Конец света с вариациями (сборник) - Данихнов Владимир Борисович 24 стр.


– Сейчас не понимаешь – потом поймешь.

Растик уже почувствовал непоправимое, и все же спросил:

– А ты… ты куда? Ты разве уходишь?

Семен снова развернулся к яме и, присев на корточки, аккуратно положил в нее обернутый промасленной тряпкой сверток.

– Я должен. Понимаешь, я закончил свою работу. А отец там… и наши из университета в городской обороне… Я должен вернуться.

– Но ты же не хочешь воевать с лесом! – крикнул Растик и тут же прижал ладонь ко рту – мамка проснется!

Семен, не отвечая, быстро закапывал яму. Утрамбовав землю лопатой, он обернулся к младшему и протянул ему инструмент.

– Отнеси в сарай, Растислав.

Брат назвал его «Растиславом», так, как называли только учителя в школе, когда Растик вытворял очередную пакость. И в этом тоже чувствовалась неизбежность. Мальчишка, взяв лопату, побежал к сараю. Один раз оглянулся через плечо – Семен все так же стоял у бесплодной сливы и смотрел ему вслед. Но когда мальчик, быстро прислонив лопату к стене, выскочил из сарая, брата в саду уже не было. Только лунный свет и темное пятно вскопанной и снова примятой земли у корней замиренного дерева.

10. Фронт

Сверху замок напоминал очаг инфекции – язву, окруженную кольцом красной, опухшей и воспаленной плоти. Над стенами плясал огонь, а внутри ворочалось что-то желто-зеленое, гнойное – вероятно, хлынувшие во внутренний двор дендроиды первого звена. И надо всем этим, как смрад, поднимающийся от язвы, стоял плотный столб удушливого черного дыма. Ветер дул с запада, от реки, относя клубы дыма к карабкающемуся на замковый холм лесу. Там, в клубах, вихрились стаи крылатых симбионтов. Когда Жаботинский, оседлав последнюю уцелевшую жар-птицу, стартовал с верхней площадки донжона, симбионты ринулись следом. Некоторое время казалось, что ему не оторваться от черной гомонящей тучи – он уже почти ощущал ветер от биении их крыльев на затылке, и тонкие волоски на шее вставали дыбом от страха. И все же симбионты отстали – когда комендант, покинувший замок, направил свою жар-птицу прямо в зенит, их орда с глухим карканьем и разочарованными криками провалилась вниз. Симбионтам мешала подняться выше их связь с лесом. Жаботинский усмехнулся, покрепче сжимая луку седла левой рукой. В правой он держал контейнер с пыльцеспорами.

Пыльцеспоры обычно сбрасывает авиация. На это есть махолеты и воздушные шары. Сбросить и убраться подальше, верно рассчитав высоту и направление ветра. Но у Януша Жаботинского был другой план, хотя ветер тоже следовало учесть. Он дул от реки, следовательно, шанс, что споры понесет на город, был ничтожно мал. И все же он был. Значит, контейнер нельзя распечатывать на высоте – нет, только на земле, только в гуще Бирнамского леса, не ждущего такого подвоха.

Когда-то живыми бомбами назывались те, кто глотал споры в пластиковых капсулах. У бомбы был завод – толщина пластика. Спорам требовалось полчаса, час или больше, чтобы проесть стойкую пластмассу и приняться за живую плоть. За это время надо было как можно глубже проникнуть на территорию противника. Жаботинский, прикрыв слезящиеся от ветра и дыма глаза, представил, как такой человек шел, выкашливая из распадающихся легких облачка спор… да. Эта тактика была признана неэффективной еще во время войны с Арденским лесом, больше четверти века назад, но поговорка про «живые бомбы» осталась. Жар-птица, словно почувствовав мысли всадника, длинно и горестно крикнула. Отлученный симбионт нуждался в связи с кем-то, и за неимением породившего его леса пытался наладить связь с человеком. Наверное, жар-птица уловила смертную тоску и страх коменданта.

