— Ох, не знаю, не знаю! Страшно. Как вспомню того профессора…
— Я никаких профессоров к тебе на пушечный выстрел не подпущу! По крайней мере, пока сам во всем не разберусь.
— В твою клинику придется ездить?
— Обещаю: только по крайней необходимости. Ажить… Хочешь, жить у меня будешь?
Его глаза на миг, казалось, вспыхнули радостью, но он тут же их опустил.
— Я не могу оставить работу.
— А что тебе мешает делать ее у меня? Квартира не маленькая, жены уже нет. Или еще нет.
— Да я ведь привык. Боязно как-то.
— Так перепривыкать не придется! Целую комнату — тебе под мастерскую! Главное, кисти в раковине не мой! Или у тебя есть еще требования?
И тут я увидел, чем на самом деле светятся его глаза. Из них искрами била хитреца.
— Вообще-то… Вообще-то, есть, — загадочно улыбнулся Лысый.
Он нерешительно огляделся по сторонам, как будто кто-то мог подслушивать нас в его машине, стоявшей в полпервого ночи на дороге между лесом и заброшенной стройкой на окраине Озерного.
— Я хочу написать картину вместе с ним.
Пауза расползлась почти на минуту.
— Это… как? — Я изо всех сил напрягал фантазию, но идея была явно за ее пределами.
— Как, как? Ясное дело, с твоей помощью! Он набрасывает — ты фоткаешь. Он добавляет слой — ты фоткаешь. А я по фото свою вещицу пишу…
— Да как ты себе это представляешь?! Он в свою мастерскую не то что меня — родных не допускает! Да и не пишет он давно…
— Ну прорвись как-нибудь! Попроси нарисовать что-нибудь для тебя. В конце концов, — он пристально на меня посмотрел, — эти исследования нужны тебе! Меня они вряд ли спасут.
— Да! Да! Да! Они мне нужны! Сто, тысячу раз нужны, и я это признаю. Но тебе-то на кой черт эта картина сдалась?!
Он вдруг посерьезнел так, будто фотографировался на паспорт.
— А вот сдалась, знаешь ли. Что я видел в своем замкнутом пространстве? Что? Мольберт и монитор? Ни мира, ни женщины, ни семьи! Может у меня быть одна воплощенная мечта? Не вернисаж и не слава — так хоть какой-то обрывок реальности!
Почти плакал.
— Нравится мне, как он пишет. Он — как отдушина. Как линия горизонта — пока ее видно из окна, все кажется не таким безысходным. Не хочешь ему про меня говорить — так помоги хоть с этой малостью. И делай со мной что хочешь.
Сперва я, конечно, пригорюнился. Шутка ли — заставить летать птицу, которая давно только бегает да копается в листве! И тут Валентиныч сообщает о своем перерождении. Мир снова становился цветным. Засверкать в лучах солнца ему мешал пустяк: надо было как-то проникнуть в святая святых. Я принялся постоянно прогуливаться у театра, карауля Северцева. Стал задавать ему наводящие вопросы и выстраивать намеки — вначале полупрозрачные и сложносочиненные, а потом прямые и грубоватые. Впустую: Валентиныч легкой, почти невесомой рукою едва касался моего плеча и произносил что-то вроде: «Ну зачем наблюдать процесс, когда скоро увидишь итог? К тебе пациенты тоже ведь не ради процесса ходят». Или: «Вот когда выставку сделаю — а я сделаю, так и знай! — первым тебя приглашу!» Просить изобразить что-то мне в подарок тоже было бы глупостью. Он бы изобразил, наверное, — только все равно не приобщая к секретам.
Но, как это часто случается с подобными историями, помог божественный «вдруг». Он привел меня на дачу к Валентинычу, где пахло свежепожаренным шашлыком. Он увлек самого Валентиныча беседой с малоизвестным, но невероятно болтливым театральным художником, брызгавшим слюной вперемешку с лестью и подобострастием. Он оторвал от меня телефонным звонком жену хозяина соседнего коттеджа, которая полчаса сбивчиво описывала предьязвенные симптомы. Наконец, он временно высвободил дом из-под суетливой опеки вездесущей Надежды Ивановны: старуха зачем-то поплелась в сельпо. И вот я снова шляюсь по этим полупустым покоям, заглядывая и туда, куда можно, и туда, куда, в общем-то, не совсем можно, ну да ничего страшного, и туда, куда нельзя ни под каким видом. Коридор, по стенам — рамы с едва различимыми натюрмортами и пейзажами, гостевая спальня, еще одна, бывшая детская, а ныне просто заваленная старыми игрушками комната неопределенного назначения, спальня хозяина с той же бумажной горой, еще одна гостевая… В последней комнате было расшторено окно, а на его фоне чернело нечто большое и угловатое. На миг мне даже стало страшно: показалось, будто нечто — живое и, как в малобюджетном «хорроре», вот-вот двинется на меня. Это был накрытый мольберт. Я почти подлетел к нему. Хотя, даже не поднимая простыню, можно было догадаться, что на полотне: слишком уж пасторальные дали открывались из окна. И поле тебе — уже прибранное, с желтой соломой, и лес вдалеке… Только бы он еще не закончил! Но он, как оказалось, едва начал. На карандашном наброске лишь кое-где виднелись первые мазки. Даже об ушедшей жене я не жалел так, как жалел в эту минуту об оставленном дома фотоаппарате. С собой был лишь телефон с его смехотворным объективом. Нуда вдруг что получится!
