— Я должен вам сознаться, господин Дролинг, — промолвил он, — что, хотя художественные достоинства вашей картины кажутся мне выдающимися, лично моему вкусу этот исторический мотив говорит слишком мало. Культ предков в нашем доме вовсе не идет так далеко, чтобы мы восхищались всеми жестокостями наших наполовину варварских предшественников. Я должен сказать, что я находу это немного…
Герцог остановился, подыскивая, по возможности, более мягкое выражение. Но художник подскочил к нему и, потирая с довольным видом руки и наступая на него, приставал:
— Ну! Ну как, именно…
— Безвкусным! — произнес герцог.
— Браво! — осклабился старик. — Браво! Прекрасно! Я и сам того же мнения. Но ваш упрек не задевает меня. Ничем и ничуть не задевает. Он задевает опять-таки Королевский Дом. Обратите внимание: все глупое и нелепое исходит из вашего дома. Слышите, милостивый государь: эта идея принадлежит вовсе не мне, а вашему деду.
— Кому?
— Отцу вашего отца, который ныне король Франции, моему доброму другу Филиппу Эгалите. Когда мы с ним возвращались с казни вашего дяди, Людовика Шестнадцатого, он внушил мне эту мысль. Вообще, идея эта в художественном отношении плоха. Она слишком откровенна, слишком грубо трактована и неуклюжа. И я нисколько не удивляюсь, что вы заметили это. Корова и та догадается, что перед нею отвратительное сердце Людовика XI. Оно было самое большое из всех и при этом имело ужасный запах. У меня всегда болела голова, когда я употреблял его для нюханья. Кстати, не хотите ли понюхать табачку?
Он вытащил широкую золотую табакерку и предложил гостю. Герцог, который в самом деле очень любил нюхать табак, взял немного и запихнул в нос.
— Недурная смесь, — сказал старик, — принц Гастон Орлеанский, Анна Австрийская и Карл V. Ну-с, как вам нравится? А ведь это превесело забивать себе в нос лучшие останки ваших высокопоставленных предков!
— Господин Дролинг, — промолвил герцог, — ваш нюхательный табак я должен похвалить так же, как и ваше вино. Но, простите меня, ваших слов я совершенно не понимаю.
— Чего вы не понимаете?
— Что вы мне тут расказываете о моих предшественниках, которые сидят в ваших картинах и в вашей табакерке?
— Глуп, как представитель Орлеанского дома! — прокаркал старик. Поистине, вы еще глупее, чем ваш дядя, хотя и тот был в достаточной мере осел, что он и засвидетельствовал, перейдя к жирондистам. Впрочем, он покаялся потом под ножом гильотины в этой измене. Вы все-таки не понимаете, господин Орлеанский? Так слушайте же, что я скажу: мои картины написаны сердцами королей. Поняли вы это?
— Да, господин Дролинг, но…
— А из этой табакерки и из других табакерок я нюхаю с табаком то, что осталось от королевских сердец после моих работ. Поняли?
— Я прекрасно слышу то, что вы говорите, господин Дролинг. Вам нет необходимости так кричать. Я только не совсем уясняю себе взаимную связь…
Художник вздохнул, но ничего не ответил. Молча подошел он к шкапу, достал оттуда пару маленьких медных пластинок и протянул герцогу:
— Вот! Там на полке лежит еще тридцать одна. Я дарю их вам все. Вы получите их как приложение к картинам.
Герцог внимательно прочитал надписи на обеих пластинках, а потом подошел сам к шкапу и стал рассматривать остальные. Надписи свидетельствовали, что это были памятные дощечки от урн, в которых хранились сердца королей, принцев и принцесс Королевского Дома. Герцог понемногу стал понимать.
— Откуда вы их достали? — спросил он. Помимо его воли в тоне его звучало нечто надменное.
— Я купил их, — ответил старик тем же тоном. — Вы знаете, художники часто интресуются разной ветошью и старым хламом.
— В таком случае продайте мне пластинки обратно!
— Ведь я же подарил вам их. Вы можете повесить их под моими картинами. Я скажу вам, какая куда относится. Вот эта, — он взял у герцога из рук одну пластинку, — принадлежит одной из самый забавных моих картин. Вы сейчас увидите ее.
Он повесил пластинку на гвоздь внизу мольберта, снял с мольберта картину и прислонил ее к своему стулу. Затем пошел своей припрыгивающей походкой снова за ширмы и в следующее мгновение потащил за собою очень большую новую картину.
