Предки Калимероса. Александр Филиппович Македонский - Вельтман Александр Фомич 6 стр.


— А! — сказал Никомахович, и умолк, и молчал во все время переезда; а я, проезжая Евбею, Фессалию и приближаясь к Македонии, думал о сонме богов и Дротте или Друиде Скифе, о Кире-Еллине, о Пане и Доминусе Пеласге, о Еосподине Славене, и прочих высоких особах Мифологии и Истории.

— О! — сказал я сам себе: до которых пор в Мифологии множественное будет приниматься за множественное, а в Истории единственное за единственное? до которых пор в аллегории жена будет женой, сын сыном, дочь дочерью?

Я не в состоянии описывать всего, что я думал. В голове есть свое небо, которое иногда заволакивают тучи-мысли, и дождят слезами; иногда и на этом небе сверкают молнии, отсвечиваясь во взорах; гремят громы, отдаваясь в устах.

Я не буду описывать подробностей пути, по которому шло и ехало человечество на поклонение жизни; по которому пойдет и поедет оно на поклонение злату. Но я не проехал мило Дельфов, чтоб не взглянуть на праздник Доды. О! что я видел, читатель!.. Принцеп Философии спал в продолжение всей дороги; перебравшись чрез Олимп, в границы Македонии, на первом поставе, или почте, запрягли нам в каруцу тройку лихих коней. Каруцарь гикнул, хлопнул по воздуху аравийским кнутом и запел:

Ах, вы кони, мои кони!

Вы не белые кони божьи,

Вы не Царские вороные!

Вы — серко, гнедко и бурко!

Не подкованы вы кони красным златом,

Не лежали вы на шелковых подстилках;

А как дам вам, мои кони, доброй воли,

Не угонятся за вами в поле ветры!

Хи!!

Двинулись горы с места, пошла земля, стали воды, потекли берет!

Какие дивные рессоры — быстрота! не тряхнет!

Летит тройка, как метеор.

Вот катимся мы уже с горы к Пелле, вот несемся городом, вот примчались ко двору Панскому, Господскому; дубовые ворота распахнулись. Шагом по зеленому лугу подъехали мы к крыльцу.

Я заметил, с каким удивлением и неудовольствием Аристотель взглянул на старый тесовый дом с светлицами и выходцами, и на дворовые избы, окружающие его. После Афинских зданий, простота ему не нравилась.

Несколько дворовых холопей выбежали на встречу Аристотелю; я хотел было идти в город; но он меня уговорил пробыть несколько времени с ним.

— Останься со мной, господин, — говорил он, — я чувствую, что умру здесь со скуки, покуда привыкну. Я тебя представлю Василиссе, как друга своего.

Я согласился, и нас повели длинными сенями в отдаленные покои, потом в баню.

Как изнеженный Афинянин, Никомахович потребовал благовонного масла, для мощения тела; но о подобной роскоши в Пелле не ведали.

После бани подали Аристотелю царскую одежду: кафтан домашней ткани из сученой шерсти, чёботы кожаные выше колена, и охабень[26] строченый красною белью.

Аристотель, хотя с неудовольствием, однако же принял небогатую одежду; но почти в слух говорил, что он привык к одежде шелковой, или Финикийского пурпура, а не к простой шерстяной.

Выходя из бани, спросил он вина, настоянного еловыми шишками; но ему принесли меду и гречишной браги.

— Это ужас! — вскричал Аристотель — здесь на медный обол нет пышности царской! Это палата! Да тут надо быть жирным Фагоном, чтоб сидеть мягко на деревянных скамьях!

После бани, Аристотеля повели к Олимпии; я последовал за ним. Она приняла нас добродушно и вместе важно, прилично царскому сану; протянула: для поцелуя свою руку. Я бы даже не ожидал этого от дочери Молосского Царя. На ней было парчовое платье, с двумя рядами застежек; перетянутое широким поясом, составленным из золотых блях; сверх этого платья лежала на плечах аксамитная ферезея, или фирузе, т. е. блистающая, с длинными рукавами, до полу; на голове, того же цвета шапка, вроде скуфейки, шитой золотом; на ногах того же цвета туфли, или папугищ на каблуках.

