— Обещаю, Софья Платоновна, что без самой крайней нужды имя этой барышни оглашено не будет. Я приложу к этому все усилия. А как протекала болезнь Николая?
— Ну, он заболел краснухой. Знаете, это вообще-то детская болезнь, но если заболевает взрослый человек, она протекает долго и мучительно. Коленька никак не мог поправиться, у него через две недели после начала болезни сильно распухли лимфатические узлы под ушами, в подмышках, но Николай Ильич, наш доктор, сказал, что это просто такое осложнение, организм борется. А когда переборет, Николаша сразу пойдет на поправку. Мы доктору вполне доверяем, он знает… знал Коленьку с младенчества. И его лечение всегда помогало.
— А ничего необычного не было в последние дни перед кончиной?
— Да вы знаете, вроде бы ничего такого не происходило, но меня пугало выражение его глаз.
— Что вы имеете ввиду?
— Ну, не знаю. Что-то пугало. Он так странно смотрел — загадочно, отстраненно, как из другого мира. Я иной раз думала заговорить с ним об этом, но не решалась. Знаете, когда дети маленькие, они как открытая книга, а потом эта книга захлопывается и не пускает вас к себе. Но накануне смерти он был бодр и весел, и друзья часто навещали.
— Софья Платоновна, а мадемуазель Жюжеван много времени проводила с Николаем? Ведь она, кажется, ухаживала за ним во время болезни?
— Да, ухаживала… А чем ей еще было заниматься? — В голосе хозяйки прозвучал вызов. — Пока дети были маленькие, она действительно была необходима им практически постоянно, она и жила у нас. Но дети подрастают, Николаша уже студент… был, Алексей почти студент, Наденька в гимназии. Конечно, Мари еще занимается с Алексеем и Надей французским, игрой на фортепиано. Да и вообще мы привыкли к ней. А с Николашей она в основном проводила время не как учитель, а скорее, как компаньонка. Мне в последнее время даже стало казаться, что ей следовало бы поумерить свой интерес к его делам. Ну, сами посудите, Алексей Иванович, когда женщина ее возраста, а ей уж почитай сорок, проводит весь вечер в компании молодых мужчин восемнадцати-двадцати лет, это выглядит несколько странно. Пару раз мне Алеша, сын, рассказывал, что она даже целовала Николая в присутствии его приятелей! — Софья Платоновна замолчала.
Казалось, возмущение кипело у нее внутри и не давало продолжать. Наконец она справилась с собой:
— Я собиралась поговорить с ней об этом, но из-за Коленькиной болезни все откладывала, откладывала… Теперь уже непременно скажу, у меня ведь другие дети подрастают!
С этими словами Софья Платоновна в упор посмотрела на Шумилова, словно давая понять, что именно сейчас самое время устроить этот разговор. Но неожиданно женщина остановилась и произнесла совсем иным тоном:
— Извините меня, Алексей Иванович, мне очень нехорошо. Давайте отложим разговор на следующий раз и обойдемся пока без протокола.
Эта странная концовка озадачила Шумилова. Особенно то, что плохо почувствовавшая себя женщина не забыла о протоколе. Уже в передней, надевая поданное горничной пальто, Шумилов услышал звук закрываемой крышки рояля, донесшийся из-за неплотно прикрытой двери, шуршание юбок и голоса. Тот голос, что был постарше, прощался до завтрашнего дня. «Очень кстати», — подумал Алексей Иванович, выходя на парадную лестницу. Судя по всему, у него появлялась неплохая возможность пообщаться с Жюжеван без предварительной договоренности, так сказать, экспромтом.
Пройдя мимо большого витражного стекла на нижней площадке, Шумилов краем глаза увидел за ним темный силуэт швейцара. Алексей Иванович решил, что сотруднику Третьего отделения не следует знать лишнего, а потому, выйдя на улицу, прошел по набережной метров 30 в сторону и, — подойдя к чугунным перилам, остановился. На воде прыгали солнечные блики, такие яркие, что от их блеска было больно глазам. Алексей Иванович зажмурился на мгновение, и, облокотившись о перила, стал внимательно наблюдать за парадным подъездом, из которого только что вышел. Ждать долго не пришлось.