— Помогите мне, пожалуйста, господин Орлеанский. Она довольно тяжела!
Герцог поднял тяжелый подрамник и поставил его на мольберт. Когда он отошел в сторону, страик постучал пальцами по медной пластинке и продекламировал:
— Здесь вы видите сердце Генриха IV, первого Бурбона! Оно немножко повреждено кинжалом Равальяка, человека высоких и достохвальных принципов!
Картина изображала огромную кухню; большая часть ее была занята чудовищным очагом с многочисленными устьями, из которых выбивалось пламя. Над всеми этими устьями стояли кухонные горшки, и в них варились живые люди. Иные пытались выбраться, другие хватались за своих соседей, выли, корчили ужасные гримасы. Отчаянный страх, неслыханная мука запечатлелись в их изнуренных голодом лицах. На очаге было нарисовано сердце с инициалами Генриха IV.
Герцог отвернулся.
— Я ничего не понимаю! — сказал он.
Дролинг весело рассмеялся.
— А между тем вы можете в любом школьном учебнике прочитать великие слова вашего благородного предка: «Я хотел бы, чтобы каждый крестьянин в воскресный день имел в своем горшке курицу», — взгляните сюда: вы видите здесь кур, которых король сам имел в своем горшке. Это, поистине, королевское сердце — этот кухонный очаг! Не хотите ли оценить еще и вашим обонянием этого Бурбона?
Он достал из шкапа другую табакерку и предложил герцогу. — Тут не очень уж много, продолжал он, — но все-таки возьмите. Хорошая смесь: Генрих VI и Франц I. Попробуйте. От нее рождаются хищные мысли.
— Вы хотите сказать, господин Дролинг, — спросил герцог, — что этот табак, эта темно-коричневая пыль добыта из сердец обоих королей?
— Именно это я и хочу сказать, господин Орлеанский. У этого табака нет иного происхождения… Я сам смешивал его.
— Откуда же вы достали сердца?
— Я же их купил. Разве я не сказал вам этого? Вас интересуют подробности? Так слушайте! — он пододвинул герцогу кресло и снова вспрыгнул на свой стул.
— Пти-Радель… Вы слышали что-ниубдь о Пти-Раделе? Нет? Ну и необразованны же вы, настоящий Орлеанский! Это я уже давно заметил… Ваш дед был очень дружен с архитектором Пти-Раделем. Вот однажды Пти-Радель получил от Комитета поручение разрушить нелепые королевские гробницы в подземельях Сен-Дени и Валь-де Грас. Он исполнил это, скажу я вам, очень добросовестно. Затем он должен был проделать такую же операцию и в иезуитской церкви на улице Сен-Антуан. Ваш дед уведомил меня об этом. «Ступай с ним! — сказал благородный Филипп. — Там ты можешь дешево купить мумии!» Вы знаете, что это такое, господин Орлеанский? Не знаете? Ну, мумия есть мумия. Это остатки набальзамированных тел, которые потом обращают в краску. И дорога же эта краска, Бог ты мой! Вы можете таким образом понять, как я был рад купить ее дешево. В иезуитской церкви мы нашли сосуды с набальзамированными сердцами королей и принцесс. Пти-Радель разбил сосуды на куски, а я купил при этом случае медные дощечки и сердца.
— И вы натерли краску из сердец?
— Да, разумеется. Как же иначе? Только на это единственно и годны корлевские сердца. Нет, я должен оговориться: в качестве нюхательного табаку они тоже превосходны. Не угодно ли вам: Генрих XI и Франц I?
Герцог отказался: — Очень благодарен, господин Дролинг.
Старик захлопнул табакерку. — Как вам угодно. Но вы напрасно упускаете такой случай. Вы никогда не будете иметь возможности нюхать королевские сердца.
— Часть сердец, которая не была превращена вами в нюхательный табак, пошла на картины?
— Без сомнения, господин Орлеанский. Я думал, что вы уже давно догадались об этом. В каждой из моих картин вы найдете одно из сердец семьи Валуа-Бурбон-Орлеанов. Чье сердце вы теперь желаете видеть?
— Людовика XV, — сказал герцог наудачу.
На мольберте быстро появилась новая картина. Она была выдержана сплошь в темном фоне. Даже телесные тона отличались матово коричневым колоритом.
— По-видимому, вы немало потратили мумии на это, господин Дролинг! заметил герцог. — Разве сердце было так велико?
