Ушли клоуны, пришли слезы… - Зиммель Йоханнес Марио 11 стр.


— Я постараюсь вернуться как можно скорее, — сказал Барски, направляясь к двери.

— Не торопись, старик! Я подожду. Выкурю еще трубочку, почитаю. Да, Ян, я чуть не забыл!

— Что, Том?

— Ты же не откажешься сыграть со мной в теннис? В семь, как обычно?

18

— Слышать это было выше моих сил, — сказал Барски, глядя мимо Нормы и Вестена на очередное судно, поднимавшееся вверх по Аусенальстер. Там тоже танцевали на палубе.

— «Moon rivers»,[11] — проговорил он упавшим голосом, прислушавшись. — Итак, я запер Тома, пошел к профессору Гельхорну и рассказал обо всем. Мы, сами понимаете, работали, соблюдая высшую степень секретности, — как и все фармацевтические предприятия и исследовательские группы. Выглядит это примерно так: у каждого на рабочем месте стоит компьютер-терминал. В него закладываются все формулы, цифры и результаты опытов. Эти данные автоматически кодируются и переводятся на главный компьютер, который собирает всю информацию на отдельной плате. Информацию с главного компьютера может получить только тот, у кого есть код. Том его, конечно, знал. Ну и вот, Гельхорн велел мне собрать нашу команду и повторить при всех свой рассказ. Все были ошарашены. И решили, что пока мы не узнаем, что случилось с Томом, оставлять его без надзора нельзя.

— Даже домой и то не отпустим, — сказал Такахито Сасаки. — Надо его обследовать. С головы до ног. Мы как-никак в больнице! Обследовать — самым тщательным образом! Кто за это?

Все подняли руки.

— А кто ему это скажет?

— Я! — предложили одновременно профессор Гельхорн и Барски.

Оба они вышли в длинный белый коридор.

— Ты, разумеется, прав, — сказал Гельхорн. — Придется бедному Тому пройти всех врачей, одного за другим.

Барски открыл дверь лаборатории. Том по-прежнему сидел за письменным столом, положив на него ноги и покуривая трубку. При их появлении он встал.

— Быстро вы, — обрадованно проговорил он. — Добрый день, профессор!

— Здравствуйте, Том. Выслушайте меня спокойно! Ян вам уже намекнул: в последнее время вы очень изменились. Я считаю: то, что вы собирались сделать с результатами наших опытов, решительно против всяких правил. Это ненормально!

— Да? Почему? Я полагал, что это самая естественная вещь в мире. Но если вы считаете… и Ян тоже…

— Том, — сказал Гельхорн, — мы тут не в игрушки играем. Вы нездоровы. Мы не знаем, что с вами происходит. И поэтому мы предлагаем, чтобы вы прошли обследование. Чем скорее, тем лучше. А лучше всего — прямо сейчас. Надо выяснить, что с вами. Вы не возражаете, если мы пройдем к Лаутербаху и все обсудим?

Том улыбнулся.

— Раз вы настаиваете, я не против. Даже сейчас же. Но у меня нет пижамы. И бритвенного прибора.

— Ян привезет вам все необходимое. Ваша супруга дома, не так ли?

— Думаю, да. Я несколько минут назад говорил с ней по телефону, — и улыбнулся. Вечно эта улыбка! — Ты там разберешься, Ян. Да, привези мне, пожалуйста, две пачки данхилловского табака, ты знаешь, где он у меня стоит. Здесь почти не осталось. А можно мне будет взять кое-какие записи, несколько книг и писчую бумагу, профессор? У меня появилась одна недурная идея. Я хотел бы обдумать ее, не теряя времени из-за этого обследования… — Он с улыбкой положил руку на плечо профессора Гельхорна.

Барски ехал на своем серебристо-сером «вольво» по Герберт-Вайхманштрассе. Штайнбахи жили в прекрасной квартире на третьем этаже старого аристократического особняка, уцелевшего во время войны. Дверь открыла Петра.

— Привет, Ян!

Она поцеловала его в обе щеки. И улыбнулась. О Боже, подумал Барски, у нее та же улыбка, что не сходит с губ Тома.

— Проходи! У меня Дорис. — И Петра первой вошла в гостиную.

