а два месяца – это завтра, понимаешь?
и я вдруг начала думать, что не имею, может быть, права
что я отрываю тебя от друзей, от России, наконец
что я тебе не даю – ну, кроме себя, ничего
не то чтобы я себя не ценила
но, я думаю, ты понимаешь
словом
знай, пожалуйста: я чувствую себя виноватой
я очень боюсь, что не окуплю собой твои потери
я постараюсь быть очень хорошей, очень-очень
я люблю тебя, мне кажется, это самое главное
но все-таки знай: я безумно ценю все, что ты делаешь ради
в то время как я просто сижу тут и тебя допекаю своим «скорей бы»
словом, ты понимаешь
вот, сказала
гораздо легче
про Рона Гауди
провела ночь на измене
что я Гауди? откуда он про меня узнал, чего хочет?
у меня дома подарочное издание его «Versatule», двенадцать черных бионов
от третьего – где муха – я плачу
я не могу же в реальной жизни разговаривать с биартистом, над чьим подарочным изданием я плачу!
в общем, я думала, ну, мало ли Яэль Альмог в Израиле
ну, ошибка
словом, сегодня он позвонил
это охуенно
он, короче, родственник моего прошлого начальника, помнишь, Бени из «Каль-Тока»?
«Каль-Ток», оказывается, распался, Бени ушел в «Эльрон», они там сейчас тоже занялись фидбеком, Бени чем-то руководит, надо позвонить, потрепаться
он хороший
но дело не в этом
словом, он спросил Бени, кто в израильском био-теке может монтировать ему бионы
ему сказали, что в Израиле, типа, самые крутые специалисты
у него новая фишка, он делает всякие штуки с повторными записями
ты знаешь
надевает бион, делает что-то под ним и записывает на новый бион, потом надевает полученный, опять записывает, все такое
не буду сейчас грузить тебя
короче
он предлагает мне халтуру – монтировать для него работу
мое имя будет указано во всех его проектах
я заикалась в трубку, как раненый пингвин
словом, завтра я с ним обедаю в перерыв, он специально сюда для меня приедет
ай-йя
ай-йя ай-йя ай-йя
ай-йя
ты мной гордишься?
ты гордись, пожалуйста
я как-никак будущая мать твоих будущих детей»
Глава 42
– Я хотел бы, чтобы ты встала на коленки, если можно, и повторила все то же самое.
– Дэн, ради бооооога, я серьезно.
– И я серьезно.
Шуршит вокруг тонких лодыжек широкая тяжелая юбка, из широких рукавов выскальзывают тонкие запястья. Трудно стоять на коленках, не складывая перед собой просительно руки – а иначе куда их, руки, девать, не по швам же вытягивать, не скрещивать же на груди? Совершенно не время сейчас играть в эти славные игры, понимаешь же – а все равно волна прокатывается, и коленкам, сбитым в прошлый раз, когда швырнул на пол за то, что слишком медленно раздевалась, становится не больно, а почему-то жарко.
– Да, так о чем ты хотела меня просить?
Даже не заметила, что закусила губу; хочется сказать: я не знаю, Дэн, я не помню; хочется сказать: какое просить, о чем ты, это три секунды назад все было, это теперь не важно, а сейчас вдруг все изменилось, и все, о чем я могу тебя просить, – это просить мне приказывать; прикажи мне что-нибудь, сделай милость… Но давить в себе желание немедленно раствориться, толчки крови в висках пытаешься заглушить тревогой, закрываешь глаза, чтобы сосредоточиться на том, для чего явилась.
– Дэн, пожаааалуйста, оставь Вупи в покое.
