Доктор Смерть - Дьякова Виктория Борисовна 25 стр.


— И ничего нельзя сделать?

— Не знаю, — Маренн пожала плечами. — Трудно. Но я буду пытаться. Если не я — то кто?

Конечно, она старалась действовать осторожно — в основном через де Трая. Сразу стало ясно, что следствие но делу Кнохена будет долгим. Общий настрой тех, от кого зависела судьба Гельмута, удручал — все свидетельствовало о том, что в конце концов будет вынесен смертный приговор. Тогда Маренн решилась на отчаянный шаг — она обратилась напрямую к де Голлю. Ссылаясь на Шанель, которая сама призналась в сотрудничестве с нацистами и уже уехала в эмиграцию в Швейцарию, она напомнила Президенту Республики, как отчаянно боролся Кнохен за сохранение жизни великого французского поэта Кокто, арестованного гестапо за связи с маки. Она не лукавила — она прекрасно помнила, как, недовольно дернув бровью, Гиммлер сказал ей фразу, означавшую приговор Кокто: «Иногда и поэтов убивают». Он отвернулся, блеснуло пенсне. Это означало, что разговор закончен, сделать больше ничего нельзя. Но Кнохен все-таки сделал. Он убедил Шелленберга, а тот убедил Гиммлера — по приказанию рейхсфюрера Мюллер отменил расстрел. Кокто освободили. Но после побоев в тюрьме он прожил недолго. Однако это уже была не вина Кнохена. Он сделал все, что мог. И де Голль оценил его смелость. Смертный приговор, вынесенный оберштурмбаннфюреру СС Гельмуту Кнохену французским судом, был отменен президентским указом. Он заменялся тюремным заключением сроком на двадцать лет. А вскоре без лишнего шума приговор и вовсе отменили. Де Голль подписал Кнохену помилование, и Гельмут вернулся к своей семье в Шлезвиг-Гольштейн.

Осенью сорок пятого, когда суд в Нюрнберге был в полном разгаре, Маренн навестила старого друга своего приемного отца — маршала Петэна. Он был приговорен к смерти за измену, но, учитывая его преклонный возраст, смертную казнь заменили пожизненным заключением, которое он должен был отбывать в крепости до конца своих дней. Так должна была закончиться жизнь одного из самых знаменитых маршалов Франции, защитника Вердена.

Пространство и время по-разному влияют на слово «измена». Кто-кто, а Маренн хорошо знала это. Она понимала, что трагедия, разыгрывавшаяся в человеческих сердцах, превосходит сами сражения, которые только что отгремели, сколь невыносимо тяжел порой бывает выбор, который нельзя не сделать.

Когда-то девочкой она наблюдала дружбу двух молодых офицеров, Фоша и Петэна. Оба они стали позднее маршалами. И обоим предстояло сделать выбор, который перечеркнул всю их прежнюю жизнь. По сути, оба решали одну и ту же задачу — спасти Францию или спасти себя. И оба выполнили свой долг, принеся себя в жертву. Только Фош сделал это на поле брани, отдав приказ стрелять по своим. Лишь бы остановить немцев, двинувшихся на Париж. А Петэн… Он хорошо знал, как никто другой, что Франция не готова к войне, народ не успел проникнуться мыслью о сопротивлении, армия деморализована и отступает. Победа в Первой мировой войне стоила Франции столь могучих усилий, что страна надорвалась. Она не имела способности к сопротивлению, у нее не было сил — ни военных, ни моральных. Лучшее, что мог сделать Петэн в такой ситуации — то, что он и сделал. Как бы это не казалось чудовищно впоследствии. Он сократил до минимума бессмысленные потери, он спас культуру нации, спас от разрушения Париж. Он пожертвовал именем, чтобы освободителем чуть позже явился другой, его ученик. Но Петэн сохранил ему то, что предстояло освобождать — страну, столицу, а не руины и хаос. Могло бы случиться и так, если бы Петэн вел другую политику в сороковом году. Маршал Фош, войдя в историю освободителем Франции, разбил собственное сердце и жизнь. Несмотря на то, что Франция воздвигла ему монументы, возвеличивала его при жизни, он умер от горя и тоски. Он сделал выбор, и хотя история признала, что выбор был верен, самому герою он не принес покоя. Он пожертвовал ради Франции собой. То же самое сделал и Петэн. Между ними только одна разница. Один остается в памяти народа олицетворением победы, другой — злодеем и предателем. Но оба несчастны одинаково.