После приветствия Аристотелю, и расспросов про меня, она посадила нас, и приказала привести своих детей.

У меня затрепетало сердце от ожидания видеть юного Александра.

И вот — выбежали двое детей, мальчик и девочка; за ними толпа мамок и нянек. Мальчик, увидев незнакомых ему людей, остановился и смотрел на нас исподлобья; а девочка — это была Фессалина! — подбежала к матери, прижалась к ней, приклонила голову к груди её, и также устремила на нас свои огненные глазки.

— Саша, подойди к своему учителю, Никомаховичу, — сказала Олимпия, указывая на Аристотеля.

И Саша подошёл к нему, продолжая смотреть на него из подлобья; еще шаг, — снова взглянул на него; и вдруг, подпрыгнул, полез к нему на колени; ухватился сперва за рукав, потом за грудь, потом за волосы, и — стащил Мидийский парик[27], прикрывавший безволосую голову Аристотеля.

Аристотель, торопливо поправив парик, покраснел с досады; но желал скрыть неудовольствие:

— Какой милый, живой ребенок, Василисса! — сказал он — особенно Глаза! глаза есть зеркало души.

Василисса Олимпия, в свою очередь смутились от замечания; ибо у её сына глаза были разные: один серый, другой черный.

Во все это время я сидел отуманенный мыслию: это будущий Александр!

Александр Филиппович, или вернее, говоря языком Ликийским, Александр Олимпиевич, казалось, был обыкновенный ребенок, плакал и кричал, как и все другие дети, сосал соску и Фиалковый корень, не искуснее прочих; но, с рождением его, родилось общее мнение, что он будет непременно великий, непременно покорит целый свет… и этого достаточно было, чтоб предсказание исполнилось. Сверх того, в день рождения его, Филипп видел предвещательный сон, который рассказать нельзя; а Сивилла, в рубище, с распущенными волосами, бегала, из края в край, и вопила: —Радуйся Македония, радуйся дева изшедшая из Арго! народилось у тебя детище с тройным талантом! После подобных предвещаний, по мнению некоторых Философов, не нужно бы было Александру ни учителей, ни воспитателей: он должен был быть без всякой человеческой помощи чем-нибудь сверхъестественным. Олимпия также была этого мнения; но бывший при дворе её, инкогнито, Египетский Фираун[28], халдей и волхв Нектабан или Нектанет, сказал ей: «помилуйте, госпожа моя, не родится граненый алмаз, не родится и низаный жемчуг; а алмаз есть ум, а низаный жемчуг добродетели».

И Олимпия решилась воспитывать сына.

Так рассказывал мне дворовый Тивун, покуда Олимпия рассуждала с Аристотелем о методе преподавания наук.

Когда они кончили разговор, я сел опять на свое место.

Юный Александр стоял подле своего будущего учителя, а Фессалина подле матери.

Долго смотрела она на меня, вдруг спросила у матери:

— Маменька, а это мой учитель?

— Твой, дудука! — сказала, засмеявшись Олимпия.

— Мой? — вскричала Фессалина, бросаясь от матери ко мне, и обняв меня.

— О, признаюсь….

Духовным пылом возгоря,

Я думал: по восьмому году,

Она как Майская заря,

Воспламенила всю природу!

Что ж будет далее… когда

Придут законные лета?

Беда!

Представьте же себе мое удивление, когда Олимпия в самом деле предложила мне быть воспитателем Фессалины.

Я согласился; но чему же, думал я, буду учить ее? Для женщин одна в жизни акроматическая наука, разделяющаяся на три периода, на любить, любить и любить… буду учить ее правописанию.

И стал учить ее правописанию… и я уверен, что она не написала бы:

«Мой друхя бес тебя сашла

Сума, горит сердешный пламен».

Нет! строгий выдержать могла,

В правописании экзамен.

Но обратимся к делу.

Чрез несколько дней после нашего приезда, настал господский праздник Коляды, или праздник Хронов; этот день назначен был и красным днем, или днем именин сына Олимпии.