— Н-да, качество, конечно оставляет желать… Посмотрим, что можно сделать, — сморщившись, как при виде падали, мой толстяк водил стрелкой мыши по экрану компьютера. — Неужели ничего получше телефона не было?
— Если б было!..
— Ну, линии вроде как различимы.
— Значит, все?!
— Что — все?
— Моя миссия исполнена, и ты приступаешь?
— Какое исполнена?! Где исполнена?! А цвет? Откуда я знаю, как он смешает краски? Откуда мне знать, как он вообще будет работать — «алла-прима» или…
— Алла кто?..
— Никто! Ты хотя бы вид из этого окна снял?
— A-а, черт!
— Вот тебе и «а-а»! Думаешь, все так просто? Это начало! А завершать он может вечно! Веч-но!
Я опустил взгляд. Нашкодивший второклашка перед завучем.
— Ладно. Будем надеяться, что страстью к переписыванию он не болеет. К тому же есть еще я! — с театральной горделивостью Лысый постучал себя кулаком по груди. — На первое время материала хватит, но два-три раза тебе все равно придется еще снять все это дело. В прогрессе, так сказать. И будь добр, аппарат в другой раз прихвати посолиднее!
— А…
— Не бойся. Помню! Можешь приступать хоть сейчас. Кровь пускать будешь?
— Зачем сразу кровь? Сперва заведем анамнез! Это не больно. Думаю, сумеешь выдер…
* * *
…жать такой ледяной ветер мне не под силу. И нечего надеяться, что привыкну! Поначалу, во всей этой беготне-мешанине, не заметил. А теперь вот отдышался, огляделся — и почувствовал: ни куртки на мне, ни шапки. Все там осталось. И зябко, и тревожно, и улицы-переулки вокруг сплошь странные. Так всегда ночью в центре: Садовое вроде где-то совсем рядом шумит, но каждый поворот выводит к новой загадке. Куда дальше, где метро — не сообразить. А ведь соображать надо, причем быстрее! На квартиру, конечно, уже нельзя, в мастерскую — тоже. Пасут, пасут, везде пасут. И на электричку, ясно, уже не сесть. Но все равно нужно туда, во что бы то ни стало! Ох, счастье, что кошелек в брюках! Съежившись старой бабой, я ковыляю в ближайший двор, из него — в другой, затем выхожу на какую-то улицу и просто поднимаю руку перед проносящимися фарами.
— Э-э, камандыр, далэко!
— А я штуку дам!
— Штуку… садыс!
С такой, как у него, печкой, конечно, веселее живется. Пригревшись, я даже начинаю поклевывать носом — будто все тревоги и печали остались там, в безвестном переулке. Веселый — то ли от природы, то ли от тысячи рублей, — водила еще какое-то время произносит речи, сперва в мой адрес, а потом просто себе под нос, но до меня так и не доходит ни единого слова. И вот уже эти слова, шум за окном и шипение приемника сливаются в сплошной гул, мягко, как разогретое масло, затекающий в уши… А потом вдруг слабое, но все более настойчивое похлопывание по плечу.
— Здэс, здэс… Гдэ здэс?
Подпрыгиваю в кресле: домчали. Даже лишнего проехали: у почты стоим. А я хотел на окраине, чтобы без лишних глаз… Но, может, оно и к лучшему. Не так продрогну, пока добегу. Вот она — все та же, до дурноты знакомая россыпь серых домишек! Вот она — все та же грязная, в выбоинах, дорога! И вот он — я, новый, старый, не думавший уже вернуться сюда, но снова скачущий по этой грязи! Дверь подъезда, как водится, на соплях, а угрюмое нутро пахнет куревом и мочой. До клетки второго этажа ведет память. А дальше на лестницу начинает выплескиваться свет — вместе с остатками чужого разговора, гремящего где-то на верхних пролетах: «Нуда!.. А она?.. Ага-ага, дала!.. Во-во, прикинь?.. Ха-а-а!.. «Локомотив», мля!..»
