От инея и снега слепило глаза. Ноги сами понесли его в овраг, и он не отдавал себе отчета, что его притягивает это белое видение и никакая сила не способна остановить его ноги или отвлечь взгляд; все мысли о боевых операциях и переброске армии улетучились из головы. Вначале скользя, потом вприпрыжку, а дальше бегом, быстрее и быстрее; поравнявшись с вековым деревом, он ухватился за ствол, чтобы отдышаться. И вроде как со стороны услышал свой шепот: «Привет».
Тогда все присутствующие, глядя на него сквозь сияние зимней горы, отозвались: «Привет». И он присоединился к гулянью.
Виновницей торжества была Лисабелл. Она выделялась среди прочих: личико тонкое, как узоры инея, губы нежные и розовые, как именинные свечки. Большие серые глаза неотступно следили за ним. Почему-то он вдруг почувствовал траву сквозь подошвы ботинок. В горле пересохло. Язык распух. Гости ходили кругами, и посредине этой карусели все время оказывалась Лисабелл.
Квотермейн с ветерком подкатил по каменистой тропе; инвалидное кресло чуть не врезалось в стол – оно разве что не летело по воздуху. Он вскрикнул и остался сидеть подле хоровода; на морщинистом желтом лице читалось невыразимое удовлетворение.
Тут подоспел и мистер Блик: он встал за креслом и тоже улыбался, но совсем по-другому.
Когда Лисабелл склонилась над тортом, Дуглас уставился на нее во все глаза. Легкий ветер принес мимолетный запах розовых свечек. Ее личико, теплое и прекрасное, было похоже на летний персик, а в темных глазах отражались язычки пламени. Дуглас затаил дыхание. А вместе с ним остановился, затаив дыхание, весь мир. Квотермейн тоже застыл, вцепившись в кресло, как будто это было его туловище, грозившее пуститься наутек. Четырнадцать свечей. Каждый из четырнадцати годов полагалось задуть и при этом задумать желание, для того чтобы следующий год оказался не хуже. Лисабелл сияла от счастья. Она плыла по великой реке Времени и наслаждалась этим путешествием. В ее взгляде и жестах сквозила радость безумия.
Она что есть силы дунула, и от ее дыхания повеяло летним яблоком.
Все свечи оказались задуты.
И мальчишки, и девчонки подтянулись к столу, потому что Лисабелл взялась за широкую серебряную лопаточку. На серебре играли солнечные блики, которые слепили глаза. Она разрезала торт и положила первый кусок на тарелку, придерживая лопаточкой. Девичьи руки подняли тарелку над головами. Торт был белым, нежным и – сразу видно – сладким. От него было не оторваться. Старик Квотермейн расплывался в улыбке, как блаженный. Блик грустно усмехался.
– Кому достанется первый кусок? – выкрикнула Лисабелл.
Ждать ее решения пришлось ужас как долго; со стороны могло показаться, будто частица ее самой успела впитаться в податливую белизну марципана и хлопья сахарной ваты.
Лисабелл сделала два медленных шага вперед. Сейчас она не улыбалась. Ее лицо было сосредоточенно-серьезным. Держа тарелку на вытянутых руках, она устремилась к Дугласу.
Когда она остановилась перед ним, лицо ее оказалось совсем близко, и он кожей почувствовал легкое дыхание.
Содрогнувшись, Дуг отпрянул назад.
Уязвленная Лисабелл широко раскрыла глаза и шепотом прокричала слово, которое он поначалу не разобрал.
– Трус! – выдохнула она и добавила: – Да еще и дикарь!
– Не слушай ее, Дуг, – сказал Том.
– Во-во, не принимай всерьез, – сказал Чарли.
Дуглас отступил еще на шаг и прищурился.
Тарелка все же перекочевала к нему в руки; вокруг плотным кольцом стояли ребята. Он не видел, как Квотермейн подмигнул Блику и ткнул его локтем. Единственное, что он видел, – это лицо Лисабелл. На нем играли вишни и снег, вода и трава, и этот ранний вечер. Это лицо заглядывало прямо в душу. Почему-то ему чудилось, будто она его трогает – то тут, то там, веки, уши, нос. Он содрогнулся. И попробовал торт.
– Ну? – спросила Лисабелл. – Что молчишь? Если у тебя даже сейчас поджилки трясутся, могу поспорить, что там – она указала наверх, в сторону дальней кромки оврага, – ты окончательно сдрейфишь. Сегодня ночью, – продолжила она, – мы все отправимся туда. Могу поспорить, ты и близко не подойдешь.
