У часовни Иверской божьей матери, что притулилась слева от кирпичного музея императора Александра III, молились старухи. Безногий солдат на тележке стучал по брусчатке деревянной толкалкой и хрипел, закатывая ошалелые от спирта глаза: «Православные, не верьте жидам–комиссарам, не верьте дворянам, потому — они продали царя–батюшку временному правителю Сашке! Не верьте попам, они царствие божие под перины своих попадьев пораспихали! Подходи, православные, записывайся в мою ватагу, мать–перемать! Ноги поотрубаем, на тележки поместимся! В атаку — марш, марш, весь мир в полон возьмем и водкой зальемся!» — и плакал, растирая по грязному лицу обильные пьяные слезы.
Раабен подошел к часовне и купил желтую восковую свечу у монахини, отдал ей свой последний николаевский рубль. Приблизился к иконе, укрепил свечу на шандале, в нем уже догорал десяток таких же свечей, и, крестясь, пробормотал: «Пошли удачи и добра, господи, пошли справедливости». Впереди лежала залитая солнцем Красная площадь. Недавнего солдата–калеку волокли — вели под руки двое в кожаных куртках. Солдат плакал и визгливо выкрикивал проклятья. Раабен угрюмо посмотрел ему вслед.
— Отвезут в подвал и шлепнут бедолагу, — с сожалением сказала старуха в лисьем солопе. — Нынче не церемонятся. Мандат у них нынче. Тьфу!
— Как вы сказали? — переспросил Раабен, вглядываясь в ее лицо.
— Ман–дат… На редкость неприличное слово, — поморщилась старуха. На вид ей было лет шестьдесят. «Немыта, нечесана, обозлена, — подумал Раабен. — Стара, конечно, ну и черт с ней. Мне приказано найти пристанище. Любовница мне не нужна».
— Неприличное? — переспросил он. — Хамское, скажите лучше. Мат, самый настоящий, я полагаю. Позвольте представиться: Раабен. Бывший дворянин, бывший ротмистр.
— Аносова, — кивнула старуха. — Знаете, за один прошлый год ЧК расстреляла десять, нет, одиннадцать человек. Верите мне?
— Конечно, военных, дворян? — горько усмехнулся Раабен.
— О, да, — кивнула Аносова, — некоторые из них были в форме. Да–да, в форме. Они, знаете ли, отбирали вещи и деньги у этих… зарвавшихся красных мещан, и их поймали, увы! Вы петербуржец, чувствую по вашему выговору. Надолго в первопрестольную?
— Проездом, мадам. К сожалению, вокруг так не безопасно, а мне предстоит долгий путь. Понимаете?
— Так вы… — она приложила палец к губам и сказала шепотом: — Понимаю, понимаю, молчу. Не угодно ли ко мне? Правда, мне нечем угостить. Впрочем, у Василия, кажется, есть это… как ее… с дурным запахом.
— Самогон, — подсказал Раабен.
— Именно! — обрадовалась Аносова. — Так не желаете ли?
— Сочту за честь, мадам.
— Меня зовут Нэлли Ивановна, — улыбнулась старуха.
— Евгений Климентьевич, — поклонился Раабен.
Она жила совсем рядом, на Никольской. Дом был в стиле модерн, в пять этажей. Аносова толкнула парадную дверь, она поддалась с трудом, скрипя. Из верхней филенки вывалились остатки стекла, нижние словно и родились без стекол. Старуха зло пнула осколок, и он со звоном врезался в ступеньку лестницы.
— Вот, не угодно ли? По утрам в этих дырах так страшно завывает ветер, когда это только кончится? Господи… — она торопливо перекрестилась.
На лестничной площадке валялись грязные тряпки и обгорелые бумаги.
— Анархия, — развела руками Аносова. — Мы с мужем продали наше имение в Туле, знаете, там в Епифанском уезде, есть село Буйцы. Может, изволили слышать?
— Сожалею. Не довелось.
— Ну, не суть, — поморщилась она. — Мы имение продали, а этот доходный дом купили. — Она обвела глазами мраморную лестницу. — Думали, сами поживем и других облагодетельствуем. Так нет же! Революция, изволите ли видеть. Ну и в позапрошлый год моего Егора сгноили в тюрьме!
— За что же?
— Какая–то еврейка стреляла в ихнего Ленина. Так, верите ли, они объявили красный террор.
— Какой? — изумился Раабен.
