— Ас Федор Михалычем как, протер? — мне уже было по-настоящему любопытно.
— Сдюжил… — старик на мгновение замолчал, словно и впрямь припоминал что-то. — Занятный, говорю, был мужичина. Все зло искал мировое, а оно… через него… аж скулило.
— Так значит есть оно, зло мировое? — съерничал я, разозлившись на бред стариковый.
Подумал, каково же было Пифагору среди греков светлых, с его рассказами о прошлых воплощениях. Нет, обижать старика не надо… Может, ему проявиться больше некуда, одно и осталось — фантазии.
— Фантазии, зло твое… Нету зла никакого. Мечта. Еще неясная, уже прекрасная, та, что вперед кличет. Мечта прекрасная, а человек — тварь ограниченная, и в будущую жизнь, как ни крути, не верит. А мечта манит. Давай сейчас ее, да где возьмешь. По сторонам — г — зырк. Мешают. Эти вот. Сюда их. Препятствуют благу народному. Судом их скорым и к стенке…
— Нет, не может быть, чтоб зла не было, — противился я иезуитской логике.
— Вот братство Игнатия, скажу тебе, преуспело, зло ищучи. Во имя Христово не одних только женщин — детей, случалось, по наветам жгли. Одной стареющей тетке, в Женеве дело было, при Кальвине Уже, не понравилось, что племянница хорошенькой растет… Нашли… Что ты думаешь? Родинку около срамного места. Sigillum diaboli, печать дьявола, значит. Иголочкой се, а до этого уже так девчоночку затыркали, что она молчит — слезы только. Доказательство. Пытки. Признание. Костерик разложили. Хорошо хоть хворост горожане собрали посуше. Смилосердствовали.
Я делал рукой пассы, в тщете пытаясь найти неопровержимое свидетельство.
— Пустынно стараешься, любезный мой друг. Скажи, есть ли грех тяжче предательства, да еще с элементами отцеубийства.
Я отчего-то вспомнил Эдипа, вытекающие белки его глаз.
— Далече отправился. Ты в детстве в чьем пионерлагере был?
Я невольно ойкнул, это уже не игрушки. И дружина моя пионерская тоже его имя носила. И портрет у меня дома висел. Как же, герой.
«На полу лежит отец
Весь от крови розовый.
Это сын его играл
В Павлика Морозова»,
— весело пропел старик и осушил рюмку.
— Сметлив народец, а скажу тебе, ежли частушки есть — все, легенда, фольклорный герой, и чисткой да переоценками его из памяти народной не вылущишь… — Старик хлопнул еще одну, утерся, не закусывая. — Конечно, герой, и без шуточек. Павлик Морозов — пионер-герой. Только герой красного, слышишь, не белого покрова. Ох, да что я в историю-то за примерами лезу? Скажи, ты сейчас чего кушал, телятинку в соусе венском? Емеля! — хлопнул в ладоши старик и снова оборотился ко мне. — А знаешь ли ты, что представляла собой сия тварь, пока ее не закололи специально, я подчеркиваю, специально для тебя. Вы же, судари, парную заказывали!
И тут из темного провала вынырнули двое знакомых половых, неся впереди себя нечто покрытое белоснежной салфеткой. На ткани медленно проступали бурые пятна. Я все понял.
У стола они остановились, напряжение читалось в их лицах. Я видел, как растекались на мраморном полу капельки крови.
Старик сдернул рушник.
Темные огромные глаза годовалой телки смотрели на меня, излучая укор и печаль. В каком-то чудовищном подобии улыбки застыли толстые губы. Дальше — кровавый обод спекшейся крови.
Мне стало дурно. Я икнул. Кто-то трахнул меня по спине. Пища, уж было полезшая вверх, покорно улеглась обратно.
— Вот еще, фокусы, — спокойно сказал старик, — нет уж, блевать после общепита будешь, эту снедь попридержи, блевать тут, брат, не по карману будет… Так без скорби-то всемирной в глазках коровьих — сладко бы небось пошло, а в глазки заглянул — блевать тянет? Покров брат, и здесь покровчик лежит. Специализация, конвейеризация, кулинаризация. Ну и совести, само собой, нет. Это не в счет. Герои, понимаешь, телок жрать. Говядину жестко им будет… Детоубийцы! — Ха-ха-ха! — как-то совсем противно, по-козлиному захохотал старик.