Когда она вошла к нему в камеру, он обернулся. Морщинистые скулы дернулись — он, конечно, узнал ее. Несколько мгновений они молча смотрели друг на друга — престарелый маршал и стройная женщина в закрытом черном платье с высокой короной каштановых волос, уложенных вокруг головы. И время словно откатилось назад. Она чувствовала себя юной девушкой с картины Серта и видела в нем не старика — молодого, отважного генерала, командующего второй французской армией, оборонявшей крепость Верден.

Юный французский лейтенант, совсем еще мальчик, выпускник Сен-Сира, — тот самый, который уже тридцать лет лежит в могиле под Триумфальной аркой на площади Звезды, — в который уже раз, попав в окружение со своим батальоном, единственный из офицеров, оставшийся в живых, отвергал предложения немцев о сдаче. Он отражал все атаки германцев, помня слова легендарного наполеоновского генерала о том, что «гвардия умирает, но не сдается!». А значит, Франция умирает, но не сдается.

Он принял смерть в восемнадцать лет под лавиной неприятельского огня, и все солдаты последовали его примеру — никто не дрогнул — чтобы войти в историю, и каждый год в день провозглашения победы в Великой войне принимать государственных лиц с венками и почестями под сводами арки, воздвигнутой во славу тех самых генералов, на которых он хотел равняться. Они оба помнили его живым, и даже помнили его имя, хотя тридцать лет с тех пор он числится Неизвестным солдатом. И помнили, как вздымались штыки над месивом из мяса, крови и обугленной земли, победно отражая солнце, едва проглядывавшее сквозь черные клубы порохового дыма. Они все это помнили оба. И помнили, что, несмотря на гибель лейтенанта и его батальона, немцы все же обошли Верден, и тогда казалось, что все жертвы — зря.

И конечно, оба помнили встречу сорок третьего года. И оба понимали, что в восемнадцатом году они и представить не могли, какой извилистой окажется жизненная дорога — для них обоих. Что, победив германцев в восемнадцатом, они окажутся их пленниками спустя всего лишь двадцать с лишним лет. И конечно, еще один человек незримо присутствовал в этот день на их встрече в камере тюрьме в Жуанвиле. Маршал Фош, для него — близкий друг, для нее — приемный отец. Они оба были виноваты перед ним. Она — тем, что поняла и простила слишком поздно. Он — тем, что не сумел сберечь Францию, которую тот, другой, спас в восемнадцатом году столь дорогой для себя ценой. Он был последним, кто умолял ее не оставлять Францию, и, невзирая на чины и ранги, шел за ней под дождем, умоляя вернуться к отцу. Он забрал ее из богадельни с новорожденным младенцем на руках, когда Генри уже умер, он с великим сожалением сажал ее на пароход в Марселе, обещая, что они оба, Фош и он сам, нет, они трое, он, Фош и Франция, всегда будут любить ее и ждать, когда она вернется. Вот она и вернулась.

Она приблизилась к нему.

— Мари, — Петэн взял ее за руку, по сморщенной щеке скатилась слеза. — Я рад, что ты вернулась, что дожил до этого дня. Я знаю, что французы меня не простят, во всяком случае, нескоро. Но ты… Ты прости меня. Не за то, почему я оказался здесь. За то, что не нашел нужных слов, чтобы убедить тебя не уезжать в восемнадцатом.

— Простите вы меня, — склонив голову, она прижалась лбом к его плечу. — Я только теперь понимаю, что если бы не уехала тогда, возможно, все сложилось бы иначе. И моя жизнь, и ваша, и его…

Она говорила о Фоше, и он кивнул, понимая. Да, Франция Петэна была совсем не той, что Франция Фоша. И он сдал Париж, который тот защитил в восемнадцатом. Но если бы она не уехала, маршал Фош остался бы жив, он дожил бы до сорокового года, и тогда, возможно, сама Франция была бы другой, она осталась бы такой, как в восемнадцатом, она нашла бы в себе силы к сопротивлению и победе. Маршал Фош — маршал победы. Но он ушел, его похоронили с помпой, а все покатилось, как придется.

Конечно, суд не мог не учесть заслуги Петэна. Юный лейтенант, погибший под Верденом, и через тридцать лет служил оправданием своему генералу. Суд не мог не принять во внимание, что Петэн исключил Францию из всех планов Гитлера, ограничившись только одним легионом, который послал в поход на Восток. Он старался способствовать освобождению пленных англичан, тайно поддерживал деятельность Сопротивления. Без Петэна не мог бы столь триумфально вернуться де Голль. Но если история и сможет оценить его заслугу, то только когда со времени окончания второй войны пройдет не меньше лет, чем теперь прошло со дня окончания первой.

— Я буду вас навещать так часто, как только мне это позволят, — пообещала она, стараясь преодолеть дрожь, предательски звучащую в голосе.

