— Ничему. Просто впервые в жизни сталкиваюсь с тем, кто мне не верит. Обычно мне верят чересчур опрометчиво. Так что не знаю, как себя вести в таких вот случаях. Хотите — перестану улыбаться?
Таблетка озлобленно скребла пищевод.
— Так какое, вы говорите, расстояние должно быть между вами и другим человеком, чтобы он начал что-то припоминать?
— Полметра где-то, не больше. Но я этого не говорил. А зачем вам?
Я продолжал глотательные движения. Это было похоже на схватки перед родами новой мысли.
— О нет! Вы же не хотите сказать, — он затряс головой. — Нет! Нет, нет, нет!
Таблетка, кажется, добралась до пункта назначения. Я заговорщически подмигнул моему визави.
— Почему нет? Уж это-то для вас не должно быть проблемой…
— Это? Это — проблема всей моей жизни!
— Может быть. Но для меня пока что — только слова.
— Вы понимаете, насколько это мучительно? Это дьявольски неприятно даже в лучшем случае — как там, в кафе. А в худшем…
— Я все понимаю, — соврал я и замолчал. Твердость и только твердость! Никаких дебатов.
— Мне страшно, — произнес он шепотом.
— А чего бояться? Вы со мной. К тому же мы в машине, я даже не буду глушить мотор.
Он опустил голову. Но почти сразу вскинулся — с той нарочитой бодростью, которой человек тщится укрепить себя в тяжелом решении.
— А, к черту! Ради вас я готов на что угодно, — и он снова улыбнулся. — Ну… Ну, пусть будет вон тот, у остановки. В кепке — видите?
— Нет, не надо. Что этот, что те в кафе… Я должен сам выбрать.
Я чиркнул зажиганием и положил на руль ру…
* * *
…ки следователя покоятся на гладкой, без единой кляксы и царапины, столешнице, а сам следователь все чаще опускает на них глаза. Он не раздражается, не нервничает, и глубокая, отрешенная задумчивость не перепахала его лоб морщинами. Просто пришел час устать — и об этом твердит черное от осенней ночи окно.
— Значится, так…
Он постукивает ручкой по столу, оглядывая меня с головы до ног и обратно. Точно пытается придумать мне имя или легенду.
— Значится, так! — Бросок ручки на стол знаменует конец его колебаниям. — Придется вам пока побыть у нас. Эту ночь — точно.
— Но…
— С вами хотят побеседовать. Высокое начальство.
Нет, нет, все не должно закончиться здесь! Все не должно рухнуть — вот так, не по моей глупости, не из-за дурацкого случая, а просто потому что эта рыбьеглазая блоха решила поосторожничать!
— Я…
— Мы еще не решили, кем вы нам будете приходиться — свидетелем или подозреваемым. Но вы, уважаемый, уже начали бегать — а это нам не нравится. Вот я, допустим, вас сейчас отпущу, и вы опять бегать станете. Поэтому давайте так. В камеру я вас помещать не буду. У нас есть комната, в которой можно поспать. А кто-нибудь из моих коллег побудет рядом.
— Но по закону…
— Я вам предлагаю по-хорошему, а не по закону. По закону, могу и задержать, если вам так хочется. У вас ведь с собой никаких документов нет? И главное — вы бегаете, уважаемый, бе-га-е-те! Это, кстати, для закона тоже основание.
Коридор, несмотря на позднее время, напоминает банку, которую ребенок наполнил всевозможными насекомыми. Здесь бегают, прыгают, ползают, ковыляют — и все с диким шумом, криками и звонками мобильных…
— Видите, — говорит следователь. — Не пустяк это дело…
И в каждом глазу у них — по кусочку растерянности. Нет, не знаете вы главного. Тоже не знаете!
Он вводит меня в комнату, где нет даже окна. Только стол, стул и продавленный диван, на котором покуривает долговязый мужик. Вместе со следователем они выходят за дверь и бормочут там, как бабки-ведуньи. Вот тут, стало быть, и наступит конец.
Вызовут всех, кого можно, — и ку-ку! Долговязый между тем возвращается: «Ну, вы располагайтесь, я тут рядом, если что».
Да, это та же камера, только хуже. В камере хотя бы есть символизм. Я не в состоянии даже присесть на этот мерзкий диван и стою, прислонившись к столу. Мало-помалу вползаю на него задом и свешиваю ноги. Надо, надо что-то предпринять, я не смогу торчать тут в полной безвестности и ждать! Вот только что предпримешь здесь, в тихом центре смерча? Первой голову всегда посещает банальность. Но, поразмыслив, я понимаю, что альтернативу ей искать чересчур долго.
— Извините, простите, я… это…
В комнате снова объявляется долговязый. Он едва не сносит притолоку головой.
