не любили метать одного сорта с другим, то на этот раз было выбрано вино Кипрское ку-мирос.
— Кало-ине! — повторял Фагон.
Частный разговор вскоре превратился в шутки; и остроты посыпались на тучного Фагона, который быстро пожирал все подносимое ему, пыхтел, багровел, и пища погружалась в чрево его как на дно морское.
— Это слитком жирно, нездорово, сказал Люциний — отказываясь от подносимой плачинды.
— «Что слитком жирно, то нездорово, сказал ты» — подхватил подслеповатый Антисфен, набивая нос каким-то врачующим глаза зельем, вывезенным им из Египта, и поставив тавлинку подле себя.
— Но, так как Фагон также слишком жирен, — продолжал он, — следовательно — Фагон нездоров.
Все захохотали; шутка Киника задела Фагона за живое.
Довольный, своим силлогизмом Антисфен хотел еще раз понюхать зелья, но — тавлинка, его исчезла.
— Господа, прошу отдать мою тавлинку! — сказал он с сердцем.
— Господа мои, отдайте Антисфену тавлинку; вы лишили его нос пропитания — подхватил забавник Евбей.
— А так как, все то, что лишено пропитания, — произнес торжественно Фатой, — должно умереть с голода, следовательно, и нос Антисфена должен умереть с голода!
— Браво, браво, браво, Фатой! — раздалось по всему триклинию; хохот общий прокатился громом.
— У-У-У-У! — закричали все, уставив палец на Антисфена.
Он побледнел, в душе его собиралась мстительная гроза, губы задрожали.
Вдруг вошел раб и сказал что-то на ухо Аристотелю. Аристотель заметно удивился, вскочил с дивана и, извиняясь перед гостями, вышел.
Хохот прервался.
— Что это значит? — спрашивали все друг у друга; но только я один понимал в чем состояло дело.
— Странная вещь, — думал я — неужели Антисфен нюхает табак?
Кажется, древние об нем и понятие не имели?
— Скажите, Господин мой, — спросил я своего соседа, — как называется это зелье, которое нюхает Антисфен?
— То βχχο? Вакхово, — отвечал он мне по-гречески.
— Ту-Вакху! табак! — думал я: — так это то самое то зелье, о котором мне говорил Цыган: зелье, предохраняющее от цынготы.
— Не называют ли его петюн или тютюн?
— Может быть πετενον — летучий, или тифос — вонючий.
— Что за чудо: petum, fetens, theffin… puant и ре… понимаю!..
— Не называлось ли оно никотиана?
— Это, я думаю, все равно, что и никеротиана[24].
— А! так вот он, Г. Нико, посланник Французский в Португалии, который прислал Екатерине Медицс маленькую провизию табаку в подарок, которой очень понравился табак, который и стал называться с тех пор королевин порошок?.. понимаю!
Г. Нико, следовательно, изобрел Амазонский табак… на табачном острове Табого. Теперь стоит только исследовать, не от табаку ли произошел Табагистан в Анатолии, и самое слово кабак, здание, в коем древние ели кебаб и курили табак…
Да и слово tabeo и tabes, и tabesco — гнить, портиться, и tabeda pestis — цинга, да и слово tabema, cabaret…
Вдавшись в исследования о табаке, я вспомнил и прекрасную оду о табаке, соч. Ильи Ларина. Эта ода начиналась: «на толь чтобы в печали» и кончилась:
Все так, все так, все так!
А нам остается понюхивать табак!
Вдруг Аристотель вошел с радостным лицом; в руках его был свиток бумаги.
— Господа мои, — сказал он, — Филипп приглашает меня воспитывать своего сына! — и прочел в слух письмо Филиппа.
Все бросились поздравлять Аристотеля с будущими почестями.
— И так, ты оставляешь мирную жизнь Афин, Аристотель! — вскричал Фатой. Дайте же прощальный кубок!
— Очень хорошо делает — возразил Триэфон, достойный последователь Гераклита, жалкое, тощее существо, на которого никто не обращал внимания.
— Жизнь есть вещь продажная, от чего же не отрезать от нее куска и не променять его на золото и почести.
— Злую собаку выпустил ты на меня, Триэфон! — отвечал Аристотель.
— Знания наши есть товар, который требует сбыта, — сказал Зенон. — В Афинах этот товар очень дешев: кто пойдёт за плодами на торг, когда есть свой собственный сад!..
— Правда — перервал едкий Триэфон, — здешние умственные товары слишком залежались, стали рухлядью. Прощай, Господин мой, желаю тебе пить куриное молоко у Филиппа.
С этими словами Триэфон вышел.
Его проводил общий хохот.
— Странно, Господа мои, — сказал Евбей, какое противоречие между Философией и природой вещей! — Фалес и последователи его, полагавшие началом всего воду, были и есть люди совершенно огненные, что заметно и по Фагону, который весь горит; Гераклит же и последователи системы, производящей все от огня, были и продолжают быть, люди холодные, как на пример плакун Триэфон, который постоянно точит слезы. Разрешите мне эту проблему?
Проблема заставила всех задуматься.
— Не трудно разрешить, — сказал Аристипп: чья природа огненна, для того прохлада воды есть идея наслаждения; чья природа водяниста, холодна, тот дорожит теплотою, происходящей от огня….
— А так как теплота дает ему жизнь, — перервал вдруг наследник Платона, — следовательно он по себе заключает, что огонь дает жизнь всему и есть всего начало. — Это мое всегдашнее мнение.
— Браво, браво, Ираклит! Платон не отшибся в тебе: допивай всегда чужие стаканы; ибо мудрость и истина на самом дне.
— Прощай, Аристотель, прощай! — повторили все.
Я хотел удалиться вместе с прочими… но, подумал, и остался.
Глава X
— Господин мой, — сказал я Аристотелю — вы изволите ехать в Пеллу; я также туда намерен ехать, и потому, мы можем ехать вместе.
— Очень рад спутнику, — сказал Аристотель, — но я не поеду верхом, я найму четырёхколёсную каруцу[25] с запряжкой мулов; ибо уверен, что Филипп заплатит мне путевые издержки.
— Это для меня все равно, — сказал я, — наймемте пополам.
— Очень рад, но только должно нанять каруцу обитую медью и с приличной резьбой… — сказал Аристотель.
— Разумеется! — сказал я; —я сам не привык ездить на воловой каруце.
Таким образом, условившись, в тот же день послали мы нанять каруцу обитую медью и украшенную резьбой.
Нам наняли до Волочи, ибо по Македонии устроены были везде ямы.
Сборы Аристотеля были не велики: узел с платьем, несколько свитков сочинений; за поясом калям и каламаре, бочонок с вином, настоянным еловыми шишками — вот все.
На облучок сел слуга Никомаховича, Немирко; он плакал от радости, что едет на родину.
И мы пустились в путь; каруца заскрипела, медные бляхи задребезжали — это был признак, что едут люди высокой породы.
Скрылись от взоров роскошные берега заливов Сароникского и Саламина, и разостланная Мегара по цветущей долине, и крутизны горы лесной, или деревной, и, превращенная в остров, Нимфа Эгина.
— Узнаешь возможно ли: в вас спутником кого имею я? — спросил меня Никомахович.
— Я странствующий певец, — отвечал я, и думал: какая учтивость! местоимение Я стоит в конце речи.
— Певец, по внутреннему, или по наружному побуждению?
— Господин мой! — отвечал я, где солнце не греет, там по неволе довольствуются только внутренней теплотой.