Старик рассмеялся:
— Нет, оно было совсем маленькое, совершенно детское сердце, несмотря на то, что ему стукнуло шестьдесят четыре года. Но я взял здесь еще и другие сердца: регента, герцога Орлеанского, Помпадур и Дюбарри. Перед вами раскрывается здесь целая эпоха.
Картина представляла собой огромное количество мужчин и женщин, которые в величайшей суматохе и давке теснили друг друга, сталкивались, ползали один по другому.
Некоторые были совершенно голые, большинство же в костюмах своего времени, в кружевных камзолах, жабо, в длинных париках с коками. Но у каждого из них вместо головы на плечах был череп, обтянутый пергаментной кожей. В их движениях было что-то звериное, собачье, но в виртуозно нарисованных фигурах и костюмах, а также в руках и плечах — человеческое. Общее же выражение, как отдельных частностей, так и всей среды, было отвратительно-животное. Эта странная смесь жизни и смерти, зверя и человека представляла такое гармоническое созвучие, что картина производила на зрителя потрясающее впечатление. Дролинг, от которого не ускользало ни малейшее движение гостя, показал ему на графин:
— Прошу вас, угощайтесь, господин Орлеанский! Ваша немая критика в высшей степени удовлетворяет меня.
— Я нахожу эту картину ужасной! — промолвил герцог.
Старик крякнул от удовольствия.
— Не правда ли? Скажите лучше — тошнотворной, отвратительной! Одним словом, истинно королевской.
Потом он вдруг сделался серьезным:
— Поверьте мне, господин Орлеанский, мне стоило неслыханных мучений писать эти картины. Ни одна из казней дантовского Ада не может с этим сравниться — с копанием в глубине королевских сердец. Прошу вас, принесите сюда другую картину!
Герцог отправился за ширмы и увидел там целый ряд картин, натянутых на подрамники и обращенных лицевой стороной к стене. Он взял ближайшую и поставил ее на мольберт.
— А, вы подцепили сердце Капла IX! Ни одно из них так не жаждало крови, как его сердце.
Герцог увидел широкую реку, медленно струившуюся между плоских берегов навстречу двигавшемуся вечеру. По мутным волнам плыл бесконечный плот, плот мертвецов. На самом переднем плане стоял, высоко подняв голову, паромщик тощая, закутанная в пурпурную королевскую мантию фигура, с бледным, покрытым нарывами лицом. Безумный взгляд его был тупо устремлен вперед. Он вонзал в речное дно мощный багор и гнал свой ужасный груз вниз по течению.
Следующая картина показалась герцогу еще более ужасной. Она изображала в естественную величину мужской труп, пришедший в совершенное разложение. Из глазных впадин выползали черви; насекомое, похожее не черного, усеянного желто-красными крапинами жука, пожирало нос и рот. На разорванном животе сидели два изумительно написанных коршуна. Один из них погрузил глубоко в живот голову и шею, другой пожирал вытащенные наружу внутренности. В ногах виднелось несколько крыс, которые жадно глодали сгнившие пальцы.
Герцог отвернулся, бледный, как мертвец. Он почувствовал, что его сию минуту стошнит. Но старик потянул его за рукав:
— Нет, нет, вглядитесь в картину хорошенько. Она самая лучшая из всех моих картин, вполне достойная вашего великого предка, Людовика XIV. Вы его не узнаете? Это был он, который сказал наглое слово: «Государство — это я». Ну вот вы и видите, какое это было государство в действительности: сгнившее, сожранное, разложившееся…
Герцог опустился в кресло, повернувшись к картине спиной. Он налил полную рюмку и выпил.
— Разрешите, господин Дролинг! Ваше искусство действует даже и на крепкие нервы.
Художник подошел к нему и протянул ему рюмку:
— Будьте добры, налейте и мне! Благодарю вас! Чокнемся, господин Орлеанский, за то, что я наконец избавился от проклятия!
Рюмки зазвенели одна о другую.
— Да, я теперь свободен! — продолжал старик, и в его дрожащем голосе зазвенело ликование. — все эти ужасные сердца исписаны, а то немногое, что от них осталось, покоится в моих табакерках. Труд моей жизни кончен. Отныне я никогда больше не возьму в руки кисти. Когда вы распорядитесь сегодня пополудни взять мои картины, то захватите с собою также и все мои рисовальные принадлежности. Вы обяжете меня, если сделаете это! — Затем страстным голосом он воскликнул: — И никогда, никогда больше я не буду иметь надобности видеть весь этот ужас! Я свободен! Совершенно свободен!