— Красный, — повторила она. — Так говорили между собой комиссары при аресте несчастного Егора Францевича. Я слышала собственными ушами. — Она приложила к глазам мятый платочек. — А теперь мой дом эк–спро–приировали… И я живу вместе с дворником, в его каморке. Прошу. — Она распахнула двери квартиры и крикнула: — Василий, голубчик, выйди, у нас гость.
— Дворник? — вопросительно взметнул брови Раабен. — Ио–о–о… Как же так… Удобно ли мне?
— А вы предпочитаете чекиста? — кольнула его сузившимися зрачками Аносова. — Знаете, что я вам скажу? На мой вкус старорежимный дворник куда как лучше советского «товарища». Верьте мне на слово!
— А–ах, мадам, — поморщился Раабен. Его совсем не привлекало пить с дворником. Но в конце концов она была хозяйкой и могла делать, что хотела. Да и время теперь черт те какое… Он передернул плечами и добавил: — Я буду счастлив познакомиться со старорежимным дворником «товарищем» Василием. Чего уж там… Дворники всегда были опорой режима, не так ли?
Если бы бедный Раабен только догадывался, если бы он только подумать мог, как недалека от истины его не слишком веселая шутка.
Вышел бородач лет пятидесяти, в потертой ливрейной куртке с галунами, с красными воспаленными не то от бессонницы, не то от пьянства глазами; сказал хриплым басом:
— Наше почтение, господа. Прикажете очищенной?
— Да ведь у нас самогон, — удивилась старуха.
— Отчего же, — улыбнулся Василий. — Для хорошего человека можем и… очищенную представить. Только сбегать надо.
— Далеко ли? — спросил Раабен.
— Недалече, ваше благородие, — сощурился Василий, — напротив, там деверь мой проживает. Так он еще дореволюционный запас имеет. Вам, как человеку надежному, могу доверительно сообщить.
— Откуда? Помилуй бог, — наивно изумился Раабен.
— А видите ли, он торговлишку ставил, а тут царя–батюшку и поперли, — сказал дворник, — а запасец остался.
— Ты, братец, священное имя государя всуе не поминай, — строго сказал Раабен. — Ступай, у меня мало времени.
— Ступай, ступай, — подтвердила Аносова, — а я пока закусочку приготовлю. Вы как насчет соленых грибков? Правда, дрянь одна на дне банки осталась, но все же…
— Господи, — прослезился Раабен, — грибочки… Я помню, во время коронации государя, на торжественном обеде в Кремле…
— Неужто вы, голубчик, сподобились? — изумленно перебила старуха — Неужто и коронацию видели?
— Мадам, — закатил глаза Раабен, — как сейчас вижу: через всю Красную площадь — огромный помост! По нему дефилирует вся августейшая семья! Потом — собор! Митрополит Петербургский вручает государю корону! Государь возлагает ее на себя! Вторую корону возлагает на императрицу сам митрополит! А потом я стою в Грановитой палате в карауле и после торжественного обеда, когда августейшие особы удалились, гофмаршал приглашает охрану к столу. Какие были грибочки, мадам! Во мне пела каждая струна сердца. Мы были великой державой, мадам, а что теперь?
— Вы ели за одним столом со шпиками охранки… Фи! — сказала она. — Впрочем, каких только сюрпризов не подносит нам жизнь…
— А с кем мы теперь сплошь и рядом едим за одним столом… — вздохнул Раабен.
— Вы правы, — кивнула она и улыбнулась, — вы даже не представляете, насколько вы правы, Евгений Климентьевич.
Раабен молча улыбнулся в ответ и подумал, что приказ Крупенского устроиться он выполнил как нельзя лучше.
Василий тем временем вышел из парадного и пересек Никольскую. В доме напротив он поднялся на третий этаж, позвонил в дверь, на которой была укреплена металлическая табличка «Присяжный поверенный Нахамкес Я. И.». Дверь открыла горничная в кружевном фартуке. Василий кивнул ей и прошел коридором в дверь налево. Там за письменным столом, на котором стоял вычурный телефонный аппарат, сидел полный молодой человек.
— Нэлли привела офицера, — подобрался Василий, — на вид лет пятьдесят, выправка, гвардейский жаргон и прононс. Не исключено, что это один из тех двоих, с петроградского поезда…
— Утром было еще одно убийство, на Малой Дмитровке, — сказал молодой человек. — Я позвоню, вызову наряд. Когда он отойдет от квартиры, мы его возьмем. Полагаю, на допросе он выложит все.
