Глаза моего собеседника полыхнули неподдельным негодованием.
— А если допустить, что есть ужас еще более грозный? Предположим, недобрые твари из иной вселенной решат вторгнуться в нашу? Предположим, мы не в силах их видеть? И даже не чувствуем? Предположим, они — такого цвета, что на Земле неведом, или, скорее, приняли обличья, цвета не имеющие? Предположим, что форма их на Земле также неизвестна? Предположим, они — четырехмерны, пятимерны, шестимерны? Предположим, они стомерны? Предположим, они вообще лишены измерений — и тем не менее они есть? Что нам прикажете делать тогда? Говоришь, в таком случае они для нас все равно что не существуют? Существуют — если причиняют нам боль. Предположим, это не боль жара или холода, ни одна из известных нам болей, но — боль новая? Предположим, они затронут что-то помимо наших нервов — доберутся до нашего мозга неизведанным и страшным способом? Дадут о себе знать новым, странным, невыразимым образом? Что нам делать тогда? Руки у нас будут связаны. Невозможно противостоять тому, чего не видишь и не чувствуешь. Невозможно противостоять тысячемерному созданию. Что, если они проедят к нам путь сквозь пространство?
Теперь голос его звенел накалом страсти. Куда только подевался скептицизм, провозглашенный мгновение назад!
— Вот об этом я и пытался написать. Я хотел заставить моих читателей почувствовать и увидеть эту тварь из иной вселенной, из глубин космоса. Я с легкостью могу рассыпать намеки и недосказанности — на это любой дурак способен! — но мне необходимо на самом деле описать ее. Описать цвет, который цветом не является! Форму, которая на самом деле бесформенна. Вот математик, пожалуй, способен на большее, чем туманные намеки. Я бы ждал от этих тварей странных кривых и углов — а вдохновенный математик в безумном исступлении расчетов смутно провидит нечто подобное. Глупо утверждать, будто математики до сих пор не открыли четвертого измерения. Они его прозревают, то и дело приближаются к нему, то и дело его предвосхищают — но не в состоянии его продемонстрировать. Один мой знакомый математик клянется, будто однажды, устремив головокружительный полет в вышние небеса дифференциального исчисления, лицезрел ни много ни мало как шестое измерение!.. К сожалению, я не математик. Я всего-навсего натура творческая, жалкий дурень, и тварь из открытого космоса от меня неизменно ускользает.
В дверь громко постучали. Я пересек комнату и отодвинул задвижку.
— Чего надо? — спросил я. — Что случилось?
— Извиняйте, Фрэнк, что побеспокоил, — раздался знакомый голос. — Но мне позарез надо с кем-нибудь потолковать.
Я узнал худое и бледное лицо моего соседа и отступил в сторону, приглашая его войти.
— Заходите, — пригласил я. — Заходите всенепременно. Мы с Говардом тут про привидения разговорились, и твари, которых мы напридумывали, — компания не из приятных. Может, вы своими доводами их разгоните.
Я назвал ужасы Говарда привидениями, чтобы не шокировать моего простодушного соседа. Генри Уэллс был парень дюжий и высокий; войдя в комнату, он словно привнес с собою часть ночи.
Здоровяк рухнул на диван и обвел нас перепуганным взглядом. Говард отложил книгу, снял и протер очки, нахмурился. К моим буколическим гостям он относился довольно терпимо. Мы прождали с минуту, а затем заговорили все трое — почти одновременно:
— Мерзопакостная ночка выдалась!
— Ужас, не так ли?
— Жуть что такое.
Генри Уэллс нахмурился.
— Сегодня я… со мной что-то странное приключилось. Я гнал Гортензию через Маллиганский лес…
— Гортензию? — не понял Говард.
— Это его кобыла, — нетерпеливо пояснил я. — Вы никак из Брустера возвращались, верно, Генри?