Перед полуднем она одела Александра в хитончик своей работы, и, сопровождаемая всем двором своим, пошла в хоромы Святого Витязя Якова. Весь путь от дворца до горы, находившейся посреди рощи, усыпан был цветами; весь храм, построенный по образцу храма Афины, Греческими зодчими, был также увешан венками, уставлен ветвями дерев. Сквозь толпу народа я едва продрался в медное капище, где стоял древний истукан, дубовый обрубок, топорной работы, на коротеньких ножках, туловище в роде бочки, голова огромная, с витыми около ушей бараньими рогами. Но по сторонам между колоннами стояли 12 истуканов дивной работы; каждый из них был увешан рукодельными: ширинками, шитьём в узор, цветными лентами и бусами.

Папа, в белом балахоне, с бородой по колено, совершил излияние, начадил Ливаном, окропил всех кровью; и потом поставив сына Олимпии перед горой, или Жертвенником, на котором жарилась баранина, осыпал его новыми золотницами, — присланными Филиппом из Криниц, в дар новорожденному, — и сказал: «Ну, будь же ты отныне Олексом, да живи во благо!» Потом, отрезав ножом кусочек баранины, дал ему съесть, поднес ему к устам жертвенной крови, и продолжал:

«Ну, ступай, и все идите гулять во славу Святого Витязя Якова; а за утро богатые сотворите пир бедным, а бояре рабам; а не исполните закона, то да не убелит, а очернит вас баня; а воссевшим вам обедать, да опрокинут слуги на вас курильницу с горячими угольями, а повара да пережарят любимую похлебку вашу, и да переварят жареное, и да приправят все кушанье не медом, а рыбьей желчью; и да вбегут собаки на поварню и да пожрут пироги; а вепри, ягнята и поросята — откормленные молоком, да испустят во время жаренья визг, крик и рев, подобно быкам, приносимым в жертву, и соскочут с вертела и покатятся по земле, или убегут в горы и унесут с собою рожны; а жирные куры и куропатки, ощипанные, выпотрошенные и готовые к жаренью, да вспорхнут из рук поваров и разлетятся по хижинам бедных, дабы не одни богатые вкушали их. Мало того, — неимущим нужно и подаяние; не подадите сами, муравы откопают сокровища ваши и разнесут по бедным; мало того, — неимущих накормите, наделите и прикройте полой своей нищую голь, а не прикроете, — одежду вашу поест моль, и крысы разнесут по лоскуту на починку рубища. Мало того, — омойте бедных и соскребите грязь с тела их; а не исполните, то да оплешивеют сыны ваши, а румяные лики дщерей да обрастут густыми бородами как лес, и будут похожи они на Эллинских комедиянтов Сфенопогонов.

Исполните же закон Туров, настанет снова золотой век, когда сам хлеб ходил за чревом и превращался в золото; когда реки млека текли по сытой земле, а облака разносили хмельный мед и вино; а кожухи, шапки и сапоги сами росли на теле. Таков был век, дудки сами играли, а всё приплясывало!»

О, думал я, верно память о золотом веке оставила нам и песню:

Танцевала рыба с раком,

А капуста с пустарнаком.

Такова была речь жреца, я дивился: как, с лишком в 5000 лет, человечество не сделало шагу от животных понятий!

Но слова его имели свое действие: Все богачи, перепуганные заклинаниями, стояли бледны, и, казалось уже трепетали, чтоб муравы не откопали их сокровищ и не разнесли по хижинам бедных; но за то у нищих и неимущих лицо пылало радостию и ожиданием, что жареная куропатка влетит им прямо в рот.

Из храма все отправились по домам, сквозь ряды нищих и неимущих, которые, обступая имущих, словом «подай!» требовали дани. — Но этот день был канун настоящего праздника Сатурналий[29], или господства рабов. С вечера, они уже готовились к Саббату или шабашу; ибо на утро всех, кто носил имя пан, или сударь, ожидало рабство, служба и лакейство[30], если он не откупался положенной суммой и не, получал знака увольнения, — который состоял в красном знамени над домом, и в красной шапке на улице. К счастию, случайно нашёл я у себя в кармане древнюю золотую монету, и запасся шапкой. Аристотель об этом не позаботился; не ведая обычая, преспокойно бы спал он до полудня, если б верный Немирко не позаботился его разбудить.

