В динамике послышался щелчок, и бодрый женский голос, звонкий, веселый и в то же время торжественно-официальный — будто и не было этой бесконечной ночи, и на улице сейчас яростный апрельский рассвет, а не сиреневая снежная мглистость, — сказал:
— С добрым утром, дорогие товарищи! Московское время — шесть часов. Сегодня — 30 октября 1970 года, пятница.
Лаврова отошла от окна и зажгла свет, и все химеры этого предрассветного мгновения, окутанные первым снегом, слабой синевой, усталостью ожидания, качающейся тишиной, — все исчезло.
— Ну что, начнем собираться? — спросила Лаврова.
— Пожалуй. У меня все готово.
Лаврова открыла сейф и достала оттуда свой пистолет. Оттянула затвор, дослала в ствол патрон, слабо цокнул предохранитель, потом положила его в свою красивую лаковую сумочку. И это меня почему-то ужасно рассмешило. Я все хохотал и хохотал, а Лаврова с недоумением смотрела на меня, пытаясь взять в толк, что могло меня так развеселить, а мне было совсем невесело, и я никак не мог остановиться…
— Глупо! Глупо! — орал я, захлебываясь собственным криком. — Это глупо, ужасно, что женщины ходят с пистолетом! Женщины должны носить пудру в сумке, а не пистолет! Люди вообще не должны носить пистолетов…
По мостовой протарахтела скребком снегоуборочная машина, тяжело, с подвыванием заревел мотор автобуса на остановке, матовым бельмом засветило окно. Все, день начался.
На улице было совсем тепло и скользко. Снег падал хлопьями, большими и легкими, как облачка бадузановой пены. Он застревал в волосах, щекотно растекался на лице прохладными каплями, он пахнул елками, мандаринами, дождем. У подъезда уже стояла наша оперативная. «Волга». Я сказал шоферу: «В Голицыно», откинулся на сиденье и мгновенно заснул.
К десяти часам мы закончили осмотр всех мастерских и мелких цехов, где могли заниматься металлоремонтом или оказанием бытовых услуг, связанных со слесарными работами. Человека, похожего по приметам на «слесаря» и продавца магнитофона, не было.
— Давайте обследуем еще комбинат бытового обслуживания, — сказала Лаврова, — и штурм придется прекратить.
Я развел руками:
— Придется переходить к длительной осаде. Участковые и местный оперсостав обследуют каждый дом, каждого жителя. Думаю, найдут…
… — У нас двадцать шесть служащих, из них пятеро мужчин, — сказал нам директор комбината. — Вот их личные карточки, можете посмотреть.
Пока я внимательно читал карточки и рассматривал фотографии, вошла бухгалтерша, попросила директора подписать ведомость на зарплату. Директор поставил на линованом листе замысловатую роспись, припечатал круглой печаткой и велел бухгалтерше ехать в банк засветло.
— А то сейчас темнеет рано, всякое может случиться, — сказал он, покосившись на нас.
Женщина вышла. Лаврова, сидевшая рядом со столом, сказала:
— Сколько, вы сказали, у вас работников?
— Двадцать шесть. А что? — удивился директор.
— А вот в ведомости у вас двадцать восемь фамилий. Вы свою роспись прямо под двадцать восьмым номером поставили.
Я поднял голову от бумаг. Директор засмеялся:
— А-а, это! Так эти двое у нас не в штате. Они по договору работают. Растворова — педикюрша, она Дом творчества обслуживает, и Мельник, старикан наш.
Лаврова бесстрастно, равнодушно спросила:
— А чего он делает, этот старикан ваш?
— Да он все умеет. Но уже второй год на пенсии, вот он по договору парикмахерский инструмент правит, точит, за оборудованием следит. Ему на постоянную работу нельзя — с пенсии снимут, вот он помаленьку подшибает, и нам это выгодно…
Так же безразлично Лаврова задала вопрос:
— А часы он может починить?
— Конечно. Да что там часы! Он как Кулибин — все умеет.
— А где живет этот Кулибин? — спросил я.