— Точно, из Брустера, — подтвердил он. — И вот еду я промеж деревьев, гляжу внимательно — не вылетит ли прямо на меня из темнотищи машина со слепящими фарами, прислушиваюсь, как в заливе завывают и хрипят туманные сирены, — и тут на голову мне падает что-то мокрое. «Дождь, — думаю. — Надеюсь, продукты не подмокнут». Оборачиваюсь — убедиться, что мука и масло надежно прикрыты, и тут что-то мягкое, навроде губки, взвилось с днища телеги и ударило мне в лицо. Я хвать — и поймал эту штуку пальцами. На ощупь она была как желе. Я надавил, из нее потекла влага — прямо мне по руке. Было не настолько темно, чтобы я этой штуковины не разглядел. Забавно, что в тумане обычно все видно — ночь как будто светлее делается. В воздухе разливалось вроде как слабое свечение. Не знаю, может, это и никакой не туман был. Деревья-то просматривались: четкие, резкие. Так вот, я о чем: смотрю я на свою находку, и на что, как вы думаете, она похожа? На шмат сырой печени. А не то на телячий мозг. В ней канавки просматривались, а в печени канавок не бывает. Печенка, она гладкая как стекло. Ну я перетрусил! «Там, на дереве, кто-то есть, — говорю себе. — Какой-нибудь бродяга, или псих, или недоумок какой, печенкой закусывает. Испугался моей повозки — вот свой кусок и выронил. Потому что в моей-то телеге, когда я уезжал из Брустера, никакой печенки не было». Посмотрел я вверх. Вы и без меня представляете, как высоки деревья в Маллиганском лесу. Иногда в ясный день с проселочной дороги и верхушек-то не разглядишь. И кому, как не вам, знать, как дико выглядят некоторые из них — которые корявые да изогнутые. Забавно, мне они всегда представлялись этакими долговязыми стариканами — ну, понимаете, рослыми, сгорбленными и жутко злобными. Мне всегда мерещилось: недоброе они замышляют. Есть что-то нездоровое в деревьях, которые растут чуть не вплотную друг к другу — и все вкривь да вкось. Так вот, смотрю я вверх. Сперва ничего не увидел, только высокие деревья, белесые такие, влажно поблескивают в тумане, а над ними — густая белая пелена заволокла звезды. И тут что-то длинное и белое стремительно метнулось вниз по стволу. Оно прошмыгнуло так проворно, что я и разглядеть его не успел толком. Тонюсенькое такое, его еще поди разгляди. Что-то вроде руки. Длинная, белая, очень тонкая рука. Да только откуда бы там взяться руке? Кто и когда слышал о руке высотой с дерево? Не знаю, с какой стати сравниваю эту штуку с рукой, потому что на самом-то деле это была всего-то прожилка такая — вроде провода или бечевки. Не поручусь, что вообще ее видел. Может, все себе навыдумывал. И за толщину ее не поручусь. Но кисть у нее была. Или нет? Как только я об этом задумываюсь, в голове все плывет. Понимаете, она двигалась так быстро, что я ничего не мог разглядеть в точности. Однако у меня сложилось впечатление, будто она что-то обронила — и теперь искала. На минуту рука словно растеклась над дорогой, а потом соскользнула с дерева и направилась к повозке. С виду — здоровенная белая кисть, вышагивает на пальцах, крепится на чудовищно длинном предплечье, а оно, в свой черед, уходит вверх и вверх, до самой пелены тумана — а может, и до самых звезд. Я заорал, хлестнул Гортензию вожжами, ну да кобыла в лишних понуканиях не нуждалась. Рванулась вперед — я даже не успел выбросить на дорогу кус печенки, или телячий мозг, или что бы уж там это ни было. Помчалась сломя голову, чуть повозку не опрокинула, но я поводьев не натягивал. Думал, лучше лежать в канаве со сломанным ребром, чем замешкаться — чтобы длинная белая рука вцепилась мне в глотку и задушила. Мы уже почти выбрались из леса, я только-только облегченно выдохнул — и тут мозг мой похолодел. Не могу объяснить другими словами. Мозг в голове словно обратился в лед. Представляете, как я перепугался! Не думайте, мыслил я вполне связно. Сознавал все, что происходит вокруг меня, но мозг зазяб так, что я закричал от боли. Вы когда-нибудь держали осколок льда в ладони минуты две-три? Он словно жжет, верно? Лед жжет хуже огня. Ну так вот, ощущение было такое, словно мой мозг пролежал на льду много часов. В голове была топка, но — топка стылая. В ней ревел и бесновался свирепый холод. Наверное, мне следует возблагодарить судьбу, что боль длилась недолго. Прошла спустя минут десять, а когда я вернулся домой, то на первый взгляд пережитое никак на мне не сказалось. Точно говорю: я бы и не подумал, будто что-то со мной случилось, пока в зеркало не посмотрел. Вижу — в голове дырка.
