Теперь лица вытянулись уже и у хоровода. А у Корхового вздулись и опали желваки. Лицо его утратило всякий намек на смущение.
– Я, собственно, – сказал он, – не за свои убеждения прошу прощения у вас, Валентин… э-э… тем более что вы о них ни черта не знаете… а исключительно за то, что вел себя по отношению к вам как пьяный хам.
– Рад, что вы хотя бы это поняли, – - ответил
Бабцев и светски улыбнулся, – Но некоторые убеждения стоят того, чтобы за них просить прощения.
Корховой кинул короткий беспомощный взгляд на девицу. Потом, видно, сообразил, что все еще стоит с протянутой в сторону Бабцева рукой – будто милостыню просит. Он резко спрятал обе руки за спину.
– Глядя на вас, – отчеканил он, – в этом очень легко убедиться.
– Вот и поговорили, – подытожил Бабцев. "Он бы меня сейчас не то что опять ударил, – подумал он, – он бы меня убил. Вот такие простые добрые парни от души давили венгров и чехов гусеницами своих танков. А потом с легким сердцем говорили: ну, не дуйтесь, не дуйтесь, дело житейское, мы ж от чистого сердца… И не понимали, отчего их за эти подвиги не благодарят те, кого они случайно не раздавили".
– Я только в толк взять не могу, – даже с каким-то искренним недоумением, совсем не ерничая, сказал бычок. – Вы же за демократию. Демократы же… ну… в перестройку-то, я помню, чуть не на каждом углу повторяли знаменитую фразу Дидро: я не разделяю ваших убеждений, но я жизнь положу за то, чтобы вы могли их свободно высказывать…
– Это Вольтер, – Бабцев ослепительно улыбнулся. Корхового словно огрели кнутом. Лицо его судорожно дернулось, он рывком повернулся и грубо разорвал живое оцепление из якобы дружелюбных рук.
Фрагменты лопнувшего хоровода несколько мгновений догнивали порознь в неловком молчании. Потом дева глянула в лицо Бабцеву так презрительно, будто это не он победил.
– Валентин, а вы Вольтера сами слышали? – звонко спросила она.
И второй… как его… Фомичев невесело захохотал.
И они ушли тоже.
Ну и поездка будет, с внутренним содроганием думал Бабцев. Неприятные люди какие подобрались, один к одному, будто нарочно. Хорошо хоть статья успела выйти. Там, куда мы летим, ее уже наверняка отследили. Вы еще с этим столкнетесь, господа, и вас немало удивит: вам только официальная информация, а со мной – будто приехал проверяющий от Политбюро.
Он нисколько не страдал, оставшись один. Но уж при посадке в самолет деться было некуда – волей-неволей приходилось держаться рядом, не хватало еще потеряться, если там будут встречать. Бабцева будто не видели. И замечательно. Он все равно не хотел бы участвовать в их разговоре; опять, судя по всему, шла речь о былом величии или о чем-то подобном. Непонятно, кто этот разговор завел, – но без разницы; летим на секретный объект – и разговор соответствующий. Фомичев вещал:
– Баксы баксами, а для разведслужб идеологии не менее важны, чем баксы. Самые лучшие люди всегда идеалисты, а идеалисты склонны работать не за баксы, а за идею. Вспомните, сколько замечательного народа горбатилось за так, за красивые глаза на Советский Союз, пока жива была коммунистическая идея. Разумеется, жива не для всех, идеи не водка, всем сразу угодить не могут – но для многих. И эти многие по своим человеческим качествам дали бы нам, пардон, сто очков вперед. Я уж не говорю про их специальные дарования. Хоть ядерный шпионаж вспомните – там же были талант на таланте. Фукс, кембриджцы… СССР воспринимался как позитивный социальный эксперимент и, не исключено, открыватель принципиально иного пути в будущее. И как раз в ту пору у СССР оказалась лучшая разведка в мире. В отличие, скажем, от нацистской. У Канариса и Шелленберга тоже ведь работники сидели грамотные, но гитлеризм практически никем в мире не воспринимался как маяк. И разведка их, при всем немецком хитроумии и тевтонском упорстве, раз за разом попадала впросак. А вот когда вера в коммунизм скисла и все стали благоговейно поглядывать на демократию – у КГБ поперли провал за провалом. Будущего люди хотят! Не столько настоящего, сколько будущего! По возможности – светлого… Несмотря на все повышенные оклады, на все привилегии – народ потек на Запад. От Гордиевского до Калугина…
– Пеньковский еще раньше, – вставил Корховой.
