– Воры, убийцы и преступники! – расхохотался Гомес, разводя руками. – Неужели я похож на грабителя с большой дороги или на торговца наркотиками? И куда же, интересно, я их доставляю? Кормлю кокаином рыб? А марихуану где я выращиваю? – Гомес скомкал газету. – Закопаю это. Через неделю вырастет свежая брехня. Читай следующий номер!
– Обитатели города, с которыми представителям законной власти так и не удалось пообщаться, были своевременно оповещены о предстоящей акции. Девятого мая над городом были разбросаны листовки соответствующего содержания. Кстати говоря, после окончания съемок «Панчо!» компания планирует снять на развалинах города еще один фильм под рабочим названием «Землетрясение».
– Не видел я здесь никаких листовок. Если их и сбрасывали, то наверняка угодили в море. Их только акулам читать. Мексиканские летчики, что вы хотите!
Гомес смахнул со стойки газеты и, сняв со стены ружье и патронташ, направился к выходу.
– Твоя камера, гринго, – рявкнул он. – ?Andate![25]
Клейтон достал из джипа свою лучшую «лейку» и вновь повернулся к Гомесу, взявшему ружье наизготовку.
– Как я тебе?
– Диктатор, да и только!
– А так? – спросил Гомес, встав вполоборота.
– Здорово! – засмеялся Клейтон, сделав снимок.
– А теперь так, – сказал Гомес, направив свою винтовку в небо. – Где там неприятель? В четыре часа, сказано?
– В пять. – Клейтон сделал еще пару снимков.
– Немного пониже! Немного повыше! – На сей раз Гомес действительно выстрелил, вспугнув попугаев, сидевших на соседних деревьях. – Сейчас, ребята, вы у меня попляшете!
– Не смешите меня, пожалуйста! У меня руки из-за этого трясутся!
– Настоящего мужчину можно убить только смехом. Ваша очередь, сеньор, – сказал Гомес, направив дуло на Клейтона.
– Эй, что это вы задумали?
Сухой щелчок ружья.
– Патроны кончились, – объяснил Гомес. – Ну как, хватит для твоего журнала? «Генерал Гомес занят привычной работой». «Гомес берет с боями Санто-Доминго». «Гомес выходит на тропу войны».
Сухой щелчок камеры.
– Все. И у меня патроны кончились, то есть пленка.
Они, смеясь, перезарядили винтовку и камеру патронами и пленкой, пленкой и патронами.
– Зачем вы это делаете? – спросил молодой человек.
– Скоро эти сучьи дети вновь вернутся сюда и будут лететь очень быстро. Тогда ты просто не сумеешь за мной уследить, я тоже буду очень быстро двигаться. Так что мы сделаем эти красивые снимочки заранее, а вранье ты можешь добавить позже. А кроме того, может, я умру до того, как они вернутся. Что-то сердчишко скверно себя ведет, нашептывает всякую ерунду вроде «полежи», «успокойся». Но уж нет, я не умру, не сяду, не лягу и не успокоюсь. Я тут организую круговую оборону, буду бегать и стрелять – слава богу, вокруг пустота. Как ты думаешь, какое нужно брать упреждение, чтобы подбить одного из этих мерзавцев?
– Это невозможно.
Гомес презрительно сплюнул.
– Тридцать футов? Сорок? Или, быть может, пятьдесят?
– Я думаю, пятьдесят.
– Вот и отлично. Хотя бы одного, да собью.
– Тогда вам достанутся уши и хвост[26].
– Можешь не сомневаться, – сказал Гомес, – живым я им не дамся, а это значит, что я выиграю свою последнюю битву и навеки останусь здесь, на руинах.
– Скорее всего, этим все и кончится.
– Сделаем еще серию снимков. Я немного подвигаюсь. Ты готов?
– Готов.
Сделав несколько перебежек, Гомес попросил Клейтона принести из бара бутылочку текилы. Они выпили еще.
– Это была хорошая война, – сказал Гомес. – Сплошное вранье, конечно, но никто об этом не узнает. Обещай, лучший из лжецов, что эти снимки великого Гомеса появятся по меньшей мере в трех номерах журнала, посвященных войне за Санто-Доминго!
– Обещаю! Но…
– Ну а ты что будешь делать? Уедешь сейчас или дождешься здесь своих неприятелей?