Квартира — на прежнем месте. Та, что рядом, — тоже. На полусогнутых, чтоб не было видно в соседский глазок, крадусь к двери. Стараюсь как можно тише вставить ключ. Только пульс, кажется, все равно слышат все этажи. И вот уже нужно нажать на ручку, но я все медлю и медлю: а вдруг?.. Сзади слышатся шаги, и я, резко распахнув дверь, ныряю в неизвест…
* * *
…ность опьяняла. Ту радость сопричастности тайне, что подарил Лысый, я не испытывал никогда прежде. Даже в далеком детстве, когда наловил полный пакет лягушек и шел с друганом их мучить. Хотя мучить этого человека было никак не позволительно. Он страдал даже от элементарных процедур: во время забора крови и вовсе побелел, как свежевылепленный снеговик, трясясь при этом всем, чем можно трястись. Впрочем, и кровь, и лимфа, и моча, и кожные покровы, и героические отряды последних волос на его голове, — все, на первый взгляд, было в норме.
Через вторых-третьих знакомых я нашел микробиологов, и они долго разглядывали клетки Лысого на своей высокоточной электронике. Ничего не разглядели.
— Что, трудный пациент?
— Нет. Интересный.
— Тогда жди, пока помрет. При жизни ничего не скажешь наверняка.
«Амбулаторка» быстро закончилась, ничего не дав и не решив. Настал час тащить пациента к нам. Я намеренно дождался той ночи, когда на вахте был Сёма — дядька столь же добрый, сколь и спившийся. Он безропотно отдал мне ключи, и Лысый попал в нужный кабинет незаметнее, чем бациллы или радиация. И вот я уже натягиваю марсианский шлем энцефалографа на его такой подходящий для этого шлема череп.
— Сейчас расслабься.
— Уже.
— Нет, не уже. Слышу ведь, как дышишь.
— По лестнице долго топали. И страшно тут.
— А ты не бойся. Здесь нет никого. И дверь я запер. Расслабься-расслабься. Уж это-то точно не больно совсем.
Я нажал на выключатель. Темный экран монитора мгновенно начал штриховаться желтым: это бесновались бета-волны.
— Да расслабься же, говорю!
Он полулежал в кресле, прикрыв глаза. Губы едва шевельнулись:
— Я вполне себе расслаблен. Того и гляди усну.
Но датчики настаивали: там, в черепной коробке, не один мозг, а, наверное, шесть с половиной. И все так напряжены, будто ведут войну с Вселенной и друг с другом заодно.
— А ну-ка открой глаза!
— Открыл.
— Ты…
Меня прервал щелчок. Монитор погас. Я бросился жать на клавиши, дергать провода, шевелил вилку в розетке, поправлял датчики на его голове. Затем вообще натянул шлем на свою. Прибор не оживал.
— Что-то не так? — спросил он с подчеркнутой отстраненностью, почти иронично.
— Пустяки. Просто кажется, я только что попал на сорок косарей.
— Да ну?!
Я старательно замел следы нашего присутствия в кабинете и стал надеяться на то, что все останется незамеченным. Шутка ли: доэкспериментировался до того, что прикончил дорогую аппаратуру. Но кроме страха, вверх-вниз водившего холодным пальцем по ребрам, в организме зародилось еще одно чувство — вернее, предчувствие. Стало казаться, что в слепых блужданиях я наконец на что-то наступил.
Пришлось долго бороться с собой, но за два дня я удушил-таки жабу. Ведь все оформлялось как благое дело. Заказываю такой же энцефалограф, пользую его как, хочу, а потом отношу в клинику. Чтобы казаться себе еще лучше, можно даже признаться в былом грешке, хотя, как выяснилось, никто и так ничего не заподозрил. Но вначале все — на себе! Четыре раза надевал шлем. Работает. Работает. Работает. Работает. Прибор, разумеется, — с головой моей все было не так однозначно.
Лысый вновь позволил прилепить ему датчики. Ну, с Богом!
— Только помни: не напрягайся! Отдыхай!
Раз, два — щелк! И вот они снова здесь — эти волны. Опять штормовые: так и швыряет курсоры вверх-вниз. Но теперь я даже не успел крикнуть лысому, чтобы он расслабился. Снова щелчок — и экран тухнет. А у меня темнеет в глазах от ярости. Я даже не стал проверять, можно ли оживить прибор — как есть схватил его и сбросил со стола. Датчики не сразу соскочили с головы Лысого, и ее рвануло вбок.
— Э, э! Ты чего, доктор?! Не надо калеку докалечивать, — произнес он с беззлобной улыбкой.