Комендант должен покидать замок последним. Жаботинский снова усмехнулся. С самого момента взлета, когда серая площадка башни рухнула вниз, а с ней ухнул вниз желудок, и судорожно затрепыхалось сердце, Жаботинский продолжал считать. Он как раз дошел до ста, когда прогремели два взрыва: первый, и с небольшим опозданием – второй. Гноящаяся язва на зеленой шкуре леса вспухла и вскрылась, выплеснув шар огня. Еще секунду спустя на воздух взлетели бетонные перекрытия и железные фермы моста. Заряд под мост был заложен давно. А вот нафту в замке Жаботинский приказал взорвать перед самым отлетом. Значит, интендант все же успел. Хорошо. Теперь лес занят пожаром, и не заметит одинокого летуна, падающего в его бесформенную толщу.

Решив, что он пролетел достаточно, Жаботинский сжал пятками бока жар-птицы. Летун, сложив крылья, стрелой понесся вниз. Казанцев показал командиру этот маневр три недели назад. Казанцева с его птицей сбили еще днем. Только Казанцев умел выворачивать летуна над самой землей – а Жаботинский так и не научился, да и не собирался этого делать.

Он покрепче стиснул скользкую стенку контейнера и вжался головой в шейное оперение жар-птицы. Вокруг свистел ветер. Земля приближалась размытым пятном. Летун закричал, напарываясь на ветки, и со страшным треском человек и птица обрушились на кинувшийся в стороны подлесок. Жаботинский успел сорвать печать за мгновение до того, как потемнело в глазах, и в затылок ударила страшная боль.

… Комендант очнулся несколько секунд – или минут – спустя. Вокруг было черно, словно наступила глубокая ночь. Жаботинский не осознавал, что от удара лишился зрения. Он вытянул руки вперед, оперся о распластанную тушу жар-птицы и с трудом сумел подняться на ноги. В легких плясал адский огонь. Человек кашлянул. Кашлянул еще раз, и с воздухом изо рта полетели кровавые брызги. Он зашагал вперед, пошатываясь, нащупывая дорогу руками, с каждым выдохом выдувая маленькие облачка смертоносной пыльцы.

11. Тыл

С той ночи, когда ушел Семен, мать все стояла-постаивала у восточной околицы. Уже два дня стояла и все глядела туда, где скрылся сначала Рыжий Коста в предутреннем сером свете, а затем и Семен – в свете полной луны. Сейчас луна шла на убыль. Потянуло на осень, и луна с солнцем встречались в небе – жаркий круг, толстый белый ломоть.

Растик носил мамке еду и воду в кувшине, уговаривал вернуться в дом – бесполезно. Вот Талкина мамка в доме заперлась и вообще не выходила наружу. А Растикова не хотела зайти внутрь. Заговорила только один раз, когда Растик принялся неловко утешать. Он сказал что-то вроде: «Мамка, не надо, вернется Семен, и батя вернется, и Рыжий Коста». А мать, не глядя на него, а глядя сухими глазами на дорогу, ответила:

– Это я его прогнала.

С тех пор молчала.

Она-то первой и увидела спускавшийся с холмов Лес, и уж тогда зашлась криком.

Страшен был не сам Лес. Всякий в селе видел, как деревья спускаются попить к ручью, грузно вытягивая из земли корни. Страшно было то, что шло вместе с Лесом, в Лесу, вместо Леса. Вспухающие в зеленых кронах нарывы, разрастающиеся бурые язвы, опухоли, в одну секунду охватывающие полхолма, а уже в следующую распадающиеся серой трухой.

Собравшиеся у околицы бабы тоже кричали. Мамка Растика уже только сипела, впившись в горло руками, словно хотела задавить рвущийся наружу крик. А дед Ольмерт, старый, как жабий дуб у ручья, выдавил, указывая трясущимся пальцем:

– Пыльцеспоры… ржа… через час все мертвые будем.

Растик, тоже повисший на поперечине ограды, отчаянно огляделся. Не было никого, кто мог защитить. В селе ввек не водилось ни знаменитых лава-пушек, превращающих землю в стекло, ни флеймеров, ни иглометов с сывороткой – ничего. Не было даже злого дерева анчар, одна капля яда которого могла сразить целый лес. Никакого оружия. Разве что его самострел… Лук у Димки… Арбалет у братьев Оржанцев.

– Эй! – во всю глотку заорал он. – Пацаны! У кого есть из чего стрелять – тащите. Через пять минут встречаемся здесь.

Мать обернула к нему бледное лицо, открыла рот, желая что-то сказать. Он не стал слушать и рванул вверх по улице к дому.