— Мне… мне бы… в туалет, — я стараюсь глядеть как можно более смущенно.
Улыбнувшись, долговязый делает знак рукой: погоди, мол. И, снова пригнувшись, выхо…
* * *
…дит дикость какая-то! Их слишком много, понимаете? Нет! Никак! Ни за что!
Его голубые глаза позеленели от страха. Мы оба смотрели на компанию у парапета. Не то чтобы это была компания — так, разные люди собрались поглазеть да пофотографироваться. Слишком уж сказочно, потусторонне смотрятся огни небоскребов, вырастающих прямо из пропасти под эстакадой Третьего транспортного. В центре родного города — кусок чего-то диковинного, ненашенского. Место быстро стало культовым: ночью всегда кто-нибудь ошивается.
— А вы не открывайте дверь. Просто позовите кого-нибудь! Сейчас подъеду поближе.
Он долго собирался с силами. Механически то снимал, то надевал шапку. Наконец опустил стекло и тихо, хрипло выдавил:
— Эй!
— Громче, громче, здесь же трасса. Они не слышат.
— Э-э-е-е-ей!
От группы оторвался человек и подошел к машине. Он три-четыре секунды смотрел на Евгения, а потом вдруг воскликнул:
— Peter! How did you get here? How did you find me? Incredible! I’m just…
Договорить ему не дали. Опершийся на крышу здоровяк вдул в салон кубометр перегара.
— Вованыч! Вова-а-аныч! Слышь, а мы чё-то без тебя начали… Ну ты давай, давай, давай!..
Но дверь уже пытался открыть какой-то мелкий огрызок с волосами, выкрашенными в желтое:
— A-а, с-с-сука, наколол меня с «травой»! Ничо, ща все вернешь!
Сзади работала локтями накрашенная старлетка.
— Ой, Лизка, Лизка! Ура! Да пустите же меня к ней!
Машину обступали. Кто кричал, кто скулил, кто смеялся. Я вжал педаль газа в пол.
Какими бы сообразительными мы иной раз себя ни мнили, всегда находятся моменты — чересчур горькие, сладкие, терпкие, — словом, слишком насыщенные вкусом, чтобы с ходу быть проглоченными сознанием. Вот она лежит перед тобою раздетая — девушка, которую ты так давно поселил в своих грезах, выслеживал взглядом в толпе днем и вожделел ночью! А ты стоишь истуканом, не веря, не понимая, что все это — здесь, сейчас и именно с тобой… Машину несет по мокрой дороге прямо к железнодорожному переезду. Очнуться бы, крутануть руль — и хоть в дерево, хоть в кювет! Но ты будто загипнотизирован перемаргиванием сигналов шлагбаума — и видишь перед собой на руле чьи-то чужие, не подвластные тебе клешни. Со мною рядом сидел парень, опасно уникальный для этого мира (определение «уникально опасный», кстати, тоже подходило), а я все думал, что впереди «транспортный крест» и надо успеть принять левее. Осознавать происходящее начал только на Беговой — когда сбавил скорость. Мы ехали в молчании: я был неспособен хоть что-то из себя выдавить. Разговорчивость моего знакомого тоже словно вылетела в открытое окно. Я остановил машину.
— Ну как, получили удовольствие? — холодно спросил Евгений.
— Может… Может, будем на «ты»?
Пока я, как четки, перебирал ключи в свисавшей из замка зажигания связке, он изучающе меня разглядывал. Любовался силой впечатления или снова проверял — не притворяюсь ли… Улыбка на его лице больше не объявлялась.
— Что же делать-то? — я никак не мог разодрать слипшиеся мысли.
— До МКАД добрось хотя бы! А то я на маминой таратайке в ваш город въезжать боюсь: у меня ведь и прав нет…
— А как же ты тут?.. Пешком?
— Ну не в троллейбус же влезать!
Заводя двигатель, я механически повторил:
— «Лизка»…
— О, это еще не худшее.
Едва мы остановились, как он — нет, нет, нет, нет! — надет шапку и потянулся к ручке двери. А я все не знал, как и что сказать. Вопросов было бессчетное множество, но все они кричали где-то внутри, а слова никак не придумывались. Ну почему озарение — всего лишь миг, а отупение — вечность?!
— Расскажешь ему обо мне? — спросил он тихо, не то с надеждой, не то с удрученностью.
Я вспомнил муки Валентиныча и то, как он вцепился в те злосчастные рисунки. Как рассказать ему то, что тебя самого только что поставило на грань сумасшествия?
— Боюсь, что пока…
— Но он же должен как-то узнать, что есть такой я! Что я рисую! Что эти работы… Я ведь даже звонил ему как-то. Но там и разговаривать не захотели: обращайтесь, мол, в фонд.