— Только не дунди, что не зло, мол, а необходимость. Необъезжен-ность — вот что!.. Да ты в зеркало-то не пялься, — заметил мою скуку старик, — а вдруг, не то чего углядишь, вдруг не ты тама, а пир — горой, шабаш какой с нечистью… Ух-ху-ху!
Этот киник XX века, этот любомудр в лохмотьях, этот валютный нищий, попрошайка долларовая, кажется, сходил с ума и заразительно сходил, каналья! Иначе с чего бы это в зеркале справа от меня я не нашел своей — пусть пьяной, пусть напуганной и истосковавшейся, но своей! — физиономии. «Игра отражений», — подумал. Решил по сторонам поискать. Дальше — ничего, точнее, пир горой. Преогромнейший. А глядел на меня хмырь какой-то, я потянулся — за руку его схватить, а он мне — кулачище и язык высовывает…
— Я ж говорю, не тронь покрова, особливо где тонко… Тронешь — полезет, а там гадай, что под ним, может и нету ничего вонючего, а может и хлынуть… Был тут у меня один, акварелист… Так себе, художничек… Мечтатель… Может и обошлось бы, так нет — увидел копье Лонгиново, — остолбенел прямо. С дырочки все началось, манюсенькая поначалу была, а потом как поперло! Знатная брешь зияла — трупами штопали — не заштопали. А знаешь, помогло что? Слушай, закон тебе новый. Брешь дыру не перескочит. Разумеешь, наехала коса на камень, то бишь бездна на бездну. Дыру в дыре не провертишь, — о, так получше будет… А жаль, затейный был покровчик… А что из людей сделал, из хрюкал этих колбасных — рыцарей! «Drang nach Ostcn»* (Поход на Восток — нем.). Магические дела вертел. Свастику, круг перемен, не посолонь закручивал, обратное направление дал — к Гигантам вернуться хотел, к падению первой Луны. Какой выделки работка была — факелы, шествия, ночь сверлили прожекторами… А теперь чего — синтипон, что-ли, ну дрянь эта искусственная, без затей, без узору… Хрум-хрум, чмяк-чмяк… Где дэвы, асы, асиньи ясноглазые, ваны где, Локи коварный?..
Старик сидел чуть не плача, ковыряя вилкой в пустой тарелке. Во гад, жалеть чего начал, — подумалось мне. Но когда этот несостояв-шийся фашист поднял голову, выглядел он не жалко, а скорее жалостливо. По отношению ко мне, разумеется. Он что, о мошне моей соболезнует, так у меня все одно не хватит — валютное подаяние тратить придется. Старик на крючке у меня, и неча смотреть жалостливо.
— Емеля! — заорал он. — Купаты, поди, скукожатся!
Крик выдернул, Емелю из темного провала кухни, точно нити кукольника — марионетку.
— С жару-с, распоряжения дожидаючись, — и поставил на стол толстые, румяные колбаски.
— Ну, давай, за покров чокнемся, — поднял рюмку старик, — чтоб не худился где, и чтоб самому не ковырять где ни попадя.
Чокнулись, выпили, обожгло. Румяные купаты были в самый раз. Я с размаху прорезал ножом тончайшую кишку…
Старик чуть не упал со стула…
— Ха-ха-ха! — хохотал он, мучаясь одновременно икотой. — Не могу! Лопух. Ну не лопух ли? За покровы пили, за осторожность…
Был бы у меня пистолет… Со лба через щеку, по новому костюму, пересекая галстук, к тарелке тянулась коричнево-зелено-желтая полоса… Вонючая. У меня вновь начались спазмы.
— Ну, подумаешь, гавно… Да не бойсь. Коровье, из-под телки той убиенной, а у скота, сам знаешь, отход этот поблагороднее будет. Навозом кличут. Поля удабривают… Зато теперь, как говорят, на личном опыте… Заметь, а было бы сыту, не трогай деликатесик энтот, так бы оне, колбаски эти, купатами бы для тебя и остались… А-а, скажешь не прав старик?.. То-то же. И попробуй мне вякнуть, что ты и всё так — ножичком пробуешь… Емеля! Вась! — зыкнул Козлов.