Они выстроились за изгородью – редкая цепь мальчишек с луками, самострелами, арбалетами. У Кирки было даже духовое ружье, сейчас бесполезное – но все равно он притащил. Наконечники стрел Растик велел всем смазать горючей смолой. И запалил огонь в большой железной бочке, где дозорные держали воду – в те времена, когда у восточной околицы еще стояли дозорные.

Пораженный болезнью Лес приливной волной катился с холмов. Растик никогда не видел моря, но батя рассказывал, и так он себе и воображал прилив. Только морской прилив голубой, чистый, а этот мутно-зеленый, как те древние стеклышки, что они с пацанами находили иногда на дне ручья. Мутно-зеленый в бурых и серых пятнах лишая… «Хорошо, что ветер дует в спину», – подумал Растик и сам удивился своей неизвестно откуда взявшейся мудрости. Нежно-зеленое облако спор, стоявшее над Лесом, сносило к востоку – иначе живых в селе бы уже не было.

Когда до первых деревьев осталось около сотни шагов, Растик крикнул:

– Поджигай!

И пацаны, один за другим, подожгли наконечники стрел. Медлить больше не имело смысла. Растик махнул рукой, а потом поспешно вскинул собственный самострел. В свете дня летящие стрелы казались бледно-рыжими точками в небе. Прочертив короткие дуги, они упали в Лес. Жалкая горсточка против невероятной громады. Растик так и не увидел, зажегся ли хоть один огонь, потому что сзади его окликнули. Он обернулся.

По улице шагала босая Талка под руку с козлоногим, а за ней – по палисадникам, по изгородям, по обочинам и по утоптанной ленте дороги – бежала встречная волна замиренной джи-крапивы. А следом стеной двигался лес. Их, замиренный лес.

12. Ничейная земля

Лес шумел за околицей – и восточной, и западной. В село деревья старались не забредать, хотя и любили повозиться с Талкиными братьями. Братья, все двенадцать, маленькие, юркие и рыжие, в сплетенных сестрой рубашонках, хвостом таскались за козлоногим. Козлоногого звали Боб. Он паршиво играл на свирели, зато отлично приманивал свистом рыбу в ручье. Талка стояла рядом и била прутиком по воде, распугивая всю рыбу, но козлоногий Боб совсем не обижался. Он радовался тому, что Талке больше не надо было плести рубахи, и ожоги от крапивы у нее на пальцах почти зажили. Двенадцать Талкиных братьев восторженно пищали и пихались маленькими кулачками, когда Бобу все же удавалось приманить рыбу и, насадив на острогу, швырнуть блестящую серебристую тушку на берег.

А Растик… А что Растик? Растик присматривал за ними из камышей, как и прежде, но близко не подходил. Зачем людям мешать?

Третья печать

Конец света, который нас не испугал

И когда Он снял третью печать, я слышал третье животное, говорящее: иди и смотри.

Я взглянул, и вот, конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей.

Откровение святого Иоанна Богослова, 6–5

Михаил Успенский

Разлучитель (Адъюнкт Петербургской де Cиянс академии Михайла Ломоносов)

16 июля 1742 года.

…Рихман лежал на дне карбаса, тяжело и хрипло дыша во сне. Небритое лицо его опухло от гнуса – мазаться дегтем, по совету Михайлы Васильевича, он так и не захотел. Тунгусские олешки, подгоняемые каюром Егоркой, еле-еле тащили карбас вверх по реке. Солнце палило немилосердно, и казалось невероятным, что уже в сентябре водную гладь начнет схватывать льдом и невдолге ударят самые лютые морозы.

Егорка сказал, что впереди еще один порог, но не то беда, что порог, мало ли их, а то беда, что скалы, именуемые «щеками», здесь подойдут вплотную к воде, и олешкам придется плыть, и не смогут они вытянуть тяжелый карбас. Значит, придется загодя выволочь его на берег, выгрузить Разлучитель, надежно обернутый рогожей, взвалить многопудовую махину на спину и переть ее через тайгу в обход скал, туда, где будет поджидать их Егорка с пустым карбасом. От Рихмана помощи ждать не приходится, не помер бы – и то хлеб. От тунгусишек тоже проку мало.

Рихман опять примется ворчать, что не следовало переть эту махину в такую неслыханную даль, а поставить ее надлежало на Марсовом поле, не далее, и эффект был бы тот же. И снова в тысячный раз придется объяснять честной, но глупой немчуре, что политическое сердце России и географический ее центр, увы, совершенно не совпадают, отчего и происходят все ее беды и напасти.