— Да я бы с радостью! Но, сам понимаешь, он либо посмеется, либо потребует встречи. Как, как тут быть?!
— Но… можно же как-то выкрутиться. Я — инвалид, социофоб, ни с кем не вижусь… Тем более что так оно и есть!
— Можно было бы — если бы он просто неплохо отозвался о твоих вещах. Но он слишком разволновался — поверь! Теперь точно захочет все узнать.
Он уверенно стал тянуть за ручку.
— Погоди! — отчаянно захрипел я. — Но ты… Ты ведь понимаешь, насколько это все потрясающе. Ты же один такой! Людям…
— А что от меня людям? Ты вон и одному человеку рассказать боишься, а все прочие что — поверят на слово?
Шарф снова почти полностью скрывал его лицо. Он открыл дверцу.
— Да стой ты! — я ухватился за его рукав. — Я что-нибудь придумаю насчет Северцева!
Хотя что тут можно было придумать?
— Извини, я… я не могу сейчас. Тяжело. — Он мягко высвободил руку.
— Ну прости. Поставь себя на мое место! Как еще я мог проверить?
— Да дело не только в этом…
— А в чем?
— В тебе.
— Во мне?
— И во мне тоже.
Он уже выкарабкался на тротуар, когда я почти крикнул:
— Но мы же еще увидимся?
Он метнулся прочь от машины. Секунда — и его не было. Ни в одном из окон, ни в зеркалах. Я выскочил из салона и едва не попал под проносившийся мимо фургон.
Только когда зад снова расползся по нагретому сиденью, до головы дошло, как она сплоховала. Ведь это мог быть он — шанс, долгожданный, великий, тот са…
* * *
«…мый кайф теперь: женский общим сделали. Из-за этой трубы теперь, наверное, месяц на первый ходить».
Долговязый еще держится за ручку закрытой двери, но уже бессильно и обреченно — проходивший мимо коллега, лица которого я даже не разглядел, с легким смешком изуродовал все планы. Сделал их далеко идущими в буквальном смысле: нам теперь тащиться на этаж ниже. Спускаясь, я бегло оглядываю лестничные клетки, коридоры… Нет, тут никаких шансов! Все кишит озабоченным людом.
Дамская комната, хоть и лежа в разрухе, твердит: женщины в этом ведомстве — существа высшего порядка. С пола содрана вся старая плитка, а по углам стоят аккуратные стопки новой — розоватого мрамора. Свежеустановленные унитазы поблескивают по кабинкам обернутыми в целлофан рычажками. Правда, дверцы этих кабинок уже еле держатся, из двух раковин на стене висит лишь одна, подоконник сорван, решетка отвинчена от окна и стоит у стенки, под потолком болтается голая ламп… решетка отвинчена от окна!!! Отвинчена!!! Сердце мгновенно перемещается в горло и начинает колотиться там. Оборачиваюсь. Долговязый так и не зашел следом, оставшись дежурить у двери. Пять нерешительных, хрустких шагов к окну. Внутренние створки раскрыты, на месте болтов зияют черные дыры. За окном — забор из бетонных блоков, мощный, но не слишком высокий. В общем, смогу. Обязан смочь! Шпингалет поддается, но неимоверно скрипит. Я все время оглядываюсь. Но долговязый либо глух, либо занят своими мыслями, либо с кем-то болтает. А может, все разом. Рывок, дребезжание стекла — и одним движением я взлетаю на подоконник. Нос еще не успевает вместить в себя запахи ночной улицы, как я уже повисаю на заборе. И откуда в мышцах вдруг взялось столько мощи! Переваливаясь на другую сторону, слышу сзади чей-то крик. Но он не пугает.
Только придает энергии. А дальше — дальше лишь сырой воздух в лицо!..
— Федя? — Голос Лены в трубке звучит не просто взволнованно. Он — воплощение ужаса.
— Д-да, — нерешительно отвечаю я.
— Где ты? Тебя ведь ищут.
— Лен… Он не объявлялся? Ты ничего не. знаешь?
— Господи, да если б знала! — Она едва не заходится в рыданиях. — Я думала тебе хоть что-то известно! Нас почти каждый день мучают. Извели совсем своими допросами!
— Да я сам ничего не понимаю…
— Федь, скажи, что там случилось? Ты там был? Нам никто ничего не говорит. Но я знаю, знаю, что было это тело! А Вадюша…
Трубка разразилась рыданиями.