— Я буду ждать тебя, как ждал все эти годы. Береги себя. И дочь.

В предостережении маршала скрывался нешуточный резон. Она, конечно, мало заботилась о собственной безопасности. Но как она могла поступать иначе. Ее заступничество за Кнохена, посещения Петена не могли не вызвать подозрений. И вот однажды вечером, навестив ее в Версале, де Трай сообщил ей, что шеф Второго Бюро французской разведки заинтересовался ее досье и уже запрашивал разрешения на его проверку.

— Он, по-моему, подозревает тебя в сотрудничестве с немцами, — де Трай усмехнулся. — Я ему сказал, что он с ума сошел.

Маренн промолчала. Джилл поставила чашку, громко звякнув о блюдце.

— Они теперь всех подозревают, просто открыли охоту на ведьм, — продолжил как ни в чем не бывало де Трай. — Им нравится быть в центре внимания. Давненько с ними не носились столько, сколько сейчас.

Конечно, она ощущала опасность, которая дышала ей в затылок. Но она не могла поступать иначе. Не могла позволить себе испугаться. Она оставалась верной прошлому, которое жило в ней и имело большее значение, чем настоящее. И потому только пожала плечами, услышав известие от Анри.

— Пусть проверяют, — ответила спокойно, перелистывая каталог Диора, который тот прислал с личной пригласительной открыткой. Романтические платья, похожие на розы, которыми художник Ланкре подписывал свои картины, воплощение женственности, которой так не хватало Европе, вышедшей из войны с ее обязательной форменной одеждой и трудовой повинностью.

— Ты будешь заказывать у него? — отпив кофе из украшенной позолотой фарфоровой чашки, де Трай кивнул на каталог. — Он сейчас в большой моде. Моя Анна в восторге. Уже составила длинный список. Я боюсь, она меня разорит.

— Нет, я не буду, — ответила Маренн и заметила удивление, мелькнувшее на его лице. — Мне близок стиль Шанель. И я буду заказывать у нее. Как раньше.

— Но она же… — Анри чуть не поперхнулся. — Она была любовницей немецкого майора…

— И что? — Маренн улыбнулась. — От этого она стала хуже шить? Значит, любовницей французского майора быть можно, это правильно. А любовницей немецкого — ни-ни? Это смешно, Анри.

— Но ты не понимаешь, она…

— Ты хочешь сказать, она в изгнании? — Маренн взглянула на него. — Я знаю. Ее разорили, у нее теперь стыдно покупать, потому что она изменница. От нее все отвернулись. Но я не привыкла поступать как все. Я буду заказывать одежду и духи у Шанель. «Шанель номер пять», ты понимаешь, я не могу изменить своей молодости. Кроме того, я уверена, Коко можно лишить родины, состояния, уважения в обществе, но никто не заставит ее перестать шить. А значит, кто-то должен покупать то, что она шьет. Пусть это буду я.

— Ты просто непостижимая женщина, — де Трай в растерянности покачал головой. — Вы обе с ней друг друга стоите. И ты, и она.

— Наверное, ты прав, — согласилась Маренн. — У нас с ней есть что-то общее. Неспроста нам все время нравились одни и те же мужчины.

— Это ты о Генри?

— Конечно, о нем, — она кивнула. — О ее Бое. О моем непобедимом лейтенанте.

«И не только, — она подумала про себя. — Еще о Вальтере. Коко решилась стать любовницей немецкого майора, потому что ей не удалось завоевать молодого бригадефюрера. Не удалось из-за меня. Как ей не злиться. Но, несмотря на это, мы связаны с ней куда больше, как платьями. Связаны душевно, как и с Петэном, всем нашим прошлым, смертью Генри, рождением и гибелью Штефана, судьбой Вальтера. Эту связь не разрушить Диору с его розами, как бы они ни были хороши».

Маренн была уверена, находясь в Швейцарии, Коко также пристально, как и она, следит за развитием процесса в Нюрнберге — она ждет, какой приговор будет вынесен тому, кого она любила. Кого они обе любили. Но он ответил лишь одной. И Маренн понимала, если приговор окажется суровым, надежд на апелляцию будет мало. Но у нее есть тайный союзник, так же, как она сама, Коко не отвернется, не отступит в сторону. Де Трай совершенно правильно заметил, они стоили друг друга, и им предстояло действовать вместе. А основания для опасений были — и немалые.