— Ей! — вскричал он грозно, входя в комнату и едва держась на ногах, — Никомахович! что ж ты это, братец, спишь без просыпу!..

Никомахович вздрогнул, очнулся, уставил сонные глаза на верного раба своего.

— Вставай… говорю!.. ах… ты!! видишь, я из бани пришёл… ну!!..

— Что ты это, бездельник! — вскричал Аристотель! пошёл вон!

— Что? пошёл вон?… Э!! да ты не проспался!.. постой!

И с этим словом Немирко, сбросив одеяло с господина своего, схватил его за ворот, потащил с постели.

Испуганный Аристотель заревел как бык, которого тянут за рот под жертвенный молот.

На его крик сбежалось несколько дворовых слуг, не уступавших в трезвости Немирке.

— Что за шум? — вскричали они.

— Да вот, господа мои, — отвечал Немирко, — спит!.. знать ничего не хочет!.. помогите стащить его с постели… да!.. знать не хочет, что я пришёл из бани!.. занял мое господское место!.. а я прав своих не продаю… не продам, ни за что не продам!.. кто ж мне слуга?…

— Возьмите этого мошенника! — вопил Аристотель, задыхаясь от гнева.

— Меня?.. взять?.. видел это?..

— Э, да кто он таков?.. что за Пан? — спросили у Немирки товарищи его.

— Кто? да просто Никомахович, дядька, учитель господской… — отвечал Немирко.

— Эх, да оставь его! ведь он наш брат, пусть его погуляет. Да не мастер ли ты на эфиопской дудке играть? Ведь ты из Цыган, Никомахович?

Аристотель, как полоумный, накинул на себя одежду.

— Где Василисса? — вскричал он исступленным голосом.

— Э, не бойся! — отвечала ему толпа, — она откупилась, сидит взаперти… воля наша!

Аристотель, как полоумный, вырвался из толпы пьяных, выбегает вон из дома….

— Куда ж ты, куда Никомахович? — кричит толпа слуг. Преследуемый, он выбегает на улицу. Там новые толпы гуляющего народа; везде музыка, везде шум… пьют, пляшут… повсюду неистовые объятие любви и дружбы.

— Хэ! куда бежишь! стой, брат! — кричит первая встречная толпа. — Стой! коли наш, выплясывай!

Аристотель бросается как полоумный в сторону; но плясун в машкаре обхватил его….

— Стой! говорят тебе! наш или нет?..

— Ваш!.. — отвечает он трепещущим голосом.

— Что ж ты без личины, в холопской одежде и без шапки, как нищий?

— Хэ! у нас нет полосатого шута — в шуты его!

— Где-ж ему быть шутом, у него кислая рожа!

— Ну, будь он знаменной втулкой! Подавайте знамя!

И вот два молодца в пестрой одежде, принесли на плечах остроконечную шапку, оргии в три вышины; на вершине её, как на башне, развевалось полосатое знамя. Нахлобучив шапку на голову Аристотеля, знаменщики повели его под руки….

— Хайд! — вскричал предводитель толпы; и она двинулась, приплясывая, вслед за бубнами и сопелками, на гору к костру.

Около костра, увешанного плодами и осыпанного еловыми шишками для скорого возжжения, стояли уже украшенные венками, под белыми покровами, взнузданные быки с золочеными рогами; подле них, обнаженные до пояса, повязанные белыми фартуками, слуги храмовые с молотами[31] и секирами[32] в руках; подле костра гора или жертвенник, увешенный цветами и уставленный курильницами, и свечами в треножниках. Подле оного жрец, в белом балахоне, с венком на голове; по одну сторону его стоял малец с святой сечей[33], или огромным ножом, разлагающим жертву на части; по другую сторону, другой малец держал кованый ларец с Ливаном; еще двое держали рукомойню, блюдо и утиральник. Хор певцов, гусляры, дудари[34] и сопцы, стояли также по сторонам; за ними девы хорицы и игрицы, в красных сарафанах, под покрывалами…

Назад Дальше