— Предлагаю другой вариант, — сказал Василий. — Я за ним посмотрю. Он сейчас подопьет и станет менее зорким, а там решим.
— А я уже решил, — спокойно возразил молодой человек, — будет, как я сказал.
— Товарищ Нахамкес!
— Товарищ Васильев! Запомните: моя фамилия Ивченков, а во–вторых, своих решений я не отменяю никогда.
— Товарищ Нахамкес, — упрямо повторил Васильев, — я настаиваю на своем предложении. Офицер перспективный, а главное, нам нужен его сообщник. Ваше упрямство может все испортить, вы же знаете. Если я настаиваю — решаем мы вместе. Таков приказ руководства.
— Я доложу товарищу Артузову, — покраснел Ивченков–Нахамкес. — Я не могу работать с неинтеллигентным человеком. Кто вы? Вы даже не рабочий, я даже не знаю, кто вы такой, в конце концов.
— Катя, дайте мне бутылку «Смирновской», — крикнул Василий. — Товарищ Ивченков, я всю жизнь рабочий и в ВЧК нахожусь по личной инициативе товарища Артузова. И в партии — с октября пятого года. Мое прошлое безупречно.
— А мне ваше прошлое внушает сомнение. Мы посоветуемся…
— Со–о–ветуйтесь. Я работал для революции еще тогда, когда вас на свете не было.
— Вот ваша водка, — горничная протянула Васильеву завернутую в газету бутылку. — Товарищи, сейчас не время, прошу вас!
Ивченков снял трубку телефона:
— Коммутатор Главтопа, — сказал он негромко. — Кто это? Это ты, Грязнов? Это Ивченков, — он засмеялся и посмотрел на Васильева. — Есть партия сырых березовых. Я предлагаю законтрактовать, а вот Васильев против. Что говорит? Говорит, что надо, мол, подумать, то–се… Что? Понял… — он убито опустил трубку на рычаг.
— Что решили? — Васильев сунул бутылку в боковой карман.
— По–твоему решили, — буркнул Ивченков, — в авторитете ты.
В ВЧК Марин работал с декабря 18–го. С революцией его связывали не только личные убеждения, но и семейные традиции: отец Марина — военный врач, статский советник по чину — был большевиком, с первых дней войны находился в военно–полевых госпиталях, на фронте. Врачебную работу он активно сочетал с пропагандой среди солдат. В 16–м контрразведка арестовала его. Он был обвинен в шпионаже в пользу немцев и приговорен военно–полевым судом к расстрелу. Приговор привели в исполнение через час после вынесения. Марин даже не знал, где могила отца…
С самого утра он внимательнейшим образом анализировал сообщение из Парижа. Оно содержало массу удивительнейших подробностей, некоторые из них просто–напросто ошеломляли. Находясь на краю гибели, будучи блокированным красными армиями в Крыму и прилегающих территориях, уже не представляя долговременной угрозы для Советской власти, Врангель тем не менее планировал именно долговременную, рассчитанную на десятилетия внутреннюю и внешнюю политику своего правительства. Это было не логично и не объяснимо. Законы о земле и о порядке государственного управления, привлечение к работе в госаппарате наиболее значительных, авторитетных деятелей прежнего режима, концессии западным монополиям на право разработки природных богатств Крыма за много лет вперед, оживленная торговля и обмен с Турцией, Францией, Соединенными Штатами Америки — все это было совершенно непонятно. Марин пошел к Артузову и поделился своими сомнениями.
— Думаю, не так все просто, — прищурился Артузов. — Вам кажется, что он агонизирует, а он намерен жить еще сто лет…
Артузов долго молчал.
— Я вот что скажу, Сергей Георгиевич. Вы видите, и это правильно, что барон на краю пропасти, но вы забываете о наших собственных трудностях. Смотрите: гражданская война продолжается четвертый год. Народ устал. Всюду недостатки, недохватки, а то и просто голод. Пилсудский, слава богу, только что отпустил тиски, а если он снова возьмет нас за горло? И Врангель снова двинется в наступление? И мы не успеем покончить с ним до зимы? Мы выдержим еще одну зиму? То–то… Не так все радужно и у нас, не так все безнадежно и у него… Вы проверили сообщение Васильева и Нахамкеса? Кто такой этот Раабен?