Фомичев отмахнулся.
– Тут просто вопиющий прокол Конторы. Этого урода на семь верст нельзя было подпускать к секретам. Он же такой был благородный борец с кровавым коммунистическим режимом, что даже маленьких атомных бомб у америкосов просил – разложить их в Москве по укромным местам и взорвать в урочный час. На нем аршинными буквами написано было: я – маньяк. Но блат главней наркома… А вот в семидесятых упадок веры уже стал системным. Нет, ребята, когда люди чувствуют очарование предложенного твоей страной варианта будущего – это для твоей разведки такой питательный бульон, с которым никакие доллары не сравнятся!
– Но тогда, – проговорил Корховой раздумчиво и веско, будто Америку открывал, – тогда сейчас у китайцев должна быть очень успешная разведка.
– Вот! – с невыносимой назидательностью подхватил Фомичев и даже палец указательный вздыбил вверх. – Вот! А я что говорю!
– Как вы не понимаете, – не выдержал Бабцев, – что реальный вариант будущего – один. Один! И все чаяния могут быть связаны только с ним. И его разведка всегда будет переигрывать любые иные – в частности, именно поэтому. Хотя, между прочим, и столь презираемых вами долларов у него, у этого единственного варианта, почему-то более всего. И его экономика будет переигрывать, и его политика будет переигрывать, и его наука будет переигрывать, и его разведка – тоже будет переигрывать обязательно. Потому что за ним – реальное будущее, а за всеми вашими "измами" – пустота, они – всего лишь более или менее короткоживущие иллюзии.
Фомичев счел за лучшее поддержать его тон. Будто ничего и впрямь не произошло. Будто и впрямь они добрые коллеги, занятые одним и тем же делом, и вот – увлеченно спорят, как оно и водится среди умных дружелюбных сподвижников. Спорим, мол, а тронь любого из нас посторонний – друг за друга вражине пасть порвем.
– Ох, Валентин, – сказал он, – иллюзия правильности куда как часто бывает очаровательнее самой правильности. Действует-то на людей, чувства-то у них вызывает не правильность, а очарование… – Помолчал. – Конечно, когда правильность и иллюзия правильности совпадают – это вообще счастье. Тут вообще можно горы свернуть. Но это бывает так редко…
– Да отчего же редко! – против воли взятый за живое, запальчиво воскликнул Бабцев. – Отчего же редко! Вот все верно вы говорите, Леонид. Так сделайте же последний шаг! И все для вас станет кристально понятно, никаких неясностей и двусмысленностей… История доказала, что в будущее есть лишь один путь. Лишь один. И именно поэтому он побеждает все остальные. Не злыми кознями, не насилием, не подкупом и шантажом… Естественным образом побеждает. Именно поэтому все, кто пытался измыслить что-то иное, очень быстро оставались у разбитого корыта. Никто же им не мешал опробовать свой путь. Но эти пути раз за разом обваливались сами, сами оказывались тупиками! И китайская иллюзия обвалится вскоре, поверьте мне…
– Ну да, – проворчал Фомичев. – Четыре тыщи лет обваливается – все никак не обвалится…
А девица, упорно сидевшая к Бабцеву спиной, наконец повернулась. Глаза у нее гневно горели, как у рассерженной кошки; только что не шипела. Бабцев непроизвольно отшатнулся – показалось, сейчас полоснет когтями.
– Разумеется, никто не мешал! – звонко отчеканила она. И с беспредельной иронией процитировала уже подзабывшееся, возникшее, кажется, еще когда Югославию лупасили, а в год вторжения в Ирак буквально навязшее на зубах: – Вам еще не нравится демократия? Тогда мы летим к вам!
– Ох, все, ребята, – проворчал Корховой. Даже он зачем-то решил притворяться, что все они опять вместе. – Брэк. Вон уже надпись зажгли – пристегнуть ремни… Летим.