Барски увидел старинные фигурки из слоновой кости, которые Том купил в Египте, где они с Петрой отдыхали в прошлом году. На широкой овальной софе сидела Дорис. Она примерно одного возраста с Петрой, настоящая красавица, рыжеволосая и зеленоглазая. Барски поздоровался с ней, она грустно посмотрела на него и чуть заметно покачала головой. Он понял: Петре не следует знать об их разговоре по телефону.

— Так что стряслось? — спросила Петра с улыбкой. Опять эта улыбка! — успел подумать Барски, прежде чем ответил:

— Том не вполне здоров.

— Не вполне здоров, — медленно повторила Петра.

— Заболел он не сегодня и не вчера. Ты первая заметила. Вспомни о ночном происшествии! Или о его внезапном отвращении к Моцарту. Мы поговорили с ним и предложили немедленно лечь на обследование.

— Почему? — спросила Петра.

— Из-за этих самых странностей.

— Что ж, обследование так обследование, я не против!

Дорис заплакала.

— Перестань немедленно, не то мы все спятим! — прикрикнул на нее Барски.

Дорис хлюпала в платок.

— Что с тобой? Почему ты плачешь, Дорис? — спросила Петра.

— Ах, я… я… я вспомнила о Дюссельдорфе.

— Забудь свой дурацкий Дюссельдорф, — сказала Петра.

— А что случилось в Дюссельдорфе? — вмешался Барски.

— Было скучно, — ответила Петра. И улыбнулась. Барски закрыл глаза.

— Скучно! — воскликнула Дорис. — Знаешь, что натворила эта сумасшедшая, Ян?

— Что?

— Брось, не надо, Дорис! — сказала Петра.

— Нет, я хочу все знать. Что она сделала? — спросил Барски.

— Она отказалась возбудить дело против Хайдеке, ну, ты знаешь, коммерческого директора, который украл у нее целый миллион.

Отказалась… Черт побери, подумал Барски. То же самое. Точно то же, что и у мужа. Но почему?

Петра мечтательно улыбнулась.

— Почему же?

— Не кричи, Ян! Дорис тоже постоянно кричит на меня. Я ее не понимаю.

— А я не понимаю тебя, — сказал Барски. — Почему ты не подала на него в суд?

— К чему? Что я могла выиграть?

— Он украл у тебя миллион!

— У него этих денег больше нет. Следователь сказал, что у него сейчас ни гроша за душой. А вообще-то он симпатичный человек, этот Хайдеке. Он мне всегда был симпатичен. И теперь я должна ему насолить, подать на него в суд? Нет, правда, Ян, это было бы не по-людски.

— Не по-людски? Разве ты не понимаешь, что банк захочет получить свои деньги обратно, все равно от кого? У него была твоя доверенность. И если он некредитоспособен, банк возьмется за тебя. У тебя есть миллион?

— Конечно нет.

— Тогда как ты собираешься расплатиться?

— Ах, — сказала Петра с улыбкой, перебирая свои бусы. — Как-нибудь рассчитаемся. Ну, во-первых, у меня есть магазин. Продам его.

— За него ты миллион не получишь.

— Нет, ни при каких условиях. Но, может быть, половину. Вместе со всей обстановкой и складом.

— А другую половину?

— Знаешь, Ян, однажды мы с Томом были в Италии. И сняли там домик. Подружились с крестьянской семьей, жившей по-соседству. — И улыбка! — Это были очень бедные люди. Их вечно преследовали всякие беды и неприятности. Знаешь, что говорил дед, когда приходила новая беда? «Dio ci aiutera». Бог поможет! Зачем волноваться, дорогие мои! Dio ci aiutera.

— Вот так-то, — сказала Дорис Барски. — Разве это не ужасно, Ян?

— Ужасно? Что ужасно? — спросила Петра.

Барски поднялся.

— Я ведь твой друг, Петра?

— Да, конечно. А в чем дело?

— Ты тоже не вполне здорова, — безжалостно проговорил он. Только так и можно — безжалостно, подумал он. — Скорее всего, у вас с Томом общая болезнь. Окажи лично мне большую услугу, Петра.

— Какую угодно!

— Тогда уложи в саквояж не только пижаму Тома, его утренний халат и дорожный несессер, но и все, что необходимо тебе — на два-три дня в больнице.

— Почему — в больнице?

— Я хочу, чтобы ты тоже прошла обследование. Как Том. Вас могут положить в одну палату. Условия будут самые лучшие. А мы постоянно будем рядом.