Карбас ткнулся в берег.

– Вставайте, Георг-Вильгельм, – сказал Ломоносов. Рихман с трудом разлепил глаза, вздохнул и поднялся. Потом с проклятием сорвал с головы пропотевший парик и хотел зашвырнуть его подальше в воду, но Ломоносов не дал – понеже куаферия сия от инсектов защищает изрядно, пояснил он.

Подошел Егорка, они вдвоем с Рихманом помогли взгромоздить Разлучитель на спину, и Михайла Васильевич, широко расставляя ноги в грубых поморских бахилах, двинулся вперед, глубоко впечатывая следы в мягкий мох. Рихман плелся сзади, волочил короба с провизией.

– Вы погубите себя, Михель, – сказал он. – Не говоря уже о том, что вы погубите Универсум…

– Что русскому на здоровье, то немцу смерть, – привычно отозвалсяЛомоносов. – Мне же сие привычно, единственно токмо апоплексуса страшусь – тогда вам, сударь мой, затеянную мной комиссию исполнить надлежит…

– Чудовищную комиссию… – вздохнул Рихман.

– Я, чаю, сходен сейчас с некоторым негритосом либо арапом-невольником, – расхохотался Михайло Васильевич так, что едва не сронил со спины драгоценный груз. – Да я и есть вечный невольник и мученик науки российской…

– Всемирной науки, Михель! – воскликнул Рихман.

– Жидкость же сия, коею вы, сударь, столь дерзостно пренебрегаете, получается из простой березовой коры методом дистилляции, сиречь возгонки…

Ломоносов долго еще распространялся о неисчислимых достоинствах дегтя, потом силы на разговор уже не осталось, и он начал было складывать в уме «Оду о дегте»:

Напрасно смертные о дегте полагают,

Когда смолою сей пренебрегают,

Зане предмет, о коем говорю,

Народом предпочтен хотя бы янтарю.

Когда мужик сапог на прочность мажет,

Не смирну с ладаном принесть себе он скажет,

И умащая экипажну ось,

Нам паки к оному прибегнуть бы пришлось.

Коль девка не была в девичестве упорной,

Чем на врата нанесть символ позорный?

Далее в голову полезли совершенные уже глупости: «Ай, фирли-фить, тюрлю-тю-тю, у нашего майора задница в дегтю». А потом и глупостей не осталось, одни красные круги перед глазами.

– Однако, остановись, Ломонос! – послышался голос тунгуса. Осторожно опустив Разлучитель на землю, Михайла Васильевич повалился рядом и некоторое время лежал, покуда Рихман и пятеро тунгусов кое-как вернули ношу в карбас.

Мимо глаз плыли безрадостные берега, Ломоносов задумался – может, прав немчура, и он, поморский сын, слишком о себе возомнил, дерзко поспорив с Создателем, который отмеряет Добро и Зло в пропорции, Ему одному только ведомой?

Любимым присловьем отца было: «Отвяжись, худая жись, привяжись, хорошая!» Маленький Миша почасту задумывался над этой простой на вид сентенцией, отчего в жизни так много худого и так мало хорошего. Вот если бы ее, жизнь, можно было как-то процедить сквозь густые решета, чтобы всякая скверна на тех решетах задерживалась, а людям оставался один сок, чтобы всякое дело разрешалось лишь благоприятным образом, чтобы мачеха подобрела и каждый день давала сметанную шаньгу…

Ломоносов улыбнулся.

Мысль о создании Разлучителя пришла ему в голову внезапно, на гарнизонном плацу в те черные дни, когда его по пьяному делу завербовали в гвардию прусского короля.

Айн-цвайн, айн-цвайн – выкрикивали обмундированные великаны, ведя расчет, а потом по команде капрала «айны» пошли налево, а «цвайны» направо. Вот если бы можно было так же разделить и поток Хроноса – направить благоприятные его миги в одну сторону, а роковые ошибки – в другую… Чтобы Полтавская баталия в гистории Российской осталась. Азовского же похода как бы и не было, равно как и позора, случившегося в Валахии? Чтобы государю Петру Алексеевичу не застудиться до смертельной болезни, а жить и править до сих пор? Чтобы ушли в сторону хмельные и жестокие его решения, а остались бы одни вспышки гения?

Назад Дальше