Генри Уэллс наклонился вперед и откинул волосы с правого виска.
— Вот она, рана, — промолвил он. — Что вы об этом скажете? — И он указал пальцем на небольшое круглое отверстие в черепе. — Похоже на пулевое ранение, — пояснил он, — да только никаких следов крови не было, и можно далеко вглубь заглянуть. Такое ощущение, что ведет оно ровнехонько в середку головы. С такими ранами не живут.
Говард вскочил на ноги — и теперь пепелил моего соседа яростным, обвиняющим взглядом.
— Зачем вы нам врете? — заорал он. — Зачем вы нам рассказываете весь этот бред? Длинная рука, тоже мне! Да вы были в стельку пьяны! Пьяны — и между тем преуспели в том, ради чего я трудился до кровавого пота. Если бы я только сумел заставить моих читателей почувствовать этот ужас, изведать его хоть на краткий миг — ужас, что вы якобы пережили в лесах, я был бы причислен к бессмертным — я превзошел бы самого Эдгара По, самого Готорна. А вы — неуклюжий пьяный лжец…
Я в свою очередь поднялся и яростно запротестовал:
— Он не лжет! В него стреляли — кто-то выстрелил ему в голову. Ты только погляди на эту рану. Господи, да ты не имеешь никакого права его оскорблять!
Ярость Говарда улеглась, огонь в глазах погас.
— Простите меня, — покаялся он. — Ты не в состоянии себе представить, как мне хочется поймать этот высший ужас и увековечить его на бумаге, а вот ему это удалось играючи. Если бы он только предупредил, что станет описывать нечто подобное, я бы все законспектировал. Но разумеется, он сам не сознает, что он настоящий художник. Блестяще он сыграл, что и говорить, но повторить он наверняка не сможет. Прошу прощения, что я вспылил, — приношу свои извинения. Хотите, я схожу за доктором? Рана и впрямь серьезная.
Мой сосед покачал головой.
— Не нужен мне доктор, — заверил он. — У доктора я уже был. Никакой пули у меня в голове нет — дырка проделана не пулей. Когда доктор не смог объяснить, в чем дело, я над ним посмеялся. Ненавижу докторов; и в гробу я видал идиотов, которые считают, я вру. В гробу я видал людей, которые мне не верят, когда я рассказываю как на духу, что своими глазами видал длинную белую тварь — вот как вас вижу, — она соскользнула вниз по дереву.
Невзирая на протесты моего соседа, Говард уже изучал его рану.
— Дыра проделана чем-то острым и круглым, — сообщил он. — Занятно, но ткани не повреждены. Нож или пуля оставили бы рваный край.
Я кивнул и наклонился рассмотреть рану поближе. И тут Уэллс пронзительно завопил и схватился руками за голову.
— Ахххх! — захлебнулся он. — Снова началось — ужасный, чудовищный холод!
Говард вытаращился на него.
— Только не ждите, что я поверю в эту чушь! — негодующе воскликнул он.
Но Уэллс, держась за голову, в агонии метался по комнате.
— Не могу больше, не могу! — кричал он. — У меня мозг леденеет. Это не обычный холод, нет. О господи! Вы ничего подобного в жизни не чувствовали. Он жжет, испепеляет, рвет на куски. Словно кислота.
Я тронул его за плечо, пытаясь успокоить, но Уэллс оттолкнул меня и кинулся к двери.
— Я должен отсюда выбраться, — визжал он. — Эта тварь хочет на простор. В моей голове она не поместится. Ей нужна ночь — бескрайняя ночь. Она упивается ночной тьмой…
Уэллс распахнул дверь и исчез в тумане. Говард вытер лоб рукавом и рухнул в кресло.
— Псих, — подвел он итог. — Трагический случай маниакально-депрессивного психоза. Кто бы мог ожидать? Рассказанная им история — это никакое не искусство. Просто кошмарный грибок, порождение больного мозга.
— Да, — согласился я. — Но как ты объяснишь отверстие в голове?
— А, это? — Говард пожал плечами. — Да оно небось всегда там было — наверняка что-то врожденное.
— Чушь, — отрезал я. — Никакой дыры в черепе у него никогда не было. Лично я считаю, что в него стреляли. Надо что-то делать. Ему необходима медицинская помощь. Позвоню-ка я доктору Смиту.
