Сразу стало ясно: Бабцев только того и ждал. А то вроде как все людьми себя чувствуют, забыли о своей скотской сущности, пора напомнить. “Всему свету известно, что японцы не воруют, а работают. Просто-таки по результатам известно. Где Япония и где наша Раша! Именно поэтому человек, про народ которого известно, что он исключительно порядочен, честен и трудолюбив, может себе позволить такую шалость. Особенно здесь, в нашем Парке русского периода. А вот нам следовало бы вести себя особенно осмотрительно, потому что всему свету известно: мы тут, как и все рабы - ворье. Спокон веку - ворье. Удел ежесекундно зыркать по сторонам в поисках того, что плохо лежит, - это нормальное состояние русского крепостного, у которого нет гарантированной собственности…”
У Степана от негодования просто в зобу дыхание сперло. Это японцы-то не воруют! Одна из самых мощных мафий в мире! Но хрен с ними, с японцами, - их проблемы! А мы! Мы!! И Корховой, нервно запинаясь и став опять бездарно косноязыким, поведал, что в родной деревне его родителей (до школы да в младших классах Корхового увозили туда к бабушке на целое лето, и он всей сутью своей успел неотторжимо впитать эту истинную - луговую, соломенную, яблочную - Русь) еще в семидесятых никто не запирал домов. Разве что снаружи на щепочку или палочку, когда уходили.
“Баушка, ты зачем в колечко хворостинку сунула?” - “Ну как же, Степушка?.. Ежели кто к нам придет - сразу увидит: никого нет дома…”
Хотя в то же время: “Степка, ну что ты все с книжкой да с книжкой? Ты мушшына или кто? Делать нечего - так по воду сходи!”
Но об этом - не здесь и не сейчас…
Бабцев усмехнулся своей кривой, превосходственной ухмылочкой.
“Да что у вас там взять-то было?” - парировал он.
Хорош довод, да?
“А когда стало, что взять, - свирепея, заорал Корховой, - кто взял? Иванов-Петров-Сидоров, что ли? Нет, дорогой! Гусинский-Березовский-Ходорковский! Так кто тут рабы? Кто зыркает, что плохо лежит?”
“Мужики! Эй, мужики! - уже откровенно встревожившись, спохватился Фомичев. - Кончайте! На кой ляд вам это надо? Хорошо ж было!”
Поздно.
Бабцев с ледяной удовлетворенной улыбкой откинулся на спинку своего стула.
“Ну, разумеется, - сыто констатировал он. - Опять во всем евреи виноваты. Какая свежая мысль! Как она необходима для процветания Отчизны!”
“Валентин, ну хватит, правда! - взмолилась уже и Наташка. - Евреи хорошие, мы любим евреев. Я сама еврейка! - и она указательными пальцами растянула себе глаза чуть ли не к вискам, подчеркивая раскосость. - Все мы отчасти русские, но все мы немножко евреи. Будет вам, ребята!”
Да. Ну почему стоит только заговорить о России и русских, икнуть не успеваешь, как, сам того не желая, говоришь уже о евреях? И то, с чего начался разговор, уже забыто, уже неважно все по-настоящему важное, будто нет в мире иных проблем, кроме как исчадия ада они или вечные жертвы? Да что в лоб, что по лбу!
Корховой всадил еще грамм полтораста, пытаясь взять себя в руки, и тут ему показалось, что у него появился довод - мирный, уважительный к собеседнику и, что немаловажно, даже где-то неотразимый.
“Послушайте, Валентин, - сказал он, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. - Всем понятно, что есть такой штамп. Типа если в кране нет воды… Он отвратителен. Но есть другой штамп. Что еврей - это просто-таки синоним несчастного страдальца, от веку без вины виноватого. Его все гнетут ни за что ни про что, просто потому, что он еврей. А спроси: а почему, собственно, их все всегда угнетали, может, отчасти и неспроста? Правильный ответ: потому что они несчастные евреи, народ с очень тяжелой исторической судьбой, ведь их всегда все угнетали. Это тоже штамп. Но есть еще много штампов столь же мерзких и неумных. Например, стоит кому-то заикнуться о тяжелой - тоже тяжелой! - судьбе русского народа, как в ответ слышишь: ну, никто вам не виноват, вы все это сами на свою задницу придумали! Чуть заикнись о тех, кто нам кровь пускал и головы морочил, сразу - ага, конечно, чтобы оправдать собственную глупость и подлость, всегда надо найти врага. Так ненавидеть одни штампы и так боготворить другие - разве это честно?”