— Я себя прекрасно чувствую, — улыбнувшись, сказала Петра. — Но если я этим окажу тебе услугу — я, конечно, лягу. Какие могут быть разговоры! Между прочим, следователь в Дюссельдорфе — просто прелесть!

Итак, Барски отвез Петру в клинику. Дорис их сопровождала. По дороге он остановился, купил в киоске любимый табак Тома. Петра была оживлена и беспечна, как ребенок, — точь-в-точь Том в последнее время. А они оба не произнесли ни слова. Барски видел в зеркальце лицо Дорис, сидевшей на заднем сиденьи. Она опять плакала.

«…черный и белый цвет — вот фавориты зимней моды. Я встретила в Дюссельдорфе Ивону, ты ее знаешь, Ян, эту манекенщицу из Парижа. Мы с ней проболтали целый вечер. Черный и белый! Например: белое вязаное платье-мини с большим декольте на спине. Или черное платье с белым узором. Сверху белая блузка с черными рюшками, открытая насколько возможно. И к ней черно-белая шляпка вроде тех, что матросы надевают в шторм… Комбинированный контраст. Строгий длинный шерстяной пиджак а-ля Неру и широкие брюки — все черное… Или наоборот: белый шерстяной костюм с приталенным длинным пиджаком… Прилегающий черный свитер с задним декольте, а сверху — белая муслиновая или белая же шифоновая курточка-накидка…»

У Нормы неожиданно появилось такое чувство, будто голова ее набита ватой. Ей вспомнились слова: нет боли хуже, чем в час нужды вспоминать о часах счастья… Примерно так сказал Данте. Данте Алигьери. Нет боли хуже… Нет, сказала она себе. Нет, нет и нет. Немедленно прекрати! Ладно, все проходит. И я больше не думаю об этом. Я вообще об этом не думаю. О Боже, если бы я могла не думать об этом!..

Она услышала, как Вестен спросил:

— Вы предполагаете… инфекцию, доктор? Я не знаю, точно ли я выразился… Раз вы говорите: те же симптомы… жена заразилась от него, верно?

— Инфекция — да! Вы попали в самую точку, — сказал Барски. — Но какая? Как это произошло? Когда мы приехали — Дорис мы высадили по дороге, — Тома уже поместили в инфекционное отделение. Хорошая большая комната с небольшой смежной. Он сидел за столом у окна перед грудой книг и рукописей и работал, будто никуда из своей лаборатории не уходил, ему сюда даже его компьютер-терминал принесли. Радость встречи, объятия, поцелуи. Потом они разложили на постелях содержимое сумок, которые мы привезли. А на другой день началось обследование. — Барски пригладил ладонью волосы. — В Вирховском центре много подземных переходов между корпусами. Петру и Тома сопровождали по этим переходам врачи и санитары в защитных костюмах — из одного отделения в другое. Все в условиях строгой изоляции. Даже их комнаты в инфекционном отделении были абсолютно изолированы с помощью хитроумной системы коридорчиков-шлюзов. Можно сказать, что более тщательного, более придирчивого обследования у нас до сих пор не проводилось. Проверили все органы: сердце, легкие, печень, уши, горло, нос — все. Результат: ноль! Ничего не обнаружили. Все в порядке. Два здоровых человека. Дьявольщина, но ведь они не были здоровы! Они позволили проделать с собой все, даже самые неприятные тесты. И всякий раз с этой улыбочкой, которая меня пугала. Все тесты и анализы повторялись дважды и трижды. Их обоих переводили от одного аппарата к другому. Целых восемь дней подряд. Потом их отдали в руки неврологов и психологов. Сделали ЭКГ. Компьютерную томограмму черепа. Рентгеновские снимки мозга с помощью контрастных растворов — очень неприятная штука. Результат? Все в норме. Все в полнейшем порядке. У психологов — тот же результат. Тесты? Просто прекрасные показатели! Мы чуть с ума не посходили. А они оба, Том и Петра, были терпеливы и всегда дружелюбны. Он работал, и, насколько я могу судить, расчеты его постоянно усложнялись. Каждый день он требовал, чтобы мы принесли ему новые книги и статистический материал. Мы ему давали их, увы…

— Почему «увы»? — спросила Норма.