Минуты через четыре тяжелая дверь подъезда отворилась, и на тротуар ступил изящный остроносый сапожок. Его владелица, стройная, довольно высокая темноволосая женщина в шляпке с траурной вуалью, мелкой походкой направилась в сторону Шумилова. Это была мадемуазель Жюжеван. Шумилову представилась возможность рассмотреть ее получше, чем накануне, в день обыска. Она была одета в серо-голубой легкий салоп с атласными лентами. Шляпка, перчатки, легкий кружевной шарфик — все детали тщательно продуманного туалета производили впечатление гармонии и хорошего вкуса. Владелица их была, по всей видимости, небогата, но в моде обладала чутьем и чувством меры. Шагнув ей навстречу, Шумилов поздоровался.
— У меня сейчас урок в доме Прохорова, у Синего моста, — Жюжеван говорила с мягким, но хорошо различимым акцентом. Голос был выразительный, теплый.
— Позвольте, я провожу вас.
Они пошли рядом. Шумилов украдкой посматривал на ее лицо. Она не была красавицей в обычном понимании, да и черты утратили девичью округлость, в уголках глаз притаились едва наметившиеся паутинки морщинок. Но взгляд женщины был живым, умным и, как вскоре понял Шумилов, очень выразительным. При свечах ей можно было бы дать лет двадцать пять, самое большее тридцать.
— Давно вы живете в России? — поинтересовался Шумилов.
— Давно, уже около пятнадцати лет. А в детстве у меня была русская кормилица. О, это целая история!..
— Вы так хорошо говорите по-русски…
— Представьте себе, я иногда даже учу русскому языку. Дети в столичных семействах не знают русских сказок, я им читаю. Не смешно ли? Лишь в последние годы, из-за Балканских событий, многие русские вспомнили о своем эпосе.
— О-о, французская подданная оказалась русофилом? — Шумилов ободряюще улыбнулся. — Скажите, мадемуазель, а уроки в других домах не вызывают неудовольствия Прознанских?
— Вообще-то нет, они понимают, что мне надо оплачивать квартиру, и что обо мне некому позаботиться. Предложений у меня много, потому что помимо французского я учу детей играть на фортепиано. Кроме того, я могу преподавать и историю, я знаю русскую литературу, былины и сказки. Но ведь вы хотели поговорить о смерти Николя, так?
— Да, верно. Что он был за человек?
— Он был хороший… — произнесла она в задумчивости. — Но очень одинокий.
— Одинокий? В его-то возрасте? А как же семья, родители? Да и друзья у него были.
— Родители… Они заняты собой, маман — домом и визитами, папа — ответственной и секретной службой, — она произнесла «маман» и «папа» на французский манер, — его по-настоящему никто не понимал. Он много думал о жизни, он искал свой путь. Ему на самом деле не хотелось быть юристом, но слово Дмитрия Павловича — закон.
— А друзья?
— Желторотые юнцы, возомнившие себя знатоками жизни! Они хотели тащить Николя в свои разгулы — ужины у Бревера, ресторации, даже на острова его возили! Ему это не особенно нравилось, но он втянулся, чтобы не быть… как бы это мягче выразиться… белой вороной. Вообще эти мальчики уже с 15 лет курят папиросы и пьют вино. Не удивлюсь, если они и в бордель его возили! Я говорила мадам, но она не взяла во внимание, говорит, все так делают в их кругу. И просила меня по возможности присматривать за ним, особенно когда эти приятели бывают в доме.
— Скажите, а он влюблялся?
— Была одна пассия… Она помучила его вдоволь и дала отставку. Я мельком слышала обрывок разговора: Спешнев, приятель Николя, такой очень гадкий на язык юноша, как-то раз с насмешкой говорит, дескать, что-то не помогает тебе твоя химия заполучить Царицу Тамару — это они так называли Веру Пожалостину. Николя очень болезненно переживал, что она предпочла ему другого. Он, конечно, старался не подавать вида, но я-то знала!..
— А откуда вы это знали, если не секрет?
— Ну, когда при упоминании имени девушки молодой человек краснеет, а при ней не смеет глаза поднять, то догадаться несложно… Ее брат учится вместе с Николя на юридическом, и она иногда вместе с братом бывала у Прознанских.
— Скажите, а как протекала его болезнь? Ведь это вы за ним ухаживали?