Половые вновь выползли из невидимых щелей, стали, полотенца на вскидку.
— Я того, — бормотал я в некоторой робости и смущении, хотя минуту назад хотел орать «Милиция!».
— Ерунда, эт мы вмиг… — хором рявкнули половые.
Не соврали. Даже пятнышка не осталось…
— А я что говорю, — бубнел свое старик, — и с памятью так — раз! и вытерли, и пикни — попробуй. А подживет чуть — вроде и так сподручно, без памяти… О, гляди, гляди! — оживился философствующий сатир, показывая на банкующих.
Над столом во весь свой небольшой рост возвышался розовый полковник.
— Ну-ка, братцы, нашу давай, ритуальную…
И братцы дали, и хорошо, надо сказать, и не просто так, а с умыслом да расстановочкой:
Широка страна моя родная,
Много в ней лесов, полей и рек,
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек.
— Ну, держись теперя, — ёкнул старик, — началось…
Как у наших у ворот,
У моей калитки,
Удавился коммунист
На суровой нитке.
— заголосила полковничья внучка, размахивая именным платочком дедушкиным.
И вдруг в горячем экстазе затрясло спутницу альбиноса Великой Германии: что-то рвалось из нее, и плечи подрагивали, и губы, облизав макияж, нашептывали нечто горячее.
Насмешили всю Европу,
Показали простоту,
Десять лет лизали жопу,
Оказалося, — не ту…
— выпалила степенная, огляделась шально, руками тряхнула так, словно хоровод собралась завести.
Мы живем, не унываем,
Смело движемся вперед.
Наша партия родная
Нам другую подберет,
— подхватила комсомольская богиня, сдирая с шеи завернутую по-аглицки косынку.
И все, и вырвалось, и понесло. «Давай Нюрка, давай!» — подбадривала компания.
Нюрка, так, оказывается, звали спутницу, порозовела под густым слоем искусственной западной молодости, налилась яблочком румяным, осушила одним махом водку. Рукавом парчовым закусила и:
Обижается народ:
Мало партия дает.
Наша партия — не блядь,
Чтобы каждому давать.
Мужская часть банкующих из коленок, подметок, ладоней, из посуды столовой разной соорудила оркестр, аккомпанемент был что надо.
Полковничья внучка, стряхнув с плеча руку дедушки, скользнула, пританцовывая, — в круг:
Я в колхозе родилась,
Космонавту отдалась.
Ух ты, ах ты,
Все мы космонавты.
— и, чуть притаранив опешившего, почерневшего от ревности дедушку, к принцессе комсомольской пошла.
Ну тут уж и мужички злобесные не удержались, и откуда взялось только!
Сидит Ленин на суку,
Гложет конскую ногу.
Ах ты, тпрунька, гадина,
Советская говядина.
— припомнили эти вновьиспеченные кабалисты. Но и дамы не растерялись, ответили:
Я работала в колхозе,
Заработала пятак.
Пятаком прикрыла жопу,
Ну а…зда осталась так.
Ох, и раскраснелся передовой отряд эксплуататоров-расхищенцев, поглядеть любо-дорого. Даже старик помолодел и свою семечку вставил, хитрец, специально ждал, когда выдохнутся банкетчики:
Хорошо быть кисою,
Хорошо — собакою:
Где хочу — пописаю,
Где хочу — покакаю.
Но нашли силу банкетчики, достойно ответили нищему, уже в смешанном хоре негодующих голосов:
Ах ты, тпрунька, гадина,
Советская говядина!
И откуда-то со стороны невидимых доселе кулис донеслось эхо. Да нет, не эхо то было. То вырулил в костюмчике светлом, гладкий, сияющий, точно белый «мерседес», певец эпохи рвущихся сердец, объект зависти самого Маккартни, нестареющий, несгибающийся, вечный Зев…
Это время зовет — БАМ!
На просторах земных — БАМ!
И большая тайга покоряется НАМ!
— в аплодисментах потонул куплетик символический.