Раскосая красотка порывисто обернулась к нему и с какой-то вызывающей, демонстративной преданностью одним стремительным всплеском рук, точно взмахнувший парой щупалец спрут, обняла его предплечье – мощное, как нога Бабцева. Даже прижалась. И громко, озорно продекламировала:
– Летит, летит ракета!
– Вокруг земного света! – развеселым хором подхватили Фомичев и Корховой без запинки. – А в ней сидит Гагарин! Простой советский парень!
Бабцев молча отвернулся.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ДЕТИ НА КЛАДБИЩЕ
ДРУГИЕ:
ВРАЖЬЯ ДОСАДА – НОВАЯ ЗАСАДА
А когда те, с чьей подачи был развален "Сапфир", услыхали в сети отчаянный вопль Журанкова с предложением купить у него хоть малый ломтик его честно работавшей, ни в чем не повинной печенки и, как завзятые стервятники, устремились дожимать и добивать, оказалось, что их подопечный, апатичным сиднем сидевший нее эти годы в своей давно им знакомой норке, вдруг исчез. Оказалось, они, терпеливо и искусно ждавшие, опоздали. Пусть на день или на два, но опоздали и, стало быть, проиграли некий ход в какой-то новой, еще не вполне понятной игре.
Конечно, у них была масса дел и помимо Журанкова. "Сапфир" и все, что с ним связано, представляли собою лишь один из многочисленных пунктов длинного, словно ленточный червь, перечня их операций. Даже не самый важный – то есть это им катилось, что он не самый важный. Привычка к тому, ЧТО дела движутся с переменным успехом, – в крови разведчиков. К тому же, как гласит древняя китайская мудрость: победы и поражения – обычная работа полководца, и даже полководцы, не знакомые с китайской грамотой, мудрость эту выстрадали собственной жизнью; кто не выстрадал, кто не понял столь простой истины, тот до полководца не поднимается – сгорает от нервотрепки и вылетает в тираж еще на стадии малых чинов.
За последние полтора десятка лет они привыкли к победам. В этой некогда одной из самых сложных для иностранных разведок стране стало легко, даже слишком легко работать с тех пор, как ее идейная элита, ее властители дум, а за ними и ее руководство почти поголовно пришли – не без помощи, конечно, бескорыстных друзей и доброжелателей извне – к лучезарному выводу: чтобы влиться в семью цивилизованных наций и стать в ней своими, надо всего-то лишь пестовать предателей и вымаривать верных. Потому что сохранять верность тому, что отжило и должно быть поскорей уничтожено, – не верность, но тупость, косность, рабья кровь; а предать мрачное прошлое – значит на всех парусах устремиться к светлому будущему. Очередному, но теперь-то уж воистину и наверняка светлому, светлей некуда. Сколько их было – Шеварднадзе, Бакатиных, Козыревых, Калугиных… а сколько было столь же прогрессивных, но рангами и должностями пожиже – тех, что, точно воробьи, когда добрая бабушка начала крошить наземь черствый, залежавшийся хлеб, толкаясь и между делом гомоня о свободе и о том, что рынок все расставит по местам, ринулись в свалку с криками: "У меня! Нет, у меня! Да нет же, у меня, у меня скорей купите все, что мне доверено!"
Этим двоим, что беседовали сейчас (да и всем, кто мыслил, как они), невдомек было, что та пора ураганной в вышних распродажи, безудержной и безнаказанной, оставила не меньший ожог на душе народа, не меньший вывих сердца, нежели, скажем, раскулачивание и лагеря; и она вдобавок куда ближе по времени, куда памятней.
Им казалось, что даже если кто-то медлит поднять в душе своей белый флаг (да, признаю: все, во что я верил, – хлам, все, что предлагаете вы, – светоч мироздания), даже если кто-то этой сияющей истины еще не понял, не увидел ее начертанной размашистыми огненными знаками посреди своих пожухших и скрюченных от бескормицы небес, то надо лишь подольше подержать его в черном теле – и он поймет и увидит. Надо чуточку подождать, а потом чуточку подтолкнуть. Потому как все, что происходит в их интересах, – естественно, а все, что происходит против их интересов, – противоестественно. Ведь бог на их стороне. Эти двое, как и вся их страна, были очень набожны и, написав на своих деньгах "ин год уи траст", были уверены, что тем самым "год траст ин" их деньги. Потому как избрал эти бумажки мерилом и транспортным средством благодати.