Корховой и сам не ожидал от себя столь связной, и вроде бы убедительной, и даже вроде бы сбалансированной, ни для кого не обидной речи. Он с облегчением и толикой гордости перевел дух.
Однако Бабцев в ответ лишь развел руками: ну, мол, случай клинический, медицина бессильна.
“Вот вам, господа, обыкновенный русский фашизм в натуральную величину”, - сказал он.
Тут Корховой ему и врезал. Просто и молча перегнулся через столик - ни Фомичев, ни Наташка не успели его даже за локоть ухватить - и врезал по самодовольной морде. Даже не задумавшись ни на миг, еврей сам-то Бабцев или просто так гонево гонит. С грохотом Бабцев слетел со стула, стул полетел кверху ножками в одну сторону, Бабцев кверху ножками - в другую. Вокруг завизжали, с ужасом прыгая в стороны с пути катящегося на спине Бабцева, будто из лопнувшего радиатора отопления под давлением хлынул кипяток и надо от струи спасаться.
Что было потом, трудно сказать. Где-то на дне трехлитровой банки с мутной сверхтяжелой водой едва-едва колыхались при потряхивании блеклые, сморщенные лоскутки воспоминаний. Конечно, пока Бабцев вставал и размазывал кровь по лицу, Корховой залил еще порядка стакана - потому что ему сразу стало стыдно и тошно, но отменить случившегося уже было нельзя. Это как несчастный случай: мгновение назад все еще было хорошо, а мгновение спустя уже ничего не поправить.
И нужна только анестезия.
На том стакане кончались достоверные сведения.
Кажется, Фомичев отмазывал Степана от администратора кафе, совал какие-то деньги… Дальнейшее - молчание.
– Живой? - раздался осторожный голос откуда-то с заоблачных высот иного мира.
Несколько мгновений Корховой не отвечал, собираясь с силами.
Голос принадлежал Фомичеву.
– Ох… - сказал Корховой. Помолчал. - Ты нас спас, да?
– Угу, - ответил Фомичев. - Пива хочешь?
Корховой поразмыслил. Потом его передернуло.
– Это хорошо, - сказал Фомичев. - Все равно нет, бежать бы пришлось.
– А зачем спрашиваешь?
– А вдруг ты без пива помрешь?
Корховой неуверенно перевернулся на бок. Разлепил глаза. Спустил ноги с кровати. Сел.
– Ты меня что, довез?
– Я всех развез. Сначала потерпевшего, потом Наташку, потом тебя. А тут два фактора: во-первых, я не был уверен, что ты в силах от тачки до квартиры доползти сам, а во-вторых, у меня уже ни копья не осталось. А рыться тут по твоим карманам я не стал. Расплатился, отпустил мотор, допер тебя до верху - ты хоть просветлился на миг и номер квартиры смог вспомнить… Ну, вывалил тебя в кроватку, а сам на диване прикорнул. Я-то тоже не вполне свеж… Только что поднялся, воду хлебал - а тут слышу стоны….
– Перед Наташкой совестно… - невпопад пробормотал Корховой.
– Ты на нее запал, что ли? - попросту спросил Фомичев.
– Ага.
– Ну-ну. Смотри, она дева серьезная.
– Я знаю. Я тоже, знаешь, не просто перепихнуться. Во всяком случае, такое у меня ощущение в последнее время.
– Ну-ну, - уважительно повторил Фомичев. - Тогда я тебя порадую. По-моему, она на тебя тоже. Во всяком случае, слегка.
– Почему ты так думаешь? - спросил Корховой после паузы. У него от недоверчивой радости даже дурнота слегка отступила.
– А ты не помнишь?
– Что?
– В машине?
– Побойся Бога… Что я могу помнить?
– Да, действительно. Это я, можно сказать, глупость сморозил. Ну, вот тогда и томись в наказание. Не скажу ничего.
– Ленька!
– В связи с плохим поведением дитя нынче оставляется без сладкого.
Корховой только вздохнул. Поднялся. Прошлепал босыми пятами на кухню. Зверье идет на водопой… Корховой открыл воду, подставил стакан под шипящую белесую струю, потом выпил залпом.
Даже не поймешь, лучше стало или хуже.
Нечего сказать, посидели…
– Славно посидели, - сказал он, входя обратно в комнату. Ленька пребывал там же, где пять минут назад Корховой его оставил, в кресле у окна. Вид у него тоже был не очень.
– Посидели - и ладно бы, - ответил Фомичев, покачав головой. - А вот поездка у нас будет… Веселая.
– Ты думаешь, он поедет?
– Непременно поедет, - ответил Фомичев.
Корховой помолчал.
– Перед Наташкой надо извиниться.
– Подожди маленько. Приди в себя. От тебя ж даже через телефон сейчас выхлоп. Все равно она извинений никаких не ждет, так что полчаса-час ничего не решают. Я понимаю, у тебя сейчас острое воспаление совести, но… Возьми себя в руки.
Корховой, от застенчивости и благодарности как-то даже косолапя, подошел к Фомичеву и неловко ткнул его кулаком в плечо.
– Спасибо, Ленька.
Фомичев сделал страшную морду, высунул язык и мерзким голосом ответил:
– Бе-е-е!
– Да ладно тебе… - отозвался Корховой. - Я и так сквозь землю провалиться готов.
Помолчал. Потом добавил задумчиво:
– А вот он - не готов…
Поразмыслил еще. И вдруг спросил:
– А ты его хорошо знаешь?
– Нет, - ответил Фомичев. - Шапочно. Он очень ангажирован, ты ж понимаешь. В своем мирке варится. И чего это на сей раз западники его командируют? Странно… Никогда он к космической проблематике касательства не имел - все больше про зверства русских в Чечне да гонения на бедных миллиардеров…
Некоторое время они молчали. Похмелье медленно укладывалось на покой. Мутное, истеричное возбуждение, простая производная химического восторга крови (“Пьянка - это маленькая смерть…” - “Жив! Жив! Опять жив!”), сменялось усталой апатией и вселенской грустью.
Слепящее солнце ломилось в окно, больно попирая светом еще полные хмеля глазные яблоки. “Как в домашних условиях обнаружить давление фотонов? - подумал Корховой. - Вот, пожалуйста… Легко”.
Прообраз, можно сказать, межзвездного двигателя…
– Я вот думаю, - сказал Корховой негромко, - мы тут бухаем, скандалим… Роемся в дерьме друг у друга и только и знаем, что пытаемся выяснить, чье дерьмо дерьмовее. А скоро поедем туда, где к звездам летают…
– Думаешь, они там не бухают и не скандалят? - с тихой тоской спросил Фомичев.
Корховой пожал плечами.
– Бухают и скандалят, наверное. Люди же… Но там, по-моему, это не главное. На периферии главного. Когда такое дело рядом, все это должно казаться очень мелким… Стыдным. А у нас, мне иногда кажется, кроме этого, ничего нет.
– Да вы романтик, мессир, - сказал Фомичев. - Успокойся: до звезд им так же далеко, как и нам. Нуль-транспортировку еще не выдумали и вряд ли выдумают. Да и с фотонными параболоидами в стране напряженка. На повестке лишь все тот же бензиновый черт, только очень большой, очень длинный и неимоверно дорогой. Камера сгорания, карбюратор, искра… зажигание барахлит, гептил потек, окислитель то ли не подвезли, то ли пропили…
Корховой потер лоб.
– Наверное, без пива все же не обойтись, - глядя на него, с намеком предположил Фомичев.
Корховой помедлил, потом решительно сказал:
– Ну, нет. Надо перед Наташкой извиниться. Типа цветов накуплю.
– Ну, ты пропал, - сказал Фомичев.
Почка, почка, огуречик - был да вышел человечек
Несмотря на относительно ранний час, дядя Афанасий уже затарился в ближайшей аптеке пузырьками то ли боярышника, то ли пустырника - и теперь кайфовал на лавочке, что твой султан в гареме. Безмятежно вытянув ноги в познавших всю скверну мира штанах, он прихлебывал из горлышка живительную брынцаловку и подставлял костлявое, в седой щетине лицо майскому солнцу, фосфорически пылавшему сквозь ослепительно белые перья облаков.
Афанасий жил через площадку.
Не самый плохой сосед. На третьем этаже года два назад вообще притон завелся - безумные подростки с глазами зомби то и дело курили на площадке, квохча и мыча оживленно на каком-то языке приматов. На лестнице то и дело скрипели под ногой использованные шприцы, кусты под окнами периодически обрастали восковой спелости презервативами. Все всё знали. Никто ничего не делал. Шприцы и шприцы… При чем тут милиция, это же рост благосостояния!