Он пододвинул стул вплотную к креслу герцога и схватил обеими руками его правую руку.
— Вы — Орлеанский, вы сын короля Франции. Вы знаете теперь, как ненавижу я вашу семью. Но в это мгновение я так бесконечно рад, что почти забываю, какие ужасные мучения в течение целых десятилетий я испытывал из-за вашей семьи. С тех пор, как стоит земля, никогда ни один человек не вел такой жизни. Слушайте, я хочу вам сказать, как все это произошло. Хоть один человек должен это знать. Почему же этому человеку не быть наследником трона нашей несчастной страны?
Я уже говорил вам, что купить королевские сердца и таки образом дешево приобрести мумии побудил меня ваш дед, Филипп Эгалите. Он был мой добрый друг и часто посещал меня, и ему я обязан тем, что моя картина была приобретена государством для Лувра. Этот внутренний вид кухни был первой картиной, для которой я употребил сердце. Из презрения к королю я написал тогда мумией — маленькой частью сердца Людовика XIII — горшок с отбросами. Дешевая и безвкусная шутка! Впрочем, в то время мои чувства к вашему дому были не такие, как теперь. Хотя я ненавидел короля и австриячку, но не более, чем все парижане. А Филипп был даже мой добрый друг. Его ненависть к собственной семье была даже больше. Чем моя, и никто иной, как именно он, внушил мне мысль употребить королевские сердца не только для материального, но и для идейного содержания моих картин. И это именно он подал мне мысль нарисовать «сад» Людовика XI, чтобы достойным образом изобразить сердце этого короля.
Скажу вам, господин Орлеанский, что я был тогда восхищен идеей вашего деда. Я имел в распоряжении тридцать три сердца, и из них восемнадцать королевских сердец. Я мог написать восемнадцать картин из французской истории так, как они отражались в сердцах этих королей, и я мог написать эти картины их собственными сердцами! Можете ли вы представить себе что-нибудь более соблазнительное для художника?
Я тотчас же приступил к работе, начав с сердца Людовика XI, и вместе с тем стал изучать историю моей страны, с которой до того я был знаком очень мало. Ваш дед доставлял мне книги, которые он мог раздобыть, а также множество секретных актов, дневников, мемуаров, из Сорбонны, из королевского замка, из ратуши. В течение долгих лет я погружался в сочащуюся кровью историю вашего дома и проследил весь жизненный путь каждого из ваших предков до последнего их дыхания. И все более сознавал я, какую ужасную работу возложил на себя. Ведь каждяа картина должна была предсталять собою квинтэссенцию всех сердечных переживаний каждого короля, а между тем все, что я ни создавал, всегда оставалось бесконечно далеко от ужасной действительности. Моя работа была так чудовищно велика, требовала такой колоссальной суммы самых ужасных мыслей и образов, какие только может вместить человеческий мозг, что я приходил в совершенное отчаяние и падал под этой гнилой, отвратительной тяжестью моей задачи. Перступления Валуа-Бурбон-Орлеанов были так чудовищно велики, что мне казалось совершенно невозможным одолеть их кистью художника. Обессиленный этой борьбой, бросался я поздно ночью на кровать, а рано утром снова начина бороться. И чем больше погружался я в эту кровавую лужу нечестивого безумия, тем немыслимее казалось мне овладеть им.
И стала расти во мне смертельная ненависть к Королевскому Дому, а вместе с тем ненависть к тому, который вверг меня в эту душевную муку. Я мог бы тогда задушить вашего деда. В течение долгого времени он был далеко от меня, и я был рад, что не вижу его. Но в один прекрасный день он вторгся, возбужденный, в мою мастерскую. Он перешел к жирондистам, сам был объявлен изменником, и его преследовали люди Дантона. Ваш отец был умнее: он остался верен якобинцам, пока не убежал с Дюмурье… И вот Филипп стал просить меня, чтобы я защитил его, — спрятал где-нибудь. О, во всем Париже он не мог бы найти другого человека, который с большим удовольствием предал бы его палачу! Я немедленно послал своего человека в Комитет, запер дверь и продержал Филиппа в плену, пока его не увели стражники. Десять дней спустя его казнили. В награду за свой патриотический поступок я выпросил себе его сердце.