— Да тут рядом — две улицы пройти. Огородная, дом 6. Домишко у него собственный…
Домишко был как с рождественской открытки — весь засыпанный снегом, только дорожки от калитки чисто разметены, в пуховых шапках деревья, а над крышей прямая струя синего дыма из краснокирпичной трубы.
Это был не домишко. Дом. Крепкий, рубленый пятистенок под шиферной крышей, с жилой мансардой, многочисленные постройки виднелись за ровно выстриженным, припорошенным снегом фруктовым садом. И ровная рябь клубничных гряд. Добротное жилье работящего и сноровистого человека.
Мы отворили калитку, и сразу же из будки рванул на нас здоровенный нечесаный барбос, разматывая на всю длину пятиметровую ржавую цепь. Задыхаясь от собственного гундосого, простуженного лая, пес отрезал вход в дом.
Лаврова расстегнула сумочку.
— Вы что?! — крикнул я.
Она удивленно обернулась на меня и достала шоколадную конфету, развернула фантик и бросила псу. Собака мгновенно, как по команде, стихла, обнюхала конфету, замотала щеткой-хвостом. Съела конфету и лениво пошла в будку. В окне дома мелькнуло лицо.
— Идемте, — сказала Лаврова.
Дверь, обитая черным дерматином, с ровными рядками блестящих фигурных шляпок, распахнулась. Пожилая опрятная женщина в накинутом на плечи пальто спросила:
— Вы насчет дачи на будущий год?
— До сезона еще год почти, — сказал я. — Куда спешить?
— Люди капитальные заранее этим заботятся, — сказала женщина. — И дешевле и надежнее. Иди-ка сними дачу в мае!
— Это верно, — согласился я. — Нам бы со Степаном Андреичем поговорить бы? Дома он?
— А где же ему быть? Проходите, в горнице он чего-то мастерует…
Мельник сидел за дощатым столом, заваленным какими-то деталями, проводами, инструментом. Он поднял на нас глаза, и я понял, что мы наконец встретились.
Крупная лысая голова, нос, без малейшей ложбинки соединявшийся со лбом, мощная упрямая челюсть. И глаза — внимательные, щупающие, глубокие.
— Здравствуйте, Степан Андреевич! — сказал я и удивился, что совсем не волнуюсь. Вот он сидит передо мной у развала каких-то деталей. Минотавр. Чистенький, аккуратный старик, ловкий слесарь, простой, скромный Минотавр, укравший «Страдивари» и загнавший в могилу Иконникова. Вчера в это время Иконников был еще жив. А Поляков болеет до сих пор. О сроке назначенного концерта сбудет объявлено особо. Истекают серыми слезами бездонные глаза Евдокии Обольниковой. Это дар, призвание, долгое озарение. Кому-то нужен Каин для публичного кнутобоища. Колокола судьбы. Он человек тихий, у него специальность в руках.
Сыщик, нашел вора?!
И все это длилось какое-то незримое мгновение, потому что он, осмотрев меня, сказал спокойно и веско:
— Здравствуйте, коли не шутите. С чем пожаловали?
— Нужно мне инструмент один соорудить, — сказал я рвущимся голосом. — Вот посоветовали мне к вам обратиться. Возьметесь?
— Смотря какой инструмент, — сказал он ровным голосом, но я мог дать голову в заклад, что у него дрогнула кустистая бровь. — Посмотреть надо…
— А это пожалуйста. — И злобная веселая радость залила меня пружинистой силой. — Вот такой…
Я протянул ему фомку — черную, зауженную с одного конца, с двумя короткими молниями у основания. Он молча, сосредоточенно смотрел на фомку, смотрел неподвижно, не шелохнувшись.
— Ну что, возьметесь? Сговоримся?
Он оторвался от фомки, снова поднял на меня глаза, перевел взгляд на стоящую за моей спиной Лаврову и твердо сказал:
— Значит, вы из МУРа?
— Да! — весело подтвердил я. — Как, Степан Андреевич, есть нам о чем поговорить?
Он усмехнулся, и на щеках его прыгнули тугие камни желваков:
— С хорошим человеком завсегда есть о чем поговорить…
— Например, о краже в квартире на Маяковской?
— Правильно вести себя будешь, и об этом поговорим, — сказал он медленно, и в глазах его связанной птицей все время билась мысль — где выход?