Дуг перевел взгляд на край обрыва: там стоял дом с привидениями, куда мальчишки порой наведывались при свете дня, но никогда не совались по ночам.
– Ну? – повторила Лисабелл. – Язык проглотил? Придешь или струсишь?
– Дуг, – возмутился Том. – Почему ты это терпишь? Срежь-ка ее, Дуг.
Дуг опять поднял взгляд от лица Лисабелл на высокий крутогор, к нехорошему дому.
Торт таял во рту. Дуглас, то стреляя глазами, то силясь принять решение, ничего не надумал – так и стоял с набитым ртом, а язык обволакивала сладость. Сердце билось как бешеное, к щекам прихлынула кровь.
– Я буду, – выдавил он.
– Как это понять: «буду»? – потребовала Лисабелл.
– Буду там, – сказал он.
– Молоток, Дуг, – похвалил Том.
– Смотри, чтоб она над тобой не прикололась, – сказал Бо.
Но Дуг повернулся к друзьям спиной. Вдруг ему вспомнилась одна старая история. Когда-то давно он убил бабочку, опустившуюся на куст: взял да и сбил палкой, без всякой причины – просто настроение такое было. Подняв глаза, он между столбиками крыльца увидел над собой изумленное лицо деда – ни дать ни взять, портрет в раме. Дуг тогда отбросил палку и подобрал рваные крылышки – яркие лоскутки солнца и трав. Он стал нашептывать заговор, чтобы они срослись, как было. В конце концов у него сквозь слезы вырвалось: «Я не хотел».
А дедушка в свой черед сказал: «Запомни: ничто и никогда не проходит бесследно».
От истории с бабочкой его мысли обратились к Квотермейну. Ветви деревьев трепетали на ветру; почему-то Дуглас уставился на Квотермейна в упор и представил, каково это – вековать свой век в доме с привидениями. Он подошел к именинному столу, выбрал тарелку с самым щедрым куском торта и направился в сторону Квотермейна. На стариковском лице появилось чопорное выражение; тусклые глаза встретили мальчишеский взгляд, обшарили подбородок и нос.
Дуглас остановился перед инвалидной коляской.
– Мистер Квотермейн, – выговорил он.
И протянул тарелку сквозь теплый воздух прямо в руки Квотермейну.
Сначала старик и пальцем не пошевелил. Потом будто бы проснулся и удивленно принял тарелку. Это подношение озадачило его сверх всякой меры.
– Благодарю, – сказал он, только очень тихо, никто даже не услышал.
Его губы тронули кусочек белого марципана. Все замерли.
– Рехнулся, Дуг? – зашипел Бо, оттаскивая Дуга от коляски. – Спятил? У нас что сегодня, День примирения? Хочешь, чтоб с тебя эполеты сорвали – только скажи. С какой радости потчевать этого старого хрена?
«А с такой, – подумал Дуглас, но не сказал вслух, – с такой радости, что я уловил, как он дышит».
Глава 31
Проиграл, думал Квотермейн. Эту партию я проиграл. Шах. Мат.
Под умирающим предзакатным солнцем Блик толкал перед собой его инвалидное кресло, будто тачку с корзиной урюка. На глаза наворачивались слезы, и Квотермейн ругал себя за это последними словами.
– Господи! – воскликнул он. – Что же это было?
Блик ответил, что и сам не уверен: с одной стороны, серьезное поражение, но с другой – маленькая победа.
– Ты что, издеваешься – «маленькая победа»?! – рявкнул Квотермейн.
– Ладно, ладно, – сказал Блик. – Больше не буду.
– Ни с того ни с сего, – разволновался Квотермейн, – с размаху мальчишке…
Тут ему пришлось сделать паузу, чтобы справиться с удушьем.
– …по физиономии, – продолжил он. – Прямо по физиономии. – Квотермейн касался пальцами губ, точно вытаскивая из себя слова. Он тогда ясно увидел: из мальчишеских глаз, как из открытой двери, выглядывал он сам. – А я-то при чем?
Блик не отвечал; он по-прежнему вез Квотермейна через блики и тени.
Квотермейн даже не пытался самостоятельно крутить колеса своего инвалидного кресла. Сгорбившись, он неотрывно смотрел туда, где заканчивались проплывающие мимо деревья и белесая река тротуара.
– Нет, в самом деле, что стряслось?
– Если ты сам теряешься, – сказал Блик, – то я – тем более.