Из такой позы, особенно когда потихоньку начинают ныть лодыжки, фраза в подобном тоне звучит по крайней мере наивно. Не понимаешь, зачем говоришь, и что, и по какому праву. Впрочем, и так не понимала, почему пришла и почему вообще решила говорить с ним на эту тему, когда еще со вчерашнего вечера было тяжелое и холодное ощущение, что разговоры с дядюшкой Дэном тут, увы, бесполезны, что вполне бессмысленно пытаться что бы то ни было говорить ему на эту тему, что после их беседы над креветочным кладбищем о ее, Афелии, профессиональных знаниях и об общественной пользе тема недаром больше не поднималась: слишком внятно показали Афелии Ковальски (уже, между прочим, два отчета о работе собственной студии успевшей сдать с тех пор в руки родной полиции), чем ей положено забивать свою прекрасную головку, а чем не очень. И все равно сегодня зачем-то позвонила, попросила разрешения приехать в гости и вот – стоит на коленках, просит любимого дядю пощадить измученную подругу, – почему, зачем просит? Что ей, в конце концов, эта девочка, что ей ее параноидальный ужас, почему не сказать себе: дудки, я стучу – постучи и ты, дорогая, я не умерла – не умрешь и ты, не волнуйся, втянешься, привыкнешь, будешь еще считать, что пишешь одно хорошее, что, может быть, еще услугу оказываешь любимой студии, что дай бог любому нелегальному предприятию иметь такого верного и преданного стукача, такого любящего, так старающегося выставить все в хорошем свете. Почему не сказать себе: в конце концов, хорошо же знать, что не ты одна несешь этот крест, что не тебя одну скрутили-заставили-вынудили-запугали, что это не ты дура-трусиха-предательница-слабачка-подонок, – нет, нормальное такое явление, все там будем, нечего тут особо стыдиться, – жить с волками – петь понятно какие песни. Почему не сказать себе: очень хорошая девочка – моя подружка Вупи, жалко ее до смерти, но для чего самой подставляться, разве кому-нибудь станет лучше от этой жертвы, все равно ведь отдел не изменит решения, не придет к Вупи, не скажет: знаете, мисс Накамура, мы передумали, ладно, живите себе спокойно. Почему не сказать себе: ей же не станет лучше, если ты испортишь свои отношения с Дэном, ей же от этого не полегчает, да и вообще, – даже если не о себе, только о ней думать – ей же выгодно, чтобы подружка продолжала так нежно общаться со своим дядюшкой, оставаться ее заступницей на тяжелый день, когда надо будет действительно заступиться. Почему не сказать себе этого всего, для чего идти и просить за чужую, в общем-то, девочку, вы и знакомы-то всего три месяца, она и не любит тебя особо (кольнуло в сердце), вместе не спите, не мечтаете о ребенке – ради чего подставилась, зачем приперлась? Что ты сейчас можешь сделать такого, чтобы он тебя послушался, подчинился?
– Повтори, пожалуйста, еще раз.
Хуже всего – что предательски сводит бедра, предательски слабость разливается по коленкам.
– Пожалуйста, оставь Вупи…
Подходит, присаживается на корточки, поднимает голову за подбородок, в глаза смотрит; медленно ведет пальцем по губам – и медленно, вслед за его пальцем, слева направо перекатывается в груди сердце. Гладит по голове, спрашивает:
– Тебе это так важно?
А что ответишь?
– Да.
Встает, отходит, садится в кресло.
– Расстегни, пожалуйста, платье. До пояса.
Пальцы уже не слушаются, губы тоже.
– Сними его с плеч, пожалуйста, и руки заведи за спину.
Знает, что я боюсь за свои соски больше, чем за все на свете. Больше, чем за глаза, наверное, – по крайней мере, так мне кажется.
– Повтори, пожалуйста, еще раз: о чем ты хотела меня попросить.
А о чем, собственно, я хотела его попросить? Я не хочу помнить, о чем я хотела его попросить, я хочу попросить его, чтобы подошел, поцеловал, ударил, убил, изнасиловал, обнял, лишь бы подошел, лишь бы что-нибудь сделал.
– Выеби меня.
– Ай-йя! Ты пришла об этом попросить? Нет, ты, пожалуйста, не подумай, мне очень приятно и все такое, хотя это, собственно, совершенно в мои планы сейчас не входит, но все равно – мне казалось, у тебя была какая-то другая просьба, гораздо более мелкая, такая себе, отвлеченного характера.
– Это не важно.
– А мне показалось, что тебе это очень важно. Давай об этом поговорим, дорогая. Расскажи мне, пожалуйста, почему тебе так важно, чтобы я, как ты выразилась, «оставил Вупи в покое».
Что ты сейчас помнишь, что понимаешь? Какое поговорим, о чем ты, я игрушка, кукла, я не умею говорить, а только стонать и плакать, если тебе это нравится, или давиться криком, если ты говоришь «молчи, сука».
– Ну, дорогая, возьми себя в руки. Ответь мне, пожалуйста, почему ты, такая, скажем прямо, эгоистичная девочка, вдруг пришла просить за Вупи. Ты же догадывалась, что тебе это будет дорого стоить.
– Она моя подруга…
– Полным ответом, пожалуйста.
– Я пришла, потому что она – моя подруга.
– Ну, дорогая, а я, как ты выражаешься, – Твой Хозяин. Почему же ты решила защищать ее интересы, а не мои интересы?