— Так я себя всегда правильно веду, — сказал я с придыханием. — Неправильно вел бы — к тебе, Степан Андреевич, в гости не попал бы. Понял?
— Понял, — сказал он не спеша, спокойно. — Ты как вошел, я тебя сразу понял. Не должон был ты меня найти, да, видно, по-другому все построилось.
И острый женский крик вдруг полоснул комнату, как ножом развалил он судорожную неторопливость нашего разговора, рванулся по углам, зазвенел в стеклах, дребезгом прошел по Деталькам на столе и закатился, стих, обмяк в чуть слышное причитание:
— Степушка, Степушка, что же натворил ты? Что же это происходит?..
Мельник повернул к жене тяжелую шишковатую голову, не вздрогнул, бровью не шевельнул, только сказал сердито:
— Молчи, мать! И к нам пришло…
Потом мне:
— Моя это работа. Только милиционер в моем доме первый раз, жена ни сном ни духом не ведала. Я все выдам сам. Можно обыск не делать?
— Нет, — сказал я. — Нельзя. Вы позора боитесь, а вам сейчас о другом думать надо.
Он задумчиво посмотрел на меня, пожал плечами, равнодушно сказал:
— А вообще-то, конечно, все равно. Срам фигой не прикроешь. Делайте чего хотите…
Мчалось бешено время, мелькали лица, все время стоял гулкий надсадный шум, как в бане. Ходили по дому милиционеры, переминались в углах понятые, под окнами стояла машина с радиотелефоном, и оттуда все время прибегал молоденький лейтенантик с телефонограммами и сообщениями, стоял треск и грохот от взламываемых половиц, простукивания стен, с лунатическим лицом ходил эксперт, осторожно двигая перед собой миноискатель, на очищенном от деталей столе светло лучились желтизной и алой эмалью лауреатские медали и ордена Полякова, золотой ключ от ворот Страсбурга обещал вход повсюду, тропической гирляндой змеилась цепь руководителя Токийского филармонического оркестра, замер в крутом развороте скрипичный платиновый ключ — награда Сиднейского музыкального общества, тускло мерцал почетный жетон победителя конкурса Изаи. Все суетились, что-то делали, и только мы с Мельником неподвижно сидели друг против друга, вяло перекидывались словами.
— Все верну, дадут мне немного, — говорил он мне, а быть может, это он сам себя утешал таким образом, но я его не разуверял. — Первый раз это у меня, хозяину ущерба, никакого, вот только милиции хлопоты…
Обыск заканчивался.
Я перегнулся через стол и хрипло спросил Мельника:
— Скрипка где?
Он откинул голову, будто ему надо было меня внимательно рассмотреть:
— Какая скрипка?
— Деревянная! — сказал я. — Из черного футляра в шкафу. Куда скрипку дели?
Мельник неторопливо покачал головой:
— Не знаю. Не брал я скрипку. Зачем мне скрипка? Там добра без скрипки предостаточно было. А мне скрипка ни к чему — я ведь не скоморох.
Мы посидели молча, потом я спросил его:
— Мельник, вы, прежде чем отвечать мне, подумайте…
— А я всегда думаю, прежде чем говорить.
— Вы кражу совершили один?
На этот раз он точно думал, прежде чем ответить, и все-таки сказал так:
— Один. Зачем мне компании?..
Мы снова долго молчали, и я вдруг подумал, что вся эта суета вокруг, весь этот беспорядок и нервозная толчея сильно похожи на ту обстановку, в которой мы проводили осмотр квартиры Полякова утром после кражи.
— М-да, все возвращается на круги своя, — неожиданно для себя сказал я вслух..
— Что? — не понял Мельник.
— Да ничего. Дело в том, что вы мне врете, будто в одиночку кражу совершили.
— А чего мне врать? — хмыкнул Мельник. — Это ведь кража, а не выигрыш в облигацию — все себе тащить.
— И все-таки это так. Вам такая операция не по силам. Где скрипка?
Мельник покачал головой:
— Не брал я никакой скрипки…
— Ну, смотрите.