— Он заболел в начале апреля. Время шло, а ему становилось все хуже. Его очень беспокоили распухшие лимфатические узлы. Я предлагала вызвать другого доктора, но от меня только отмахнулись. Накануне смерти он был в таком подавленном настроении, что я даже хотела послать за его приятелем Федором Обруцким, он всегда мог развеселить Николя.
— А когда в последний раз вы давали ему лекарство?
— Это было вечером семнадцатого, в девять часов. Я дала ему две ложки микстуры, как предписывал доктор.
— А кто доставил лекарство из аптеки?
— Да я сама и заказывала, и доставляла. И не только лекарство для Николя, а и для других членов семьи.
— А какие отношения были у Николая с братом и сестрой?
— Он не был с ними особенно близок, относился… как это… снисходительно, как к маленьким, особенно к Наде. Говорил… такое странное слово — недоросли. Точно!
— Мадемуазель Жюжеван, скажите, в доме был морфий?
— Да, в кабинете у полковника, под замком. Вернее, он сначала просто так стоял в шкафу, но после истории с папиросами полковник его убрал под ключ.
— А что это за история?
— Да, в общем, ничего особенного. В самом начале апреля у Николя собралась обычная компания — Спешнев, Штром, Сережа Павловский, Владимир Соловко… Я разливала чай. Николя закурил папиросу и говорит: «Какой-то странный вкус». А я точно помнила, что последнюю партию папирос сама крутила на папиросной машинке, ну, и удивилась, закурила сама. И тут что-то такое случилось — мне стало дурно. Настолько, что я села на пол и чуть не потеряла сознание. Такого никогда не было ранее. Меня тут же уложили в постель, и я три дня была настолько слаба, что не могла выйти из дома. Пригласили доктора, он осмотрел папиросы и сказал, что папиросную бумагу кто-то предварительно пропитал раствором морфия. Дмитрий Павлович страшно рассердился, устроил домашнее расследование, построил всех в шеренгу, да-да, не смейтесь, он в иные минуты превращается в сущего Торквемаду! Домашний сыск плодов не дал; это, видимо, была первоапрельская шутка кого-то из детей. Просто они не ожидали, что получится такой эффект. В общем, как раз после этого случая Дмитрий Павлович и упрятал морфий под замок.
— А куда делись остальные «первоапрельские» папиросы? — Шумилов был чрезвычайно заинтригован услышанным.
— Полковник лично их уничтожил.
— Скажите, а вам не доводилось ничего слышать о некоей молодежной радикальной группе, к которой мог примыкать покойный Николай? Может, кто из приятелей Николая упоминал, или он сам говорил?..
— Нет, никогда. А что, была такая группа?
— Как вы думаете, у Николая были враги? Кто мог желать его смерти?
— Вы все-таки думаете, что его убили? — Она метнула испуганный взгляд на Шумилова. Чувствуя, что Шумилов ждет ответа, проговорила сумрачно:
— Нет, мне неизвестны его враги.
За разговором они подошли к дому Прохорова. Протянув на прощание руку в тонкой перчатке, Жюжеван пообещала заехать на следующий день в прокуратуру и подписать протокол. После чего скользнула под козырек крыльца, оставив у Шумилова необъяснимое сожаление, что конечная точка маршрута оказалась так близко.
«Незаурядная женщина, — думал Алексей Иванович, — умна, наблюдательна. Однако не все в ее рассказе стыкуется с показаниями Софьи Платоновны. И почему это Прознанские не рассказали об истории с папиросами?»
Но даже не это смутило Шумилова. Самым настораживающим было то, что папиросы, пропитанные морфием, появились в доме Прознанских на следующий день после того, как канцелярия столичного градоначальника получила анонимку с рассказом о радикальной студенческой группе.
Долговязый ученик провизора за дубовым аптечным прилавком помчался за провизором еще до того, как Шумилов раскрыл рот. Урок, стало быть, пошел впрок. Иван Цизек вышел в торговый зал в своем неизменном гуттаперчевом переднике и с полотенцем через плечо.
— Ал-лексей Ивановитч, вот сегодня вам не удастся отказаться от моего кофею, — улыбнулся вместо приветствия немец.
До этого они не виделись почти год, но то, что Шумилов на протяжении двух дней дважды его беспокоил, казалось, нисколько Цизека не смущало.
— А я и не стану, Иван Францевич. Напротив, я попрошу кофею и не меньше получаса вашего времени.