А вот у Афанасия хватало только на боярышник да пустырник.
Журанкову несколько раз повезло увидеть, как это происходит. Чернея из щетины жутким провалом доброй утренней улыбки, Афанасий, когда-то - механик золотые руки, подходил к окошечку и молча смотрел снизу вверх на аптекаршу. Если была очередь, он смиренно отстаивал ее всю, никогда никого не задирая и тактично стараясь ни на кого не дышать. Когда подходил его черед, аптекарша сама спрашивала: “Как всегда?” - “Как всегда, милая, как всегда”, - шамкал Афанасий и начинал, подслеповато щурясь, кривым пальцем гонять мелочь по коричневой морщинистой ладони.
И тут ему наступало “щастье”.
Он нетвердыми движениями рассовывал по карманам тупо постукивающую боками стеклянную снедь, несколько раз прожевывал морщинами улыбку и с легким поклоном, как лорд, удалялся. Юным приматам с третьего и не снились такие манеры.
Конфуций, в миллионный раз подумал Журанков, не зря в свое время говаривал: “В стране, идущей путем справедливости, стыдно быть бедным и убогим; в стране, идущей путем несправедливости, стыдно быть богатым и преуспевающим”. Великая книга “Лунь юй”. Для ракетостроения или, скажем, квантовой механики бесполезна, но по жизни ее надо бы наизусть знать всем.
Впрочем, поди объясни теперь хоть кому-нибудь, что такое - стыд.
– Здорово, дядя Афанасий.
Сосед молча отсалютовал Журанкову вздернутой вверх рукой и вновь ушел в себя.
А Журанков пошел к себе. После развода он оставил городские апартаменты бывшей жене (та их скоро продала, откочевывав в столицу к новому) и перебрался в родительскую живопырку в Пушкине. В том Пушкине, где лицей.
И где жил когда-то и где страшно и одиноко умер Александр Беляев; нынче, конечно, любую его книжку в здравом уме и пролистать нельзя, хотя бы чтоб не глумиться взрослым умом над собственным же детским восторгом - но было время, классе то ли в третьем, то ли даже во втором, когда Журанков читал “Звезду КЭЦ” по кругу: закончит и опять сначала, закончит и опять… Что с того, что он уже и в том возрасте многое понимал и дико смеялся вслух, например, всякий раз, когда доходил до описания садящейся на горное озеро ракеты: “Длина ее намного превышала длину самого большого паровоза, и весила она, наверное, не меньше…” Что с того? Смех не мешает любить, даже наоборот, если только он не исполнен презрения.
А презирать Журанков так и не научился. Никого не умел презирать. Даже когда ему очень хотелось.
Улицкая недавно гениально дала формулу любви: когда достоинства восхищают, а недостатки умиляют. Правда, у нее говорилось о любви супругов, но то же самое верно и для любой иной. И Журанков до сих пор время от времени совершал паломничества к мемориальной доске на доме несчастного человека, наделенного в свое время огромным даром мечтать и обделенного даром подбирать своим мечтам достойные образы… Мимо кафе “Льдинка”, где они с Катей впервые попробовали так называемый шартрез, зеленый, пахнущий гороховым супом, советского еще разлива; мимо кинотеатра “Авангард”, в котором они столько фильмов пересмотрели, от “Верной Руки - Друга Индейцев” до “Зеркала”… И во внутренний дворик.
Теперь Журанкову казалось, что все связанное с бывшей женой осталось там же, где и “Звезда КЭЦ”. Далеко в детстве. И сама Катька стала сродни “Звезде КЭЦ” - встречаться нельзя, нет уже места в нынешней жизни всему, что так будоражило и вдохновляло, но в памяти - только восхищение и умиление. Ничего кроме.
Ему до сих пор ее не хватало.
Ему до сих пор хотелось сделать ей что-нибудь хорошее.
Ах, да что там. Ну, разлюбила. Любила и разлюбила, бывает. Дело житейское. Любовь - такая странная штука, что, если человек кого-то разлюбил, нельзя считать его по этой причине хуже, чем он прежде казался. Может, даже наоборот. Разлюбить и уйти, не оглядываясь, куда честнее, чем разлюбить и все равно волочь на горбу постылый, убийственный для души - да и для тела! - совместный, но вчуже быт.