Больше я здесь был не нужен. Теперь все пойдет накатанным, отработанным годами порядком — арестованного Мельника повезут в МУР, изъятые вещи опишут, соберут и упакуют для возвращения владельцу, имущество Мельника опечатают, следователь примет результаты оперативного розыска к производству, побегут дни и недели поиска соучастников Мельника. Скрипку «Страдивари» будут искать уже без меня. И нельзя будет даже прийти к Полякову с просьбой сыграть концерт Гаэтано Пуньяни, потому что колокола судьбы уже отгремели. Я нашел Минотавра в его гнусном лабиринте. Но не победил его — скрипки не было…
Я подозвал Лаврову и продиктовал ей спецсообщение в Москву:
«30 октября арестован гр-н Мельник Степан Андреевич, 1908 года рождения, прож. в Москов. обл., станция Голицыно, Огородная улица, дом 6… Мельник сознался в совершении кражи из квартиры нар. арт. СССР Л. О. Полякова и возвратил похищенное имущество. Однако участие других лиц в преступлении Мельник отрицает и отказывается выдать похищенную скрипку «Страдивари», имеющую огромную материальную и культурную ценность. Предлагаю розыск продолжить.
Ст. инспектор МУРа капитан Тихонов, 18 час. 24 мин.».
Я вышел на улицу. По-прежнему падал снег, но было уже совсем темно. Снежинки приятно холодили разгоряченное лицо. На станции утробным басом заревел электровоз, с проводов срывались длинные голубые искры. Пахло прелыми деревьями и мимозой. Я хотел вспомнить что-то очень важное, это было очень важно и для меня, и для Полякова, и для мертвого уже Иконникова, и для комиссара, и для смертельно уставшей Лены Лавровой, но это воспоминание было огромно, бесформенно, оно не вмещалось в моей голове. Маленькие злые мысли не давали ему оформиться, собраться с силами, эти мысли, как крысы, растаскивали его по частям, и оно умирало, не родившись. А оно было очень важно для меня, и я никак не мог вспомнить. И все время болталось в голове где-то услышанное или прочитанное, а может быть, увиденное во сне:
«…Никогда человек не живет так счастливо, как в чреве матери своей, потому что видит плод человеческий от одного конца мира до другого, и постижима ему тогда вся мудрость и суетность мира. Но в тот момент, когда он появляется на свет и криком своим хочет возвестить о великом знании, ангел ударяет его по устам. И заставляет забыть все…»
КОНЕЦ ПЕРВОЙ КНИГИ
Сергей ЖЕМАЙТИС
АРТАКСЕРКС
Рисунки В. КОЛТУНОВА
Наша «черепашка» бойко бежала по бурой равнине, подгоняемая жидким эриданским ветром. Красная пыль висела в воздухе, сглаживая очертания скал причудливой формы, возникавших по пути. Высоко над головой в фиолетовом небе стоял совсем крохотный кружочек солнца. По нашим земным представлениям солнце здесь почти не грело, и все же его могучей силы хватало на то, чтобы вечно будоражить атмосферу планеты, перемещать миллиарды тонн песка, шлифовать скалы и разрушать их, превращая в щебень и мельчайшую пыль.
Перегоняя нас, прокатилось перекати-поле — большой шар из жестких, как проволока, стеблей, колючек и оранжевых коробочек с семенами меньше маковых зерен. Перекати-поле — посевная машина, способная бесконечно долго высевать семена; если же ей удастся зацепиться своими колючками в овражке или канаве, то через несколько минут из нижних стеблей выйдут желтые корни и станут сверлить песок, добираясь до влажных слоев, через час оно зацветет непостижимо прекрасными цветами и опять готово в путь сеять семена жизни…
Антон сказал, проводив взглядом колючий шар:
— Невероятная приспособляемость. Вот еще одно подтверждение неистребимости жизни. Создание ее невероятно трудно, сложно, и потому у нее такой запас прочности, Эти эриданские кактусы выдерживают и космический холод, и непомерную жару! Они не горят! Готовы хоть сейчас переселиться на другую планету, в другую галактику, куда угодно, или ждать миллионы лет дома, пока не произойдет чудо и Эридан снова оживет.