— Вмешиваться бесполезно, — возразил Говард. — Эту дыру проделала непуля. Советую тебе позабыть о нем до завтра. Помешательство может быть временным, вероятно, оно само пройдет, и тогда твой сосед будет винить нас за вмешательство. Если он и завтра будет вести себя неуравновешенно, если заявится сюда и примется шуметь, тогда и впрямь придется сообщить куда надо. За ним вообще такое водится?
— Нет, — заверил я. — Он всегда вел себя в высшей степени разумно. Пожалуй, я с тобой соглашусь и подожду до завтра. Но дыра в голове меня по-прежнему озадачивает.
— А меня больше занимает рассказанная им история, — отозвался Говард. — Запишу-ка я ее, пока не забыл. Разумеется, воссоздать этот почти осязаемый ужас так, как он, у меня не получится, но, может, удастся уловить хоть малую толику странного, нездешнего ощущения.
Мой друг снял колпачок с ручки и принялся покрывать бумагу прихотливыми фразами.
Поежившись, я прикрыл дверь.
Несколько минут тишину в комнате нарушало только царапанье ручки по бумаге. Несколько минут царило безмолвие — и вдруг послышались пронзительные вопли. Или стоны?
Мы услышали крики даже сквозь закрытую дверь: они перекрывали голоса туманных сирен и плеск волн на Маллиганском взморье. Они заглушали миллионы ночных звуков, что ужасали и удручали нас, пока мы сидели за беседой в одиноком, одетом туманом доме. Мы различали этот голос так ясно, что на мгновение померещилось, будто он раздается едва ли не под окном. Лишь когда затяжные, пронзительные стенания прозвенели еще раз и еще, стало ясно, что расстояние до них немалое. Медленно пришло осознание, что крики доносятся издалека — возможно, из Маллиганского леса.
— Душа под пыткой, — пробормотал Говард. — Бедная проклятая душа в когтях того самого ужаса, о котором я тебе рассказывал, — ужаса, который я знал и чувствовал многие годы.
Пошатываясь, он поднялся на ноги. Глаза его горели, дышал он прерывисто и тяжело.
Я схватил друга за плечи и основательно его встряхнул.
— Не следует отождествлять себя с персонажами собственных историй, — воскликнул я. — Какой-то бедолага попал в беду. Не знаю, что там случилось. Может, корабль затонул. Сейчас надену непромокаемый плащ и выясню, в чем дело. Думается, мы кому-то нужны.
— Очень может быть, что мы и впрямь нужны, — медленно повторил Говард. — Очень может быть, что нужны. Одной жертвы твари будет мало. Ты только представь это долгое путешествие сквозь пространство, жажду и мучительный голод, что тварь изведала! Глупо предполагать, что она удовольствуется одной жертвой!
А в следующий миг Говард разом преобразился. Свет в глазах погас, голос уже не дрожал. Он передернулся.
— Прости меня, — покаялся он. — Боюсь, ты сочтешь меня таким же сумасшедшим, как этот твой деревенщина. Но я не могу не вживаться в собственных персонажей, пока сочиняю. Я описал что-то невыразимо недоброе, а эти вопли… именно такие вопли издавал бы человек, если бы… если…
— Понимаю, — перебил его я, — но сейчас на разговоры времени нет. Там какому-то бедолаге солоно приходится. — Я указал на дверь. — Он сражается с чем-то — не знаю с чем. Но мы должны помочь ему.
— Конечно, конечно, — согласился Говард и последовал за мною на кухню.
Не говоря ни слова, я снял с крючка плащ и вручил его приятелю. А в придачу — еще и громадную прорезиненную шапку.
— Одевайся быстрее, — приказал я. — Человек отчаянно нуждается в нашей помощи.
Я снял с вешалки свой собственный дождевик и кое-как просунул руки в слипшиеся рукава. И секунды не прошло, как мы уже прокладывали путь в тумане.
Туман казался живым. Его длинные пальцы тянулись вверх и безжалостно хлестали нас по лицу. Он оплетал наши тела и вихрился гигантскими серыми спиралями над нашими головами. Он отступал перед нами — и вдруг снова смыкался и окутывал нас со всех сторон.
Впереди смутно просматривались огни немногих одиноких ферм. Позади рокотало море и неумолчно, скорбно завывали туманные сирены. Говард поднял воротник плаща до самых ушей, с длинного носа капала влага. Челюсти стиснуты, в глазах — мрачная решимость.