– Не стану я их дожидаться. Материалов у меня теперь предостаточно. Им такого не заполучить. Гомес на фоне местного отеля. Гомес проявляет чудеса героизма, защищая Санто-Доминго.
– Ты прирожденный лжец, – рассмеялся Гомес. – Теперь парадное фото.
Он отложил винтовку в сторону, распрямил спину и, приняв важный вид, заложил правую руку за борт пиджака.
– Внимание, снимаю!
– Ну а теперь… – Гомес посмотрел на поблескивавшие на солнце рельсы, что виднелись за зданием оперного театра, и, забравшись в джип, приказал: – Едем туда!
Едва они оказались возле железной дороги, Гомес выпрыгнул из машины и встал на колени перед рельсом.
– Что вы делаете? – изумился Клейтон.
Гомес опустил голову к рельсу.
– Они вернутся этим путем. Не по небу, не по шоссе – все это, только чтобы отвлечь внимание. Вот, слушай! – Он улыбнулся и приложил ухо к горячему рельсу. – Они меня не обманут. Не на самолете, не на машине. Как уехали, так и приедут… ?Si![27] Я слышу их приближение!
Клейтон стоял на месте.
– Слушай и ты, – приказал Гомес.
Клейтон опустился на колени.
– Молодец, – довольно пробубнил старик. – Ну как, слышишь?
Раскаленный на солнце рельс обжигал ухо.
– Слышишь? Далеко-далеко. Но приближаются.
Клейтон так и не смог расслышать ничего определенного.
– Вот уже ближе, – довольно пробормотал Гомес. – Значит, время пришло. Я ждал их целых шестьдесят лет, si. Какой у нас сейчас год?
Клейтон мучительно подыскивал ответ.
– Какой год, спрашиваю?
– Тринадцатое…
– Что значит «тринадцатое»?
– Тринадцатое июля тысяча девятьсот…
Он замялся.
– Дальше-то что?
– Тысяча девятьсот девяносто восьмого года!
– Тринадцатое июля тысяча девятьсот девяносто восьмого года. Вот оно и наступило… Рельсы-то вон как уже гудят!
Клейтон вновь припал к рельсу и на сей раз действительно услышал отдаленные раскаты грома, только было неясно, откуда они доносились, с неба или земли. Они все нарастали, сдавливали ему грудь, все тело. Закрыв глаза, он прошептал:
– Тринадцатое июля девяносто восьмого года…
Гомес усмехнулся.
– Вот теперь я знаю, который год. Ай да Гомес! Дожил-таки до этого момента! А сейчас, сеньор, уходите.
– Я не могу вас здесь оставить!
– А меня здесь и нет! Гомес живет совсем в другом времени. На моем календаре пятое мая тридцать второго года! Отличный год, смею вас заверить! Пусть приходят! Им и в голову не придет искать меня в другом времени. Уходи. jAndate!
Клейтон поднялся на ноги и посмотрел на Гомеса, по-прежнему лежавшего головой на рельсе.
– Сеньор Гомес…
Он долго дожидался ответа.
– Иди себе с миром.
– Прошу вас!
– Если вокруг пустота, есть где разгуляться. Когда ты уйдешь, я буду двигаться быстрее.
Клейтон сел за руль джипа и завел двигатель.
– Гомес, – позвал он негромко.
Ответа не было. Гомес находился теперь в совсем ином времени, возле рельсов лежало единственно его тело, и было много места, где разгуляться.
Клейтон нажал на газ и поспешил покинуть город, над которым уже начинали грохотать раскаты грома.
Театр одной актрисы
– И каково же быть женатым на такой женщине, в которой все женщины сразу? – спросил Леверинг.
– Приятно, – ответил мистер Томас.
– Вы говорите так, будто речь идет о каком-то пустяке вроде глотка воды!
Томас посмотрел на критика, продолжая разливать кофе по чашкам.
– Вам показалось… Спору нет, Эллен изумительная женщина.
– Я вспоминаю прошлый вечер, – сказал Леверинг. – Господи, что это было за представление! Сколько раз ее вызывали на бис! А какие ей дарили букеты! Нежнейшие лилии! Алые розы! И как потом все ловили цветы, которые она кидала в зал! Казалось, будто мы нежданно-негаданно оказались в весеннем саду!