– Мне казалось, победа обеспечена. Вроде расчет был хитрый, тонкий, с подковыркой. И все напрасно.
– Да уж, – согласился Блик.
– Не могу понять. Все складывалось в мою пользу.
– Ты сам их вывел вперед. Расшевелил.
– Только и всего? Значит, победа за ними.
– Пожалуй, хотя они, скорее всего, этого не ведают. Каждый твой ход, в том числе и вынужденный, – начал Блик, – каждый приступ боли, каждое касание смерти, даже смерть – это им на руку. Победа там, где есть движение вперед. В шахматах – и то победа никогда не приходит к игроку, который только и делает, что сидит и размышляет над следующим ходом.
Следующий квартал они миновали в молчании; потом Квотермейн заявил:
– А все-таки Брейлинг был не в своем уме.
– Ты про метроном? Да уж. – Блик покачал головой. – Запугал себя до смерти, а то, глядишь, остался бы жив. Он думал, можно стоять на месте и даже пятиться назад. Хотел обмануть жизнь, а что получил? Надгробные речи да торопливые похороны.
Они свернули за угол.
– До чего же трудно отпускать, – вздохнул Квотермейн. – Вот я, например, всю жизнь цепляюсь за то, к чему единожды прикоснулся. Вразуми меня, Блик!
И Блик послушно начал его вразумлять:
– Прежде чем научиться отпускать, научись удерживать. Жизнь нельзя брать за горло – она послушна только легкому касанию. Не переусердствуй: где-то нужно дать ей волю, а где-то пойти на поводу. Считай, что сидишь в лодке. Заводи себе мотор да сплавляйся по течению. Но как только услышишь прямо по курсу крепнущий рев водопада, выбрось за борт старый хлам, повяжи лучший галстук, надень выходную шляпу, закури сигару – и полный вперед, пока не навернешься. Вот где настоящий триумф. А спорить с водопадом – это пустое.
– Давай-ка еще кружок сделаем.
– Как скажешь.
Косые лучи падали сквозь листву, мерцая на тонкой, словно калька, коже стариковских запястий; тени играли с угасающим светом. Каждое движение сопровождалось еле слышными шепотками.
– Ни с того ни с сего. Прямо в лицо! А ведь он мне принес кусок торта, Блик.
– Да, я видел.
– Почему, почему он это сделал? Таращился на меня – и как будто впервые видел. Не в этом ли причина? Нет? Почему же он так поступил? А ведь из него выглядывал не кто иной, как я. И уже тогда я понял, что проиграл.
– Скажем так: не победил. Но и не проиграл.
– Что на меня нашло? Я возненавидел это чудовище, а потом вдруг возненавидел самого себя. Но почему?
– Потому, что он не приходится тебе сыном.
– Глупости!
– И тем не менее. Насколько мне известно, ты никогда не состоял в браке.
– Никогда!
– И детей не прижил?
– Еще не хватало! Скажешь тоже!
– Ты отрезал себя от жизни. А этот мальчуган тебя подсоединил обратно. Он – твой несостоявшийся внучок, от него к тебе могла бы идти подпитка, жизненная энергия.
– Верится с трудом.
– Сейчас ты обретаешь себя. Кто обрезал телефонные провода, тот потерял связь с миром. Другой бы продолжал жить в своем сыне и в сыне своего сына, а ты уже собирался на свалку. Этот парнишка напомнил тебе о неотвратимости конца.
– Довольно, довольно! – Вцепившись пальцами в жесткие резиновые шины, Квотермейн резко остановил кресло-каталку.
– От правды не уйдешь, – сказал Блик. – Мы с тобою два старых дурака. Ума набираться поздно, остается только подтрунивать над собой – все лучше, чем делать вид, будто так и надо.
Блик расцепил пальцы друга и свернул за угол; умирающее солнце окрасило стариковские щеки здоровым румянцем.
– Понимаешь, – добавил он, – вначале жизнь дает нам все. Потом все отнимает. Молодость, любовь, счастье, друзей. Под занавес это канет во тьму. У нас и в мыслях не было, что ее – жизнь – можно завещать другим. Завещать свой облик, свою молодость. Передать дальше. Подарить. Жизнь дается нам только на время. Пользуйся, пока можешь, а потом без слез отпусти. Это диковинная эстафетная палочка – одному богу известно, где произойдет ее передача. Но ты уже пошел на последний круг, а тебя никто не ждет. Эстафету передать некому. Бежал, бежал – и все напрасно. Только команду подвел.