Через год после начала процесса 1 октября 1946 года в Нюрнберге был наконец зачитан приговор. Двенадцать обвиняемых, и среди них Геринг, Кальтенбруннер, Риббентроп, были приговорены к смертной казни через повешение. Остальным назначались различные сроки тюремного заключения. «Мое последнее желание, — сказал, всходя на эшафот, бывший министр иностранных дел рейха, — чтобы сохранилось единство Германии и было достигнуто понимание между Востоком и Западом». Старый солдат Кейтель, подписавший капитуляцию от имени своей побежденной армии, рыдал, получая благословение от священника, но перед смертью произнес твердо, высоко вскинув голову: «Я призываю всемогущего Господа быть милосердным к немецкому народу. Ибо Германия — превыше всего». Слова имперского гимна. На фоне виселицы они звучали особенно горько и проникновенно. Геринг успел избежать позорной смерти — он покончил с собой в ночь накануне казни, проглотив яд, который ему передал кто-то из бывших офицеров люфтваффе. Вальтер Шелленберг, к безмерной радости Маренн, — да и Шанель, конечно, — был оправдан по всем пунктам обвинения и приговорен к одному из самых легких наказаний, шести годам тюрьмы. Она не зря ездила к Черчиллю — теперь Маренн отчетливо понимала это. Но оставался еще Скорцени. Ни о нем, ни об Альфреде Науйоксе в заключении трибунала не было ни слова. Где они? Что с ними? И если об Алике она знала, что он по крайней мере содержался в тюрьме в Нюрнберге, то о Скорцени ничего с того самого момента, как они расстались в Берлине, похоронив Ирму. Неужели он погиб? Она боялась даже подумать об этом.

Ответ она получила через несколько недель. Небольшая заметка в утренней газете сообщала, что по завершении Нюрнбергского трибунала союзники объявили о начале нового процесса, над «нацистской звездой номер один, освободителем Муссолини и главой подразделений вервольф оберштурмбаннфюрером СС Отто Скорцени».

Лето и осень сорок шестого года они с Джилл проводили в Провансе, на Лазурном берегу, в родовом замке де Лиль-Адан. Здоровье дочери беспокоило Маренн. Тяжелое ранение, которое Джилл получила в Берлине в апреле сорок пятого, постепенно начинало давать о себе знать. Появились головокружения, головные боли. Иногда по несколько дней подряд Джилл не выходила на улицу, оставаясь в своей комнате. Маренн увезла Джилл из Версаля, зная, как благотворно влияет на здоровье воздух Средиземноморья. К тому же она надеялась, что Джилл отвлечется — ведь она никогда прежде не приезжала в де Лиль-Адан. Да и сама Маренн в последний раз была здесь очень давно — в девятнадцатом году. Тогда у нее на руках был совсем еще маленький Штефан. А Джилл… Джилл даже не появилась на свет. И ее настоящие родители, может быть, еще не встретили друг друга. Когда-то в детстве Маренн сама проводила в де Лиль-Адан летние месяцы. А потом долгие годы не переступала порог старинного дома, так как воспоминания ранили слишком сильно. Наверное, именно здесь прошли самые светлые годы ее жизни, когда гроза мировых войн еще не давала о себе знать. С искренним трепетом в сердце она прошла по старинным залам, которые, как и в былые времена, слуги приводили в порядок перед наступлением нового сезона. Вместе с Джилл они проехали верхом вдоль берега Роны, вдыхая аромат душистых трав, столь знакомый Маренн с детства. Оставив Джилл на время, она подъехала к расщепленному молнией дереву, и, сойдя с лошади, прислонила ладонь к его обугленному, разрушенному стволу. К дереву, у которого она впервые познала любовь, а спустя четыре года прощалась с израненным, искалеченным войной летчиком — тем, кто первым ласкал ее, первым целовал, своей самой первой любовью в жизни. Вместе с Джилл они прошли по деревне, по той самой улице, по которой она шла в девятнадцатом, одной рукой поддерживая Этьена Маду, а другой держала своего новорожденного сына. Вся деревня тогда молча смотрела на них. Они и сейчас не удержались от любопытства. Многих Маренн узнавала. Конечно, время и новая пронесшаяся война не пощадили это местечко. Старики умерли, молодые — кто покинул здешние места, кто ушел в Сопротивление и погиб в горах. Однако те, кто выжил, едва война закончилась, снова принялись хозяйствовать на земле предков, строить дома, растить виноград. Они улыбались Маренн, махали ей рукой. Старуха Гранж давно уже умерла, еще до войны. В се доме теперь жили ее дальние родственники, приехавшие откуда-то с Севера. Матильда постарела. Даже больше, чем ожидала Маренн. Горе сломило ее. Два ее сына погибли в партизанских отрядах, дом сожгли. Муж еще до войны по несчастному случаю стал инвалидом. Вместе они ютились в сарайчике между двумя чудом уцелевшими после пожара старинными оливковыми деревьями.

Назад Дальше