— А сейчас, — продолжил певец молодежный, сияя улыбкой оптимистической, — а сейчас, корона представления, для дорогих гостей — «Русская мистерия».
Однако ж, заминочка вышла. Молчание тягостное. И вдруг — ржанье…
— Харитоша, — умаслился словом старик.
Харитоша сидел верхом на четырех спинах танцоров, стоявших на четвереньках головами внутрь. Получился настоящий паук, да еще сапоги черные, хромовые у танцоров, да ноги тонкие, длинные. Паучина да и только.
А впереди две девицы в кокошниках несли под покровом что-то неровное — с выступами, с башнями что-ли какими.
— Кремль, господа! — выкрикнул Харитон. — Кремль буду крыть! — смеется, поплевывая, пока все остолбенело переваривают… тихий ужас на лицах эсесеропродавцев, — жестью белой да золотишком сусальным, дурни! — хохочет Харитон и сдергивает покрывало. Под ним Кремль не красный — золотой. Опа! — хлопает в ладоши Харитон. Звучит песня:
«Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля
Просыпается с рассветом
Вся советская земля».
Старик довольно смеется. На сцену выбегают девушки в сарафанах, кокошниках, точно березки белые.
— Березу, слышь, возьмешь? — оживляется за банкетным столом батюшка.
— Лицензию, — рубит полковник и вновь утыкается в блюдо.
Девушки кружат хоровод, появляются молодцы, тоже кружатся, то и дело вспархивают, будто лебеди на пруду. И вдруг что-то мелькает меж красавиц в кокошниках, вначале как зарница дальняя, снова — нет, то еще одна краса пролетает, розовая лебедка, с сиренью. И все молодцы-лебеди, как проскользнет она, тревожатся, потом опять к подругам своим прислоняются, и вновь — стремительный бег — зарницы всполох. И опять замешательство, тревога на лицах, ожидание…
— Затея, мечта моя, Затеюшка, — распустил нюни этот старый развратник, а что до меня, так я ее даже разглядеть толком не смог, зато среди березок этих — ох, и ничего были!
— Да, там девки сисястые! — вякает старик, но Затея, скажу тебе, это… да… — кажется, впервые у старика не хватает слов. А что за имя-то, господи Аввадоне, За-Тея. Ты-то разумеешь хоть, с кем дело имеешь?
— Ну как, дело известное, Царевна Лебедь, мифологию знаем.
— Сам ты мифология, — сплюнул старик. Сама Мечта это. А когда мечта есть, говорил же тебе, нету ни зла там какого мирового, ни добра, а есть только жажда. Смекаешь?.. Да гляди, гляди, занятный балетец, скажу тебе.
Действительно, занятный, если учесть, что с березок уже облетели верхние непрозрачные покрова, и остались они в…
— … газе, какое там содержание сероводорода, три? Три процента? Нет брат, газом твоим только преисподню топить. Не отдам за березу, — противится полковнику батюшка.
В газе девушки были еще прекраснее. Так это и не березки вовсе, а лебедки. И кружатся с сужеными своими в парах. А по краям-то круга светлого какие-то шорохи, вспархивания, стоны доносятся… И вновь Мечта Затеевна в легком танце покровами тончайшими сердца верных мужей задевает… И уносится. И они, господи, грешные — за нею, куда? А из глубин темных, тем временем, из самого нутра тьмы черные фигуры выплыли, на лебедок накинулись да начали терзать их затаптывать… Не успели, кажись, вновь белый отряд показался молодцев храбрых. Заклевали лебеди воронье-коршунье проклятое, но тут чудеса — хлынула кровь из ран жестоких и залила крылья черные, а под кровью этой и побелели стервятники — и тот же изгиб шеи стал у них, и крылья те же, что у победителей ихних — в этот смертный миг коршуны в лебедей превратились, а лебеди, те тож, как в зеркало волшебное глянули — обернулись на миг стервятниками… И бросились лебедки на суженых, и стали их обнимать-целовать… и в этот миг… она, Царевна Лебедь, вплыла на невесомых крыльях, в прозрачных одеяниях, и сама прозрачна, родник питающий, чистота его, и жажда…