– Вот как?
– Именно так. Ты не причинил мальчишке никакого вреда. Просто хотел заставить его немного повзрослеть. Было время, вы оба с ним наделали ошибок. Теперь оба ноздря в ноздрю идете к победе. Не по своей воле – просто деваться вам некуда.
– Нет, пока что у него есть фора. Была у меня мысль – растить этих сорванцов, как саженцы для могилы. А я всего-навсего предложил им…
– …любовь, – закончил Блик.
Квотермейн так и не выдавил из себя это слово. Приторное, слащавое. Такое пошлое, такое правдивое, такое докучливое, такое чудесное, такое пугающее и в конечном счете для него совершенно потерянное.
– Они победили. Мне-то хотелось – подумать только! – оказать им услугу. Где были мои глаза? Я хотел, чтобы они занимались мышиной возней, как мы, чтобы увядали и приходили от этого в ужас, и умирали, как умираю я. Но они не понимают, они остаются в неведении, они еще счастливее, чем были мы, – если такое возможно.
– Разумеется. – Блик толкал перед собой кресло. – Счастливее. Но, в сущности, стареть не так уж плохо. Все нипочем, если присутствует в твоей судьбе одна штука. Присутствует – значит, порядок.
Опять это невыносимое слово!
– Замолчи!
– Мыслям не прикажешь, – отозвался Блик, с трудом прогоняя улыбку, тронувшую морщинистые губы.
– Допустим, ты прав, допустим, я жалкая личность, торчу здесь, как плаксивый идиот!
Солнечные веснушки пробежали по его рукам, покрытым бурыми пятнами. На какой-то миг эти узоры сложились один к одному, как в разрезной картинке, и руки сделались мускулистыми, загорелыми и молодыми. Он не поверил своим глазам: куда исчезли старость и дряхлость? Но веснушки уже заплясали, замигали под проплывающими кронами деревьев.
– Что мне делать, как быть дальше? Помоги, Блик.
– Каждый сам себе помощник. Ты направлялся к пропасти. Я тебя предостерег. Мальчишек теперь не удержишь. Будь у тебя побольше здравого смысла, ты бы мог поддержать их бунт: пусть бы не взрослели, жили бы эгоистами. Тогда бы узнали, почем фунт лиха!
– Ты задним умом крепок.
– Скажи спасибо, что я раньше не додумался. Хуже нет, если человек застрял в детстве. Сплошь и рядом такое вижу. В каждом доме есть дети. Гляди – это дом бедняжки Леоноры. А вот там живут две старые девы со своей Зеленой машиной. Дети, дети, не знающие любви. Теперь взгляни туда. Овраг. Душегуб. Это тоже жизнь: ребенок в обличье мужчины. Вот где собака зарыта. Дай срок – любого из тех мальчишек можно превратить в Душегуба. Но ты ошибся в выборе стратегии. Силком ничего не добьешься. Недоросля нужно всячески баловать. Пусть не прощает обид и обрастает ядовитыми шипами. Пусть дорожит островками злобы и несправедливости. Если уж ты хотел их покарать, лучше всего было бы сказать: «Бунтуйте! Я с вами, переходим в наступление! Да здравствует хамство! Перебьем всех гадов и сволочей, что стоят нам поперек дороги!»
– Уймись. Все равно у меня к ним ненависти больше нет. Ну и денек, поди разберись. Я ведь и вправду выглядывал из-за его лица. Точно говорю, я там был, влюбленный в ту девчушку. Прожитых лет как не бывало. Я снова увидел Лайзу.
– Не исключено, что события можно повернуть вспять. В каждом из нас живет ребенок. Запереть его на веки вечные – дело нехитрое. Ты сделай еще одну попытку.
– Нет. С меня довольно. Хватит с меня войны. Пусть отправляются на все четыре стороны. Смогут заслужить для себя жизнь получше моей – на здоровье. Теперь у меня язык не повернется пожелать им такой жизни, как моя. Не забывай: я смотрел его глазами, я видел ее. Боже, какое дивное личико! Ко мне вдруг вернулась молодость. Давай-ка к дому. Хочу составить планы на год вперед. Требуется кое-что прикинуть.
– Слушаюсь, Эбенезер.
– Нет, не Эбенезер и даже не Скрудж. А неизвестно кто. Я еще не решил. Такие дела наспех не делаются. Знаю одно: я не тот, что прежде. Пока не могу сказать, чем займусь дальше.