— Бывший кирасирский офицер. В контрреволюционной деятельности не замечен, выехал вчера из Петрограда в Москву дневным поездом.
— Один?
— У него был попутчик.
— А–га, значит, это они… И в поезде, и на Малой Дмитровке они… Мне звонил начальник уголовного розыска, оба убиты из одного и того же револьвера. О Раабене все?
— Нет. Я тщательно проверил. Такая фамилия встречается в связи с екатеринбургскими событиями 18–го года. Некий Раабен Алексей — преподаватель Академии генштаба (она в тот год находилась в Екатеринбурге), принимал активное участие в подготовке освобождения бывшего царя и его семьи.
— А какое отношение имеет этот Алексей к нашему Раабену?
— Они оба Климентьевичи.
— Братья?
— Думаю, что да. И в связи с этим еще кое–что. Заговор был организован военным контролем так называемой Сибирской армии.
— Что это такое?
— Псевдоним контрразведки. Она себя скомпрометировала зверствами и грабежами. И командующий армией приказал именовать ее впредь военным контролем. Заговор этот лопнул. Комендатура Дома особого назначения его вовремя раскрыла и ликвидировала. В списках участников я нашел своего однокашника по Академии художеств — Крупенский Владимир Александрович. Мы с ним росли вместе.
— Почему вы о нем вспомнили? К делу он вряд ли имеет отношение, слишком опосредствованные связи.
— Вы никогда не интересовались проблемами предчувствия, интуиции?
— Проблемами? По–моему, это из области мистики. Нет?
— Артур Христианович, поштудируйте Фрейда, это австрийский психиатр. Вы читаете по–немецки? Я вам дам.
— И что же Фрейд?
— Принципиально он не отрицает предчувствия. Это сверхподсознание, темные, неконтролируемые глубины мозга. Знаете, говорят иногда: «меня что–то гнетет, я что–то предчувствую».
— Очень понятно объяснил. Спасибо.
— Напрасно улыбаетесь. Я предчувствую…
— Что?
— Свою встречу с Крупенским.
— Ага! — обрадовался Артузов. — Ну, раз так — возьми руководство операцией на себя. Рад, что наши желания совпали.
В дежурной части Марина ожидало сообщение Нахамкеса и Васильева, которые вели наблюдение за Раабеном. Он только что вошел в гостиницу «Боярский двор». Она помещалась совсем рядом с Лубянкой, на Старой площади, возле церкви Грузинской божьей матери. Марин позвонил в комендантский отдел и вызвал к подъезду дежурный наряд для задержания Раабена и второго агента, буде он окажется. Сели в мощный трехтонный «фиат» — единственный грузовик ВЧК, который мог вместить сразу всю команду — двадцать пять человек. Предстояла перестрелка. Опыт свидетельствовал, что белогвардейские эмиссары, как правило, не сдаются без боя. Кроме того, нужно было надежно перекрыть все пути отхода, а для этого, по условиям местности, двадцати пяти человек было, что называется, в обрез. И тем не менее Марин был уверен в успехе. В свое время, когда он учился в Академии художеств, в классе Ефима Ефимовича Волкова, он часто ловил себя на мысли, что вершины профессии все время ускользают от него. Он горячился, проклинал свои не слишком зоркие глаза и не очень умелые руки — так ему казалось. Он свято исповедовал только одну истину: в любом деле надо достигать вершин. Он бесконечно штудировал натуру, ночи напролет просиживал в академической библиотеке, стремясь постичь секреты мастеров Возрождения, голландцев XVII века и новые веяния барбизонцев и импрессионистов. Он выходил из библиотеки с распухшей головой, с красными глазами, перебирал свои этюды и с ужасом думал, что дальше провинциального учителя рисования никогда не двинется. Его работами давно уже восхищались и профессора, и ученики академии, а ему все казалось плохо, слабо. Ефим Ефимович, видя его мучения, говорил: «У вас блистательная рука, мой милый. Вы чувствуете цвет и тон, как никто, и вы однажды подниметесь до высот Рюисдаля или Коро, а может быть, и гораздо выше них».
Несколько дней назад пришло письмо из Петрограда. Бывший однокашник сообщал, что Ефим Ефимович Волков скончался от голода и болезни и похоронен по церковному обряду на болотистом Смоленском кладбище. Мы все уходим понемногу…