– Как вы насчет кофе? – спросил мистер Томас, доводившийся Эллен супругом.
– Выслушайте меня! Если мужчине очень повезет, он встретит за всю свою жизнь три-четыре вещи, способные по-настоящему свести с ума: это музыка, живопись и одна или две женщины. Да, конечно же, я критик, но подобных чувств я не испытывал еще никогда!
– Мы отправляемся в театр через полчаса.
– Замечательно! Вы встречаете ее после каждого представления?
– Да, это абсолютно необходимо. Скоро вы сами поймете почему.
– Конечно, я пришел сюда прежде всего затем, чтобы увидеть супруга Эллен Томас, счастливейшего из смертных. Насколько я могу понять, обычно вы ожидаете ее в этом отеле?
– Ну почему же? Иногда я гуляю по Центральному парку, еду в подземке до Гринвич-Виллидж или разглядываю витрины на Пятой авеню.
– А часто ли вы бываете на ее спектаклях?
– Признаться, я не видел ее на сцене больше года.
– Она попросила вас не ходить на ее спектакли?
– Ничего подобного.
– Вам просто надоело смотреть один и тот же спектакль?
– И это не так.
Томас достал из пачки новую сигарету и прикурил ее от окурка.
– Я понял. Вы и без того видите ее каждый день. В этом удивительном театре вы, счастливчик, являетесь единственным зрителем. Прошлым вечером мы беседовали с Аттерсоном, и я спросил у него: может ли мужчина мечтать о чем-то большем? Вы женаты на этой поразительно талантливой женщине, которая способна принять любой женский образ, будь это французская кокотка, английская шлюха, шведская швея, Мария Стюарт[28], Жанна д'Арк, Флоренс Найтингейл[29], Мод Адамс[30] или китайская принцесса. И потому я вас ненавижу.
Господин Томас хранил молчание.
Леверинг перевел дух и продолжил:
– Представляю, как завидуют вам другие мужчины, изнывающие от однообразия семейной жизни! Вас утомила ваша супруга? Не спешите менять жен, меняется сама ваша жена. Presto![31] Она как хрустальная люстра, играющая сотнями переливов света! Свет ее личности окрашивает сами стены этих комнат! В таком пламени мужчина может греться две жизни, и не наскучит!
– Моя жена смогла бы оценить ваши слова по достоинству.
– Но разве не об этом мечтает каждый мужчина? Он ждет от своей супруги чего-то необычного, чего-то чудесного! Увы, мы ищем калейдоскопичности, а находим алмаз с одной-единственной гранью. Конечно же, он может и блестеть, никто не отрицает этого, но после тысячи повторений даже потрясающая Девятая симфония Бетховена превращается в колебание воздуха, не более того!
– Девять лет тому назад мы с Эллен еще путешествовали, – сказал супруг, доставая последнюю сигарету из пачки и наливая пятую чашку кофе. – Раз в год мы брали отпуск и уезжали на месяц в Швейцарию. – Он улыбнулся, в первый раз за время этого разговора, и откинулся на спинку кресла. – Вот тогда-то вам и нужно было брать у нас интервью.
– Ерунда. – Леверинг встал из-за стола, накинул на себя пальто и указал на часы. – Если не ошибаюсь, нам пора.
– Да-да, вы правы… – вздохнул Томас, нехотя поднимаясь с кресла.
– Можно немножко живее? Ведь вы едете не за кем-нибудь, а за самой Эллен Томас!
– Спасибо, что напомнили! – Томас отправился за своей шляпой. Вернувшись назад, он едва заметно улыбнулся и спросил: – Как вам мой вид? Подхожу ли я на роль оправы для этого бриллианта или, скажем, на роль сценической декорации?
– Бесстрастие, вот как это называется! Именно так – бесстрастие! Мрамор и гранит, железо и сталь! Полная противоположность всему утонченному, эфемерному, как прикосновение к эманации, исходящей из опустевшего кубка, в котором некогда были духи!
– В вас пропадает оратор.
– Да, сам изумляюсь. Слова приходят ко мне сами. – Леверинг подмигнул Томасу и похлопал его по плечу. – Мы наймем экипаж, распряжем лошадей и дважды прокатим вашу супругу вокруг парка, идет?
– Вполне хватит и одного раза.