Провизор увел Шумилова к себе, в небольшую комнатку на втором этаже, обставленную старомодной и довольно ветхой мебелью. Пока хозяин колдовал над спиртовкой и закупоренной колбой, в которую предварительно насыпал молотого кофе, Шумилов вымыл руки под рукомойником и вытер их белоснежным накрахмаленным полотенцем, повешенным тут же. Немец был аккуратистом во всем — полотенце разве что не хрустело. Шумилову пришло в голову, что, если его уронить на пол, полотенце останется стоять, как солдатский яловый сапог.
— Я вам предложу кофе с красным перчиком и корицей, — пообещал Цизек.
— Замечательно, главное, чтобы без морфия. Я вам, Иван Францевич, в свою очередь предложу почитать рабочий журнал человека, увлекавшегося химией. Журнал этот является документом, приобщенным к уголовному делу, поэтому я не могу его оставить надолго. Вообще-то, я не должен его вообще выпускать из рук. Но мне интересно ваше суждение.
Шумилов извлек из своего портфеля две тетради Николая Прознанского с записями химических опытов. Провизор тем временем разлил кофе, выставил на стол печенье и сахар.
— А чего вы ждет-те от меня? — спросил он.
— Я хочу, чтобы вы охарактеризовали уровень научной подготовки человека, писавшего журнал, и область его интересов в химии.
Цизек скрупулезно, страница за страницей, пролистал обе тетради. Он не особенно спешил, иногда останавливался и вчитывался в текст; и пока не закончил листать, не проронил ни слова. Изучение записей Николая Прознанского заняло у Ивана Францевича ровно двадцать две минуты: Шумилов засек время по часам. Наконец, аптекарь захлопнул последнюю тетрадь:
— Эт-то писал не химик, не вратч, не аптекарь и даже не студент, изучающий химию. Написавший этот журнал допускает ошибки в латинских названиях, что никуда не годится даже для студента. Вернее, не так: ему латинские названия просто не важны, поэтому он не только в них ошибается, но и допускает их сокрасчения, что совсем уж нетерпимо.
— Замечательно, Иван Францевич, — похвалил провизора Шумилов. — Что-нибудь еще?
— Автор занимался изутчением получения взрывчатых веществ. Его записи фактически являются конспектом, по которому можно наладить кустарное производство черного пороха. Вместе с тем, я не нашел указаний на то, что автор действительно его получал. Мне кажется, он сделал эти записи на всякий слутчай, без конкретной цели.
— Ясно.
— Автор этих записей странным образом зациклен на ядах. Он изучал свойства мышьяка и сурьмы. Семечками, опрысканными раствором мышьяка, он кормил синиц и ежей, купленных на Сенной. Он сделал весьма ценное наблюдение, впротчем, хорошо известное и без него: отравленные морфием испытывают сильнейшую жажду и сильно страдают. Сколько лет было автору, когда он сделал эти записи?
— Ну, полагаю, шестнадцать-семнадцать.
— Довольно странное увлетчение для вполне развитого юноши, не находите?
— Нахожу, — согласился Шумилов.
— Но если интерес к мышьяку еще как-то объясним, поскольку этим ядом можно устроить потраву мышей и крыс в доме, то кое-что другое понять совсем трудно. Дело в том, что автора чрезвычайно занимала мысль выделения чистого морфия. Он очень пытался получить морфий из однопроцентного аптечного раствора, так сказать, повысить его концентрацию. Скажу сразу, у него ничего не вышло.
— Понятно.
— Нет, Алексей Ивановитч, ничего вам непонятно. Автор этих записей все-таки получил чистый морфий. Да такой, что чище не бывает, в кристаллах.
5
Вернувшись в прокуратуру, Шумилов обнаружил, что из лаборатории Департамента полиции уже доставили заключение экспертизы о найденных в квартире Прознанских химических препаратах и лекарствах. Алексей Иванович приказал принести чаю, а сам углубился в чтение тонкой папочки. Отчет пестрел формулами и химическими выкладками, которые Шумилов не очень понимал и потому не хотел в них вдаваться; он пробегал текст глазами, задерживаясь только на окончательном выводе по каждому пункту. Все детали отчета, показавшиеся интересными, он выписал на отдельный листок, получив наглядный, но весьма озадачивающий результат: