Наверное, сходное с этим чувство не очень понятного даже ему самому долга и не позволяло Журанкову торговать тем, что он так заботливо укрыл в земле. Не создан был Журанков для свободы.
Прихлебывая несладкий чай, он несколько раз вдумчиво перечел безучастные, даже слегка игривые по тону прейскуранты. Из документов явствовало, что выгоднее всего, похоже, толкать нарезкой собственную печенку (“Вам кусочком или нарезать?”), но период реабилитации короче после удаления почки. Да и операция проще. Денег, правда, дают меньше…
Прошло еще с полчаса, в сущности, утро только начиналось, а он уже сидел, сняв руки с клавиатуры, успев перелистать несколько досок виртуальных объявлений - совершенно обыденных, будто речь шла о распродажах домашней мелочевки, - и удрученно переваривал обескураживающую информацию: предложение тут, похоже, сильно превышало спрос.
“Дорогие люди Обращаюсь к Вам с предложением Хочу начать новую жизнь исправить свои ошибки прошлых лет вернуть дорогим и самым любимым мне людям всё что отнял и всё чего не дал Воровать грабить обманывать убивать не умею и что более важно не хочу С работой постоянно не клеится Есть хорошее предложение начать свое дело но нужны деньги поэтому предлагаю Вам себя в качестве донора почки О себе: мне 32 года здоровье хорошее группа крови 1 положительная гепатитом не болел алкоголь не употребляю больше 8 лет рост 175 см вес 65 кг анализ на совместимость тканей не делал не за что Цену ломить не хочу 10 000 долларов США Если Вы всё-таки считаете что здоровье стоит дешевле то зря Контактные телефоны ускорят нашу встречу Пожалуйста это для меня очень нужно и очень срочно С уважением Петр”.
“Срочно нужны деньги продам любой орган за кароткий срок АБСОЛЮТНО ЛЮБОЙ + костный мозг кто заинтересован пишыти мне 20 лет 1 + група к. я абсолютно здаров полный мед асмотр”.
А делать было нечего.
В такой толпе надо как-то выделиться, обратить на себя внимание… Яркий фантик зачастую ценнее вкуса конфет.
Непроизвольно стиснув зубы и сам не понимая, почему ноют скулы, с наивностью неудавшегося святого он принялся легко набивать на шелестящей клавиатуре правду: “По семейным обстоятельствам срочно продам почку или срез печени. Абсолютно здоров, никогда не курил и не увлекался алкоголем. Сорок три года, доктор физико-математических наук, главный теоретик бывшего СКБ „Сапфир“ (там, где теперь казино „Остров сокровищ“), лауреат Государственной премии уже не существующего государства. Контактный телефон…”
Потом пошел в булочную.
И только возвращаясь домой с кирпичиком хлеба и пакетом йогурта, только поздоровавшись с Афанасием, безмятежно поглощавшим пузырек за пузырьком целебную настойку, Журанков по-настоящему понял: жизнь его кончилась, когда кончился “Сапфир”. Именно поэтому ничего ему нынче не жалко и ничего не страшно. Кроме одного: не выполнить свой долг. Долг, который, собственно, он слепо навязал себе сам давным-давно, ни с того ни с сего возомнив себя порядочным человеком. Теперь не отвертеться.
Он стоял у окна, сунув руки в карманы, и бездумно глядел сквозь растопыренные ветви кустарника на серую пятиэтажку напротив. Ветви были усыпаны нежными хвостиками распускающихся, полных надежд почек и обляпаны ссохшимися мутно-прозрачными презервативами; когда налетал порыв ветра, они разом принимались шевелиться, точно опустевшие коконы неизвестных науке, быть может, даже внеземных тварей, заразивших весеннюю планету. И в голове медленно, как пузыри в вязкой среде, сами собой всплывали совсем не относящиеся к делу строки: претенциозные, высокопарные, манерные по нынешним простым временам… Откуда они плыли сквозь Журанкова и куда, он не знал и не задумывался над этим.
В час кровавый,
В час заката
Каравеллою крылатой
Проплывает Петроград.
И горит на рдяном диске
Ангел твой на обелиске,
Точно солнца младший брат.
Я не трушу,
Я спокоен,
Я, поэт, моряк и воин,
Не поддамся палачу.
Пусть клеймит клеймом позорным,
Знаю: сгустком крови черным
За свободу я плачу.
Всех, кого я ненавижу,
Мертвый, мертвыми увижу.
И за стих,
И за отвагу,
За сонеты и за шпагу,
Знаю: строгий город мой
В час кровавый,
В час заката
Каравеллою крылатой
Отвезет меня домой.
Но то уже была рисовка. На самом деле ненавидеть он тоже не умел - так и не научился. Как и презирать. Некоторым вещам некоторых людей учить совершенно бесполезно.
Время жевать камни
День пролетел незаметно. И хорошо. А то Кармаданову было нынче не по себе. В каком-то смысле он ведь свою контору предал. Ибо сказано в писании, сиречь в законе о Счетной палате: при проведении комплексных ревизий и тематических проверок должностные лица Счетной палаты не должны предавать гласности свои выводы до завершения ревизии или проверки и оформления ее результатов.
Однако в нем же сказано: Счетная палата должна регулярно предоставлять сведения о своей деятельности средствам массовой информации…
Хороший закон. Умный. Но, собственно, у нас все законы такие. Нельзя, но надлежит. Можно - да не в этот раз.
Домой Кармаданов возвращался в добром расположении духа. День прошел, ничего не случилось. И гражданский долг свой выполнил, и с рук сошло - во всяком случае, пока; но газета-то уже вышла, и круги по воде пойдут, пойдут, не могут не пойти, а после драки кулаками не машут. И погода - хороша… Вот ведь как весна спохватилась и решила напомнить, что после нее не сразу осень, а еще и на лето можно рассчитывать. Еще позавчера моросило, и ни намека на листву, а теперь просто сердце радуется.
Жена была дома и сидела, чуть сутулясь, над очередными ученическими тестами. Но каким-то чудом в квартире уже пахло - мясным и вкусным; Кармаданов и не заходя на кухню сразу понял: ужин ждет. Каким манером жена все успевала - загадка.
– Шалом, Руфик, - сказал Кармаданов и поцеловал жену в склоненный над каракулями затылок. - Эрев тов.
Она повернулась к Кармаданову, недовольно оттопырив нижнюю губу. Поглядела на него поверх очков.
– Слушай, сколько ты еще будешь меня доставать своим пиджин-ивритом? - вместо “здрасьте” брезгливо осведомилась она, но глаза ее смеялись. - Гляди, на пиджин-русском заговорю.
– С тех пог, как твоя тетя Гоза пгигласила нас погостить у себя в Нетании, я тгенигуюсь, - сказал Кармаданов, расстегивая пуговицы рубашки. - Вдгуг ты туда и на вовсе гешишь пегебгаться?
– Вот только этого мне не хватало, - мрачно ответила Руфь и снова повернулась к кипе листков.
И неожиданно подумала: а может, муж и не просто шутит. Может, эта мысль беспокоит его всерьез? Руфь Кармаданова продолжала смотреть в бумагу, но уже не видела ни единой буквы.
Неужто правда? Придумал себе тревогу и вполне всерьез теперь относится к выдумке, только виду не подает? И решил теперь вот так, дурачась, осведомиться невзначай… Может же такое быть?
Ведь чужая душа - потемки, а душа близкого человека - и подавно, потому что близкий тебя бережет, ни ранить не хочет, ни унижать, ни даже просто ставить в неловкое положение; как ни крути, а больше всего достоверной информации о мире мы получаем, когда он нас унижает и доставляет нам всяческую боль.
И, чуть подумав, Руфь добавила, не оглядываясь на мужа и как бы тоже шутейно:
– Я женщина, гусская сегцем…
Нет, сразу поняла она, мало. Если он себе такое пугало измыслил два месяца назад, когда она читала вслух письмо, и все это время отращивал - мелкой проходной шуткой его враз не вылечишь.
– И вообще, - сказала она, горбясь над бумагами,- русский с еврейкой братья навек.
Она так и не узнала, понял он ее или нет. Если она про его тревоги все попусту придумала, то наверняка не понял; но лишний раз объясниться в любви никогда не помешает. А если не придумала - может, она ему тем и впрямь выбила мрачную придурь из головы. Потому что подхватил он ее тон сразу и с таким легким, летучим вдохновением, какое бывает, лишь когда гора валится с плеч. Только секундочку промедлил и запел:
– Крепнет единство народов и рас! Рюрик и Шломо слушают нас!
И совершенно как единая плоть, разом, они расхохотались до слез; даже в своей комнате Серафима, читавшая в кресле, их все-таки услышала и, не тратя времени на то, чтобы впрыгнуть в тапки, босиком побежала туда, где все и где всем весело. Через мгновение, подозрительно приглядываясь к гогочущим родителям, она уже возникла в дверях. Как всегда, с какой-то книжкой под мышкой.
– Привет, - сказала она.
– Привет, - ответил, чуть задыхаясь, Кармаданов и ухватился за брюки, которые расстегнул было, чтобы сменить на домашние. При дочери он разоблачаться стеснялся.
– Ты кого-нибудь нынче прихватил?
– Нет. Нынче не прихватил. Отвернись, девушка, я же штаны меняю.
Она послушно отвернулась, но разговора не прервала ни на миг.
– Похоже, па, день прошел впустую?
– Да как сказать… Мы восполним другими радостями. Погода хороша. Ты уже гуляла, шестикрылая?
У Серафимы с вожделением напряглась спина.
– Хорошего всегда мало… - нейтрально сказала она.
– Вот мы сейчас поедим и пойдем еще подышим. Мама не против?
– Мама не против.
– А что девушки нынче читают? - спросил, переодевшись, Кармаданов.
Серафима молча протянула ему книгу обложкой в нос.
– “Алые паруса”, - растерянно прочитал Кармаданов заезженное по пустякам, но в первозданной сути своей почти забытое сочетание слов и с некоторым сомнением обернулся на жену: - Руфик, а не рано?
В памяти сразу всплыла неприятная, будто пахнущая многомесячной немытостью картинка в телевизоре - разбитные девицы в блестящих портках, кривляясь, гундосят нарочито противными голосами что-то вроде: “Ты больше не зови меня Ассоль, у меня на этом месте от тебя мозоль…” Нет, дословно не вспомнить текстовку, только образ остался.
Впрочем, в самой книжке, вспомнил Кармаданов, этого все-таки нет. Так что глупый вопрос он задал, и понятно, что дочка прокомментировала его, саркастично хмыкнув: мол, ты вообще-то заметил, что я уже не в подгузниках?
– Я не знаю слова “рано”, - проворчала Руфь. - Я знаю только слово “поздно”.
Явно что-то процитировала. Что-то даже знакомое, но Кармаданов никак не мог вспомнить что. Вертелось, раздражающе виляло задом из кустов - а лица не показывало.
– Между прочим, сейчас новый взгляд возобладал, - академично начал Кармаданов и сел в кресло сбоку от стола, за которым работала жена. Сима с проворством котенка устроилась у него на коленях, и Кармаданову, как всегда, показалось, что она и весит не больше. Теплая, уютная и все еще маленькая… Он обнял ее левой рукой. - Современные тенденции борьбы с мифологизацией сознания, в частности, гласят, что Ассоль и впрямь свихнулась на красивой сказке и совершенно не могла приспособиться к реальности. Не мылась, не стриглась, отца уморила голодом, спалила по рассеянности дом - все корабль свой ждала. А капитан Грэй, когда ее повстречал, враз сообразил, что в братья милосердия не нанимался, и сбежал. И только тем ограничился, что нашел сказочника, который свел девку с ума своей выдумкой, и начистил ему рыло. В общем, реализм такой, что Грэй получил срок за бандитизм, а Ассоль померла в психушке.
Руфь оторвалась-таки от бумаг и, полуобернувшись, опять уставилась на мужа поверх очков. Классическая училка. Если бы она не была такой красивой… Тонкий нос с интеллектуальной горбинкой, ясный лоб, библейские глаза…
– Ну, если возобладал - тогда хана, - сказала Руфь. - Тогда расхищение народного хозяйства будет нарастать и нарастать. Увольняйся, Кармаданов. Все зря.
– Не понял, - озадачился Кармаданов, и Сима, впившаяся было ему в лицо ждущим, пытливым взглядом, сразу опять повернулась к матери. - Какая связь?
– Какая связь? - похоже, немножко дразнясь и уж во всяком случае балуясь, повторила Сима.
– Простая, - ответила Руфь. - Из одного лишь страха наказания не совершают преступлений только первобытные люди - в маленьком племени, когда все друг у друга на виду, а вдобавок за каждым углом бдят грозные боги с колотушками. Все эти малореалистичные требования - не убий, не укради, не предай, даже не сквернословь - это же всё алые паруса, про которые каждому из нас в раннем детстве рассказывает великий сказочник - культура. И если она начинает сама бороться со своими же собственными красивыми сказками - все ее питомцы превращаются в дикарей. Да при том нет у них уже ни строгого, крепко сбитого племени, ни богов с колотушками. Следовательно, гуляй, рванина.
Сима прыснула. Вряд ли она понимала все, что родители наговорили, но она видела, что они вместе, точно две чудесно подогнанные одна к другой детали самой главной игрушки на свете; что они довольны друг другом и рады друг другу, и стоило им оказаться после рабочего дня под одной крышей, озорничают от души,- и ей тоже было легко и радостно.
– А тебе, шестикрылая, нравится книжка? - спросил Кармаданов.
Сима посерьезнела. Хотелось ответить так, чтобы папа, при всех своих взрослых закидонах, понял.
– Ага, - сказала она. - Там так просторно, красиво… - помедлила и, поскольку была еще и честной, добавила: - Хотя местами занудь жуткая!
Уже основательно посвежело, когда Кармаданов с дочерью вышли на улицу. Идти далеко, на смотровую, было поздновато. Кармаданов уселся на скамейку перед прудом и развернул газету, Сима то с интересом присматривалась к выгуливаемым здесь же домашним хвостатым, а с самыми общительными немедля пыталась знакомиться, то напрочь о них забывала и принималась деловито, очень осмысленно кидать в воду какие-то веточки и листики. Впадала в детство, как она порой сама это очень по-взрослому называла. Кармаданов не вдавался, как и чем она развлекается без родительского присмотра, с друзьями-подружками, нечего девицу бесить мелким контролем; пивом не пахнет пока, и слава Богу. Но когда удавалось им выбраться на пленэр семейственно, вдвоем ли, тем паче втроем, дочка с наслаждением впадала в детство. Кармаданову думалось тогда, что она играет в это время не столько в то, что она по виду играет, сколько - в маленькую себя. Увлеченно, от души… Какое удовольствие она с того получала? Поди пойми…
От чтения газет Кармаданов получал, надо признать, скорее мазохистское блаженство типа “Ну, что еще у нас плохого?”. Кого ни возьми - всяк только и знал, что доказывал: я прав, я! Вот бы дали мне порулить! Ну, не мне, так тому, кто меня проплатил - уж он-то точно знает средство от всех напастей! Чувствовалось: кинь этому волю хоть на час, он сразу всех на лесоповал… Всяк ощущал себя в силах и вправе рулить всем, что ни есть в стране - по-диктаторски. Но совершить хоть малое полезное действие здесь и сейчас, не обеспечив себе загодя безответственность и безнаказанность диктатурой, не дерзал никто, и потому все, в общем-то, лишь канючили и хаяли друг друга.
А уж снаружи… Там и вовсе клейма было некуда ставить. Подморозка девяностых - рудимент тридцатилетнего осторожного покачивания мира на сбалансированных весах двух блоков - прекратила течение свое. История понеслась вскачь. Все стало можно.
Высокие материи, для поколения Кармаданова еще бывшие ценностями, слова, ради которых люди всерьез готовы были подвижничать и страдать, окончательно выродились в брэнды. Свободными можно было уж даже не делать насильно, зачем - свободными можно стало просто назначать. И несвободными тоже. Чувствовалось: пришел тот, кто возомнил себя полным хозяином всерьез.
Куда там туповатым и застенчивым, разом и беспардонно нахрапистым и невпопад совестливым послесталинским коммунякам, отягощенным всеми патриархальными комплексами царизма… Коммуняки хоть и насиловали, когда им в их бреду это казалось необходимым, все же чуяли сами, что совершают нечто ужасное и отвратительное - и другой рукой тут же норовили как-то извиниться и подсластить произвол… Теперь не то. Теперь у хозяина достоевщинки за душой было не больше, чем у арифмометра, и совесть его ссохлась в доведенную до абсурда хваленую протестантскую этику: что эффективно, то и этично. Он мог бы и в Освенцим явиться с гуманитарной инспекцией - и если это был выгодный ему Освенцим, то без малейшей дрожи в голосе, НЕПОГРЕШИМО заявил бы вопреки всякой очевидности: здесь права человека соблюдаются. А мировое сообщество с полной готовностью (неофиты, как водится, первей всех, от безмерной преданности елозя пузом и повизгивая) подхватило бы: пра-авильное реше-ение! в Освенциме права человека соблюдаются! старший сказал!