А вот об этом я не думала – по крайней мере, в такой форме.
– Я не думала так… Дэн, пожалуйста, не мучай меня, пожалуйста, выеби меня, ну пожалуйста…
– Что за нытье, прекрати немедленно. Я уже сказал тебе – это не входит в мои планы. Мне гораздо интереснее побеседовать с тобой, так сказать, о дружбе и недружбе. Расскажи мне, пожалуйста, ты спишь с ней?
– Нет.
– Почему?
– Не нравится…
– Ну перестань, дорогая, я же знаю твои вкусы. Ну, что такое? Она тебе не дала?
– Дала.
– Ну вот, а ты говоришь – не спишь. Что же ты мне врешь сегодня, а? Мне это очень неприятно.
И вдруг рывком встает и в следующую секунду уже держит за волосы железной рукой, душит, окуная в пыль ковра, заламывает руку:
– Tы что же, влюблена в нее?
Трудно отвечать раздавленными о ковер губами, тем более что вопросы доходят до сознания медленно, ложатся смутными медузами, колеблются, не хотят становиться понятными, не хотят шарить по мозгу, искать ответы.
– Пожалуйста, выеби меня…
Бьет ногой по ребрам и дергает руку вверх так, что крик как-то сам отделяется от горла, и слушаешь с изумлением, как он заполняет комнату и возвращается к тебе тяжелой волной, хлопает по перепонкам.
– Отвечай, пожалуйста, на те вопросы, которые я задаю.
– Нет…
– Нет – что?
– Нет, я в нее не… Я в нее не влюблена.
Отпускает, и руку распрямляешь с таким стоном, что, кажется, стонет сама рука. Видимо, он отходит в сторону, но нет сил поднять глаза, и голову поднять от ковра тоже нет сил, и только просовываешь налитую тяжестью и медленно отходящей болью руку под себя, пытаешься добраться до края подола, чтобы запустить пальцы в пах и хоть как-то…
Дергает за волосы так, что прогибаешься дугой и ударяешься об пол ладонями, и на одну руку он немедленно наступает ботинком. Нож у своего горла никогда не видишь; никогда, как подумаешь, человек, к горлу которого приставлен нож, этого ножа не видит, но только чувствует, причем, оказывается, не горлом чувствует, а копчиком, где-то в районе копчика загорается лампочка «Нож у горла». Глаз не открыть, не посмотреть в лицо, но голос его – бархатный, нежный, тихий:
– Я разрешал тебе лезть руками под юбку? Я тебе разрешал?
Обходит быстро, резко задирает подол, и ноги сами расходятся, и ни на секунду не сомневаешься, что сейчас он засунет кухонный тесак тебе во влагалище – и не сомневаешься, что умрешь от боли, и не сомневаешься, что перед этим наконец кончишь. Но нож летит тебе под ноги, а сам он падает в кресло, смотрит с интересом на то, что от тебя осталось, говорит вежливо и спокойно:
– Возьми, пожалуйста, нож.
Получается со второй попытки.
– Мне не нравится, когда ты меня обманываешь. Может, ты при этом и себя обманываешь, но мне это совершенно не важно. Есть вещи, в которых надо отдавать себе отчет, вот это – да, это важно. Поэтому сейчас мы будем учиться отдавать себе отчет. Пожалуйста, крупно на левом бедре вырежь: «Я люблю Вупи Накамура». Старайся нажимать как следует. И не торопись, у нас есть время.
Потом заставил слизать кровь с лезвия. Потом сказал: «А вот теперь можешь мастурбировать».
Глава 43
– Оставь, фигня, я переоденусь потом, ну Лиза же, ну оставь, не страшно.
– Ну ты хоть не обжегся?
– Нет, нет, все прекрасно, сядь, пожалуйста, дай сказать два слова, ну.
Яшка вваливается в дверь, кидает на пол сумку и плюхается за стол прямо в куртке, злой и мрачный.
– Как твой арабский?
– Хреново.
– Почему?
– Потому что на черта он мне нужен, папа?! Мало того что нас заставляют по три урока в неделю учить английский…
– Яша, если тебе нужен очередной motivation talk (ты понимаешь, кстати, это выражение или тебе перевести?) – я тебе его устрою, пожалуйста. Английский, Яша, – мертвый язык, язык аборигенов; мы его учим из уважения к нашей стране и для того, чтобы лучше понимать ее историю. Но арабский – это язык будущего, Яша, через двадцать лет мир будет говорить на арабском. Мой дед заставлял папу учить китайский, когда казалось, что все и всегда будут говорить на английском, и папа учился через пень-колоду, пока не понял, что без китайского он не может работать ни с одним заграничным клиентом, ни с одним французом, англичанином, японцем, и он стал учить китайский день и ночь, и полгода прожил в Пекине, я триста раз тебе про это рассказывал. Вчера вечером Труди Шепперд говорил: «Если человек знает десять языков – он ли-джей, если он знает пять языков – он полиглот, если он знает три языка – он интеллигент, если один язык – он американец». Пожалуйста, Яша, вот в этом – не будь американцем.