Взбешенный и разоренный, я заперся у себя. Трещал череп. И тошнило. Но не от резких запахов, теперь постоянно доносившихся из комнаты-мастерской. Тошнило от идеи. Она, как вылупляющийся уродливый страусенок, уже пробила скорлупу и теперь выползала на простор семи ветров. Кому-то прозрение достается за так, а кому-то надо подарить собственным сомнениям десятки тысяч рублей, сотни километров и бесконечное множество изгрызенных ручек. Я выкачивал кровь из этого беззащитного человека, шарил тщательно вымытыми руками в неизвестности — и все ради того, чтобы понять: я — врач, а не физик, и начинать вообще надо было не там.
Через несколько дней я подошел к Лысому уже с другим прибором. Тоже не дешевым, но в этот раз — мне верилось! — траты были оправданны. Антеннка в трех сантиметрах от объекта. Палец — на большой кнопке в центре маленькой коробочки. В мгновения запредельной опасности или запредельного же волнения и тело, и сознание почти всегда потрясают своими возможностями. Сколько людей уже признавались в том, что успевали прокрутить в голове всю жизнь, падая с прогнивших мостков в холодную реку! А сколько их, вытаращив глаза, рассказывали: мол, видел, своими глазам видел, как сминается железо, когда машина врезалась в столб! Не мог видеть, и знаю, что не мог, а видел, видел — гадом буду! И я тоже видел: стрелка дрогнула. И вместе с нею — я. Стрельнуло: знаю!
По таблице, разметавшейся во всю длину инструкционной простыни, сверил цифры.
— Хм! Электропила, микроволновая печь, принтер офисный… Приличные доли!
— Что это? Что? — заволновался Лысый. — Что за доли? И для чего эта штука?
— «Спокойно, товарищ, спокойно!» — я пел во весь голос. — Потом расскажу. Но очки свои уже сейчас можешь выкинуть: они тебе никак не помогают, только привлекают лишнее внимание. Шапка и куртка — тоже так себе защита, если они, конечно, не из никеля. Ты, помнится, говорил, что приятельствовал с телевизором. Часто включал?
— Да не особо. У нас старый был, работал плохо. С маминой зарплатой, сам понимаешь…
— Ну да. Мобильником ты, надо полагать, тоже не пользуешься?
— Нет, конечно. На что он мне? Да и покупать сложно: паспорт нужен, с продавцами долго общаться…
— Я так и думал! — И я поднес к нему свою «трубку». Которая тут же сообщила о сбое связи. — И голова моя, кажется, тоже от тебя «фонит».
Конечно, я поковырял его еще немного: где-то поколол, где-то поскреб… Но уже по инерции: мысли занимало другое. Отнес свои предположения к одному спецу.
— А может так быть?
Он рассмеялся, потом вздохнул, потом почесал ухо.
— Биоэлектрет с таким сильным и долгоживущим полем? Нет, ну, всякое может быть во Вселенной, но…
Вслед за «но» на меня с цепями и кастетами бросились его здравомыслие, научный скепсис и богатейший опыт. А я даже не стал ввязываться в драку — просто ничего не услышал. Ведь может быть всякое, а значит, и такое! И пусть все мои знания, аппараты и препараты — не больше, чем огарок свечи в огромном темном замке. Зато я знаю, какой чулан освещать…
— Слышал про опыты с гиппокампом крыс?
Лысый оторвался от холста. За его спиной уже всевластно простиралось поле родной Валентинычу Капитоновки, а лес вдалеке поигрывал оттенками желтого. Лысый не мог знать, что за этими прощающимися с теплом деревьями лежит дорога — та самая, по которой я уже трижды мотался к мастеру. Чтобы сделать качественные снимки, нужны были веские, сложносочиненные поводы, ибо мастер утопал в неотложности. Он поспешал: уже призывно белели пустые стены двух залов, снятых в самом центре Москвы, уже типография метала буклеты и пригласительные, уже укладывалось в ящики дорогое шампанское, а по даче прохаживалось все больше знакомых искусствоведов, критиков и журналистов. «Хорошие все-таки у него были учителя!» — сказал как-то один из них, разглядывая картины. Возможно, это был просто разговор с вечностью, но я оказался рядом — и откликнулся: «Он же всегда говорил, что нигде особо не учился». Искусствовед-журналист-критик снисходительно улыбнулся и шепнул: «Многие нигде не учились. И писатели тоже любят так говорить. Доктор филологии, всю жизнь занимался готическим романом, а как сам взялся за перо — заявил, что самоучка. На заводе молотом машет. В рабочем поселке живет. А по ночам — исключительно для себя! — пишет интеллектуальную прозу. Или такие вот натюрморты. Оно все так лучше продается». Я улыбнулся в ответ, но, скорее, на автомате: в моих кругах дипломы не сжигали, а вешали на видное место…