Они вышли на улицу.
Такси остановилось перед пустым театральным подъездом.
– Мы приехали слишком рано! – радостно вскричал Леверинг. – Пойдемте посмотрим финал!
– Нет-нет, увольте.
– Как? Вы не хотите посмотреть на свою жену?
– Вы уж меня простите.
– Но ведь это самое настоящее оскорбление! Вы оскорбляете не меня, но именно ее! Если вы не пойдете сейчас со мною, я за себя не ручаюсь!
– Пожалуйста, оставьте меня в покое.
Леверинг схватил Томаса за руку и повлек его за собой.
– Сейчас мы увидим все собственными глазами! – сказал он, распахивая дверь зала. – Тише!
Капельдинеры дружно повернулись в их сторону, но, узнав Томаса, тут же потеряли к ним всяческий интерес. Они недвижно стояли в темноте зрительного зала. Сцену, на которой высилось шесть коринфских колонн, заливал розовый, бледно-лиловый и нежно-зеленый свет. Публика сидела, затаив дыхание.
– Пожалуйста, позвольте мне уйти! – прошептал Томас.
– Тсс! Нельзя же думать только о себе! Нужно уважать и других! – прошептал в ответ Леверинг.
Танцовщица на сцене – да была ли это одна танцовщица? – то исчезала в глубокой тени, то вновь оказывалась на свету. Финальная сцена могла потрясти кого угодно. Тихо звучит музыка, на сцене только одна балерина, она танцует с тенями, вальсирует через всю сцену в этом созданном ее воображением мире, все обращая в лучи света, вспышки и отблески, руки подняты, лицо сияет – Золушка на балу, вечное кружение, счастливое сновидение, никогда бы не пробуждаться! Кружась, она скрывается за белой колонной. Через миг она появляется вновь, но это совсем другая женщина, она все еще кружится, но уже не так стремительно, это уже не Золушка, а светская дама, все в жизни познавшая, теперь ей и скучно и грустно, она вспоминает былое, кружась с кем-то невидимым и совершенно ей чужим. Леверинг затаил дыхание, прижавшись к барьеру. Из-за второй колонны появляется третья женщина, еще печальнее предыдущей, сияние погасло, великолепия поубавилось, от этой колонны до следующей кружится, подчиняясь музыке, уличная женщина, руки широко разведены, на губах застыла вымученная улыбка. Исчезает! Четвертая женщина, пятая, шестая! Горничная, официантка и, наконец, появившаяся из глубины сцены ведьма, старая, седая, в блестках мишуры, жизнь теплится только в ее глазах, вспыхивающих горящими угольками, когда она вертится, сморщив губы, цепляясь скрюченными пальцами за воздух, пытаясь разглядеть что-то далеко позади, через годы, через бездну – изможденный, иссохший древний зверь, жизнь кончена, но танец продолжается, больше ничего не осталось! Конечно же, спектакль не мог закончиться на столь печальной ноте. Старуха внезапно замерла и уставилась через всю сцену на самую первую колонну, из-за которой некогда появилась прекрасная Золушка. С беззвучным криком она закрыла глаза, силясь вернуться в ту далекую пору. Никто и не заметил, как она исчезла со сцены. Сцена пустовала секунд пять, а затем с яркой вспышкой света танцовщица появилась вновь. Но время промчалось назад! Возрожденная прекрасная юная девушка танцевала на сцене, как бы не касаясь этого мира, а грациозно кружа над его цветами и снегами.
Занавес упал.
Леверинг стоял ни жив ни мертв.
– Господи, – пробормотал он. – Я прекрасно понимаю всю сентиментальность и напыщенность этой сцены, однако она сражает меня наповал! Боже, что за женщина!
Он повернулся к Томасу, продолжавшему смотреть на сцену, схватившись за обитые бархатом перила. Зал взорвался аплодисментами. Занавес поднялся еще раз. Несравненная прима-балерина продолжала без устали кружиться в танце. Занавес то поднимался, то опускался, а она все кружилась и кружилась под бурные овации зала.
По щекам Томаса покатились слезы. Леверинг взял его под руку:
– Успокойтесь!
Занавес уже не поднимался, театр погрузился в полумрак. Потрясенные увиденным зрители стали расходиться. Леверинг и Томас в молчании направились к выходу.