– Да ну вас.
Лиза ставит на стол последнюю тарелку и садится так, как они все садятся, такие женщины, – не просто на край стула, но – на край стула и боком, так, чтобы в любую секунду вскочить, бежать, нести, мыть, обслуживать, ухаживать. Только год назад Гросс вдруг понял, что Лиза и Бо на самом деле старше его всего на тринадцать лет, то есть на какой-то совсем не космический срок, и поэтому с острым состраданием стал смотреть на то, как Лиза иногда прикладывает руку к ноющей пояснице, как тонкая кожа на виске Бо идет сухими черепашечьими морщинками, когда он делано хмурит лоб в ответ на Яшкину попытку взять бокал, – и как морщинки эти никуда не деваются, а только становятся чуть менее рельефными, когда хмурость сменяется ласковым и лучезарным, теплым таким взглядом, направленным на тебя… безотцовщина ты, Гросс, вечная безотцовщина, вот уже за тридцать – а все хочется сказать кому-нибудь «папа»… а, ладно.
– Короче, Йонги, я хочу сейчас сказать тебе вот что: я сразу тебе говорил – «я понимаю, что это будет гениальный фильм»; оцени, пожалуйста, мой опыт и слушайся меня впредь: у тебя и вправду получился гениальный фильм.
Яшка смеется и кашляет от попавшего в нос вина.
– Я должен сразу тебе сказать: я не жалею, что отказался числиться продюсером – ты знаешь, по каким причинам, – но если причины эти отбросить и смотреть на фильм только как на фильм – я тебе скажу, я бы был горд быть его продюсером.
– Я все равно считаю тебя его продюсером.
– Очень хорошо, только другим не говори.
Лиза успела подложить кусочек рыбы, кусочек хе, ложечку риса, вонтончик, а первый вонтончик ты, оказывается, уже умял и не заметил. Вот, Йонги, твой дом, вот тебе мама-папа-младший брат, только как жалко, что нельзя этого вслух сказать, что как бы они тебя ни любили – а до конца это не будет никогда и никогда по-настоящему. Скажи, Йонги, себе для начала: хотел бы ты бросить все свое творчество-хуерчество и променять никому, кроме тебя, не нужную твою свободу на жену и сына, на вот такой дом с вытершейся понизу циновкой в проеме между кухней и гостиной, с белым разлапистым вэвэ, со старым плюшевым медведем, пылящимся возле стойки для зонтов? Ну, чего испугался?
– В общем, Йонги, я хотел тебе сказать: мы очень тобой гордимся. Но помимо этого – мы очень тебя любим. Не за то, что ты такой гениальный, а за то, что ты такой хороший. Вот за это давайте выпьем.
Как необходима была эта неделя в доме у Бо, в их доме, – и не только потому, что уже ноги подкашивались от усталости и глаза слипались от недосыпа, а вместо сна получались нервические метания, и за день до премьеры проснулся в ужасе с четким ощущением, что снял говно, что надо немедленно звонить прокатчикам, все отменять, уничтожать оригиналы и копии, расторгать договора и бежать, бежать от позора и поражения… на этой мысли вырубился опять – и слава богу, потому что, клялся потом, когда рассказывал Бо, – вот готов был немедленно звонить Ронену и требовать отмены премьеры, и еще две минуты – и позвонил бы. И тогда Бо посмурнел лицом и сказал: значит, так, мальчик, ты сейчас отключаешь комм, запираешь дверь, ставишь будильник на три и идешь спать. В три ты встаешь, тебе час – попить чайку и привести себя в порядок, час доехать; в пять мы тебя встречаем в вестибюле, и сразу после показа ты едешь к нам в Сен-Симеон и остаешься у нас на неделю, и я тебя не выпущу, пока ты не придешь в себя, и мне плевать на твоих пиарщиков, ты понял? На неделю все идут на фиг. Йонг Гросс не дает интервью и не комментирует чарты. Они и потом тебя успеют растерзать. А сейчас ты мне живым нужен.