По всем этим сложным и разнородным причинам собеседники не испытывали сейчас особого беспокойства, не были ни встревожены, ни тем более напуганы – нет. Просто случился некий сбой, и они обстоятельно обсуждали и анализировали этот сбой и намечали способы его преодоления, демократично называя друг друга по именам. В неофициальной обстановке им не нужны были формальные знаки субординации – оба и без них прекрасно знали, кто главней, кто тут кого вполне способен из-за этого сбоя оставить без работы, и потому могли позволить себе дружелюбное Юджин и Барни. Они были лишь слегка раздосадованы. Вот ведь, мол, ерунда какая приключилась. Мелочь, а неприятно. Поскольку, по большому счету, мелочей в их работе не бывает, это-то они понимали. Даже малая странность теоретически чревата серьезными неприятностями. Просто в России все странности давным-давно обусловлены не противодействием противника, а русским бардаком.
И от этого на сердце, что ни говори, спокойней.
– Осенью, честно вам признаюсь, мы не выдержали и покопались в его компьютере. Толком выудить не удалось ничего – обрывки. Если не сказать: игрушки. Высокая теория… Контактов за эти годы он не имел, выходов ни на кого никаких… И им никто не интересовался – а это, пожалуй, еще показательнее. Серьезных документов мы у него так и не нашли, ни на электронных носителях, ни на бумажных. Были даже соображения, что как ученый он кончился и существенного интереса теперь не представляет. Так, присматривали для порядка.
– Присматривали – и все же потеряли?
– Он вернется. Он непременно вернется. Все его вещи на местах, вплоть до единственного оставшегося у него приличного костюма на вешалке в шкафу. Возле туалета – лопата со следами свежей земли. Значит, работал на своем наделе, надо полагать. Весна… Человек, который занят посадками, обязательно позаботится об урожае. Кроме того, через две недели – годовщина смерти его матери, а он в этот день всегда появляется на кладбище в Павловске.
– Понимаю. Опять ждать… Честно говоря, мне надоело ждать. Мы ничего так и не знаем наверняка, но дежурим возле этого, быть может, уже окончательно выжившего из ума маньяка который год, и результаты нулевые.
– Не так уж много нам этот чудак стоит.
– Не много, но долго. Долго, Барни! Я хочу понять, стоило им заниматься или нет, хотя бы прежде чем выйду на пенсию.
Непринужденный смех. Пауза.
– А если серьезно, то меня не оставляет мысль, ЧТО эта его чушь в сети про почку была каким-то кодовым сигналом…
– Не думаю. Слишком уж это нелепый сигнал. Слишком вызывающий, заметный…
– Именно нелепость наводит на подозрения. Четкий зов: мне есть что продать. Важное. Нужное. Из собственных, видите ли, потрохов. А если наименования органов – это заранее с кем-то обговоренные обозначения? Скажем, почка – это наконец-то доведенная до ума математическая модель полета на гиперзвуке? А печенка, скажем, – режимы ионизации внешнего облака? А если бы он написал… э-э…
– Яйца?
– Вам бы только шутить. А иначе как объяснить эту демонстрацию? Ну с чего вдруг человек, тихо живущий сам по себе, ни в чем не нуждающийся, с минимальными потребностями, так захотел денег, что решил незамедлительно расстаться с куском собственного тела? Какие у него могут быть семейные обстоятельства? Если семьи нет и в помине! И совершенно неуместная в таком тексте самореклама: доктор наук, главный теоретик…
– Ну, он вообще несколько не в себе. Я за годы пристального наблюдения в том неоднократно убеждался, Юджин, поверьте. Деловой логики от него ждать не приходится. Комплексы, вероятно. Человеку, который всю молодость шел от успеха к успеху и вдруг на пике достижений оказался за бортом, принять это трудно. Вполне можно спятить.
– Это все бла-бла-бла у психоаналитика. Кодовые обозначения, Барни! И коль скоро мы их не понимаем, ясней ясного, что предназначены они не нам. А кому? Пауза.