— Потому что у него появился непреодолимый творческий зуд. Он почти не спал. Почти не ел. Мы несколько раз пытались отвлечь его, остановить. Тщетно. Если так пойдет дальше… — Барски покачал головой. — Петра заказала кучу модных журналов, ей их купили. Она прочла их насквозь и рассказывает врачам и нам, когда мы их навещаем, о плиссированных воланчиках и гофре, об ажурной вязке и шляпках с полями неравномерной ширины. У нее в голове только моды, у него — одни вирусы. И вот сидим мы однажды в полдень у профессора Гельхорна за чаем, и тут Харальд, доктор Харальд Хольстен и говорит…

— Их обоих поразил какой-то вирус — ничего другого быть не может. — Хольстен первым высказал наконец то, о чем мы все в последние дни думали. — Сначала Тома, а потом Петру. Счастье еще, что не успел заразить других.

— Как знать, — покачал головой Гельхорн.

— Боже милостивый! — вздохнул Такахито Сасаки.

— Но как это случилось? — спросил Эли Каплан. — Как он заразился? Система защиты у нас продумана до мелочей. Специальные костюмы, маски. Мы проходим через шлюзы. Мы работаем с аппаратурой сверхсильного и сверхвысокого давления. Я прав, профессор?

Ему не ответили. Седовласый ученый смотрел поверх голов собравшихся невидящими глазами.

— Профессор! — неожиданно громко обратился к шефу Каплан.

Гельхорн даже вздрогнул.

— Что, простите?

— О чем вы сейчас задумались?

— О Чаргаффе, — сказал Гельхорн. — С тех пор как для меня ясно, что Том заразился каким-то вирусом, что он совершенно изменился внутренне, я постоянно обращаюсь к книгам Чаргаффа. Он пишет: «Новые формы жизни не могут быть отозваны. Они переживут и наших детей, и наших внуков. Необратимая атака на биосферу — явление неслыханное, и мысль о ней никогда не пришла бы в голову представителям прошлых поколений. Я желал бы одного лишь: чтобы и наше поколение не обвинили бы ни в чем подобном…»

— Но ведь мы-то ставим перед собой благородные цели! — воскликнул Эли Каплан. — Мы-то сражаемся с одной из самых страшных болезней человечества!

Но Гельхорн продолжал свою мысль, словно пропустив замечание молодого биохимика мимо ушей:

— «Этот мир мы получили взаймы, на время, — пишет Чаргафф. — Мы приходим и уходим, через некоторое время мы оставим землю, воздух и воду другим, которые придут после нас. Мое поколение — или, может быть, предшествующее — было первым, которое, вооружившись точными естественными науками, объявило природе войну на уничтожение, колониальную войну. За это будущее нас проклянет».

— «Новые формы жизни не могут быть отозваны», — повторила Норма. — Мысль страшная. И предельно логичная. Естественно, если манипуляции с ДНК приведут к тому, что можно будет изменять наследственность, это станет явлением необратимым.

Барски кивнул.

— Необратимым, вот именно. Случай с бедолагой Томом и его женой — яркое тому подтверждение. Их состояние изменить больше нельзя. До самой их смерти…

— Как вы можете это утверждать? — спросил Вестен.

— Сегодня мы вправе утверждать это с полной ответственностью, — сказал Барски. — Если исключить невозможное или необъяснимое — а после обследования это, безусловно, так, — то истина, какой бы невероятной ни показалась на первый взгляд, состоит вот в чем: мы имеем дело с изменением наследственных клеток, которое выражается у них обоих в следующем — память, как кратко-, так и долговременная, сохранилась у них в неприкосновенности, однако при воспоминаниях совершенно отсутствуют эмоции. Отмечено абсолютное отсутствие или обеднение чувственного начала в любом смысле; потеря малейшего агрессивного импульса, равно как и потеря способности формировать собственное мнение; они некритично принимают или выдают за свои чужие мнения и суждения и вдобавок, как ни парадоксально, способны полностью сконцентрировать все чувства на одном-единственном предмете, причем эта концентрация, если ее искусственно не прервать, ведет к полному физическому истощению. Я надеюсь, фрау Десмонд, теперь вы понимаете, почему я потерял самообладание, когда вы упомянули об инфекционном отделении. Мы просто вынуждены при всех обстоятельствах хранить в тайне то, что случилось, — иначе всеобщая паника неизбежна.

Назад Дальше