— Лен, все образуется. Все хорошо будет…
— Феденька, найди его, найди, пожалуйста. Не ради меня даже. Ради…
Я отключился. Не знает ни йоты. Да и телефон ее наверняка слушают. Так что в моем агрегате теперь тоже нет про…
* * *
«…ку от таких мест, как я понял, — ноль. Зато смешно. Представляете, мы весь вечер убили в том клубе. Мычание какое-то — вроде как духовная музыка! Мы — на подушках, а кругом — патлатые и небритые человеки. Отвары разливали с просветленными лицами — а-юр-ве-ди-че-ски-е! И вокруг все тоже просветленно старались выглядеть. Некоторые даже головой крутили. По мобильному — не моги! Поржать — не моги! Нарушишь чужое кармическое пространство! И вот, только тикнуло одиннадцать и клиенты ушли, эти просветленные — как давай гоготать и глумиться! «Свалили! Восточные техники закончены! Наливай!» Не заметили нас просто — там же мрак кромешный, только китайские фонарики кое-где. А мы ведь несколько тысяч отдали за всю эту медитацию-релаксацию! Я, может, и правда надеялся просветлиться! Не, не денег жалко! Просто потрясаешься иногда тому, какие все…»
Он засмеялся, не закончив. По-доброму, без низких саркастических ноток. Валентиныч вообще был в последние дни непривычно весел и беззаботен. Пригласил меня на дачу — снова просто так, без всяких просьб и жалоб. Собрал друзей, пили чай на террасе, слушали истории, бродили по саду. Я окольными путями вызнавал у других, что с ним: может, в партии продвинулся или здание под фонд выбил… Но все лишь губы выгибали: он же вроде всегда такой.
И только когда я стал все чаще и чаще встречать его у себя в районе — гуляющим пешком у Театра Армии, — меня осенило. У него же там мастерская! Неужели?.. Не верилось, не мыслилось!
— Что? — спросил как-то Валентиныч. — Староват, думаешь, я уже для любви-то?
И вдруг подпрыгнул на полметра. А когда приземлился, добавил:
— Вот так оно бывает иногда. Ате рисунки…
— Твои, которые не твои?
— Мои, Теодор, мои! — Его голос звучал спокойно и весело. — Ты прав был: наверное, я просто подзабыл какие-то вещи. Но главное не это. Главное, что с них все начинается. Они мне показали, каким я могу быть. Нет! Каким я буду!
Меня тоже почти подбросило вверх. Не только потому, что ко всем нам снова возвращался тот прежний он — уверенный и радостный. У меня теперь тоже могло кое-что получиться. Вернее, у нас. У нас с Лысым.
Я так и звал его иногда — и он ничуть не обижался. Волнения оказались напрасными: мой новый знакомец объявился скоро.
Уже через день девчонки из регистратуры, подавляя смешки, сообщили мне, что кто-то все утро названивал и спрашивал «терапевта Федора». Им показалось, я тоже прихохатываю, но это я трясся от волнения. Когда в кабинете наконец раздался звонок, я едва не уронил телефон. По счастью, пациентов не было. Трубка коротко сказала: «Это я. Извини, что сбежал. Не привык ни с кем так долго общаться». Пришлось сделать над собой усилие, чтобы не завопить от радости.
Ну, а дальше — понеслось! Он то звонил каждый день и назначал встречи на пустынных обочинах трасс, то обрушивался внезапно, без всяких звонков, — и все оправдывался, все объяснял то, что и так было очевидно: если молчание золото, то разговор с живым существом — платина в бриллиантовой россыпи. Меня тоже тянуло к нему. Даже головная боль, которая почему-то в его присутствии мучила чаще, не казалась препятствием. Как любая загадка, он влек магнетически, безо всякой рациональной причины. Я прекрасно сознавал, что, возможно, никогда не смогу о нем рассказать — ни Валентинычу, ни кому-либо другому! Но это ничего не меняло. К тому же я был в восторженном изумлении от его познаний — великих безо всякой гиперболы. Создавалось впечатление, что его собственная память не имела дна: даты, люди, события, мифы и загадки — в ее недрах умещалось все. А его квартирка в Озерном была переполнена холстами. В основном они без рам лежали на шкафах — и Лысый сперва никак не желал их показывать. Только после унизительных моих упрашиваний достал некоторые — ранние, как он говорил, — работы. Это было точно не похоже на стиль Валентиныча. У того все выходило эпически подробно. Если дерево — то с каждой прожилкой на листике, если человек — то с лицом почти фотографической детальности… Здесь же властвовали оборванные линии. Природа писалась крупными мазками, лица прорисовывались не полностью, а так, что в глаза бросалась только одна черта. Или выражение. В общем, все больше угадывалось, чем виделось. Ты был не наблюдателем — соавтором… И чем дольше эти работы меня гипнотизировали, тем навязчивей было мое желание вникнуть в тайну их творца. Разумеется, надо было подождать со своим предложением — месяц, два, может, и больше. Но раз уж мы так здорово ладили… Я сказал. А он вдруг: