Я — из контрразведки - Нагорный Алексей Петрович 6 стр.


…«Фиат» миновал памятник гренадерам Плевны. Сквозь грязные стекла часовни пробивались красноватые отблески лампад. Через минуту остановились у Владимирских ворот Китай–города. Дальше нужно было идти пешком. Марин распределил обязанности, и люди разошлись. Двоих он взял с собой. Один из них — усатый матрос с маузером–раскладкой через плечо вдруг спросил:

— Товарищ Марин, а как вы понимаете те–екущий момент?

Одергивать товарища матроса было совершенно бесполезно. Время митингов еще не прошло. Марин не раз убеждался, что эти митинги начинались подчас в самые неподходящие моменты. Вот и теперь, заберется матрос на подоконник первого этажа в ближайшем доме и заорет, закатывая глаза: «То–о–ва–ри–щи!» И, не задумываясь о том, что крайне важная операция может быть безнадежно провалена, произнесет страстную речь о текущем моменте. Марин не раз говорил об этих странностях становления с руководителями ВЧК. Дзержинский сказал: «Это, конечно, плохо, но у нас в основном работают преданные революции люди, которых мы сами воспитываем. По–моему, здесь нужен такт, выдержка и время. Лишняя романтика уйдет сама по себе, а неорганизованность должны изжить мы с вами. Согласны?» Марин тогда согласился и поэтому теперь не стал отчитывать матроса, а только спросил на ходу:

— А вы как его понимаете, этот текущий момент?

— А я так понимаю, — остановился матрос, поглаживая полированную кобуру маузера. — Что Парижская коммуна погибла только потому, что рабочие французы не создали по нашему образцу карающий орган диктатуры пролетариата. Буржуазию надо было передушить всю поголовно. ЧК им надо было сделать, вот что.

Марин тоже остановился и с интересом посмотрел на собеседника:

— Одной диктатурой удержать власть нельзя, необходим высокий опыт, лучший опыт прошлого, понимаете?

— Ка–ак? — опешил матрос.

— А вот так, — помрачнел Марин. — Учиться нам всем надо, дорогой товарищ, и вам, и мне, и всем остальным. Если перестать учиться, безнадежная отсталость грозит любому человеку, особенно политическому деятелю, вождю, потому что в этом случае он привыкнет повторять одни и те же слова и в конечном счете за этими словами окажется пустота.

— А–га, — кивнул матрос. По его вытаращенным изумленным глазам Марин понял, что семя упало не на благодатную почву.

— Ладно, — сказал матрос, — я в бюре поговорю, чтобы с тобой провели беседу. Я слыхал, что ты оперативник что надо, а вот в смысле политики и текущего момента у тебя в голове труха. И пусть тебе вправят мозги. Это надо же! — он хлопнул себя по ляжкам.

Марин только рукой махнул. Что поделаешь, таков этот пресловутый «текущий момент». Матрос, конечно, предан революции до мозга костей, но он безграмотен, увы… А что же тогда сказать не о тупых, не о безграмотных? О тех, которые рвутся к власти, расталкивая всех вокруг себя локтями, и не только локтями? О тех, кто, достигнув желаемого положения, заняв вожделенный пост, сразу же забывает не только о том, что нужно учиться, учиться и учиться, но и о самых простых заповедях коммуниста и человека, о тех бесконечных карьеристах и проходимцах, которые лезут в правительственную партию, как мухи на мед, и заслуживают только одного — немедленного расстрела?!

Доказательно и четко сказал об этом Ленин…

Впереди со звоном хлопнула огромная стеклянная дверь. Это был вход в гостиницу «Боярский двор». До революции во всех московских справочниках она фигурировала на первом месте как самая дорогая, комфортабельная. Номера заливал электрический свет, в ванных плескалась горячая вода, и стоила эта райская жизнь от двух рублей и выше. Теперь же выбитые стекла в парадном были заменены грязной фанерой, и рукописный плакат извещал всех жаждущих о том, что «местов нет». Поднялись на третий этаж. Старший наряда доложил вполголоса:

— Оне занимают 321–й нумер. Который его снял — Русаков фамилия — никуда не выходил. Второй пришел час назад. По концам коридора и на черной лестнице я поставил людей, а под окнами два человека: мало ли что…

— Хорошо, — одобрил Марин. — Нужно войти в номер. Как это сделать? — Он всегда вовлекал сотрудников в обсуждение творческой стороны любой операции. Это нравилось. Марина за это любили все, кому хоть раз довелось с ним работать.

— Можно, конечно, и вломиться, — старший с сомнением оглядел массивную дверь 321–го номера, — но лучше войти тихо.

— Допустим, — сказал Марин, — вы добудете у портье вторые ключи, станете открывать. Они все равно услышат, откроют стрельбу.

— Верно, — кивнул старший. — Тогда я спущусь вниз и протелефонирую в нумер. Скажу, мол, так и так, техник, мол, с телефонной станции. Проверка, мол, необходимо посмотреть аппарат.

— Лучше найти щитовую, — сказал матрос, — и вырубить свет на этаже. Они выскочат, тут мы их и цап–царап.

— Выскочат и другие, — возразил Марии. — В перестрелке могут пострадать посторонние люди.

— А в нумерах никого нет, — сказал старший. — Я проверял.

— Ищите щитовую, — сказал Марин.

Через минуту свет на этаже погас, а еще через несколько секунд в дверях 321–го номера щелкнул замок и послышался раздраженный голос Раабена:

— Черт знает что такое, тьма египетская. Человек! Че–ло–ве–ек! — заорал он. — Лампу! Хозяина сюда, черт бы вас всех побрал! Товарищ Русаков, я спущусь вниз, здесь никого нет.

— Вернитесь в номер, — услышал Марин и вздрогнул: голос говорившего был удивительно знаком — низкий, глуховатый, бархатистый. «Сахарный баритон», — вдруг вспомнил Марин. Это был голос Крупенского, Володьки Крупенского — сердцееда и дамского угодника… «Вот тебе и предчувствие… — ошалело подумал Марин. — Не может быть»…

— Товарищ Русаков, тогда я найду кого–нибудь здесь, на этаже, или разживусь хотя бы свечой, — возразил Раабен.

Он двинулся по коридору. Марин сделал знак своим. Когда Раабен проходил мимо холла, в спину ему уперлось дуло маузера.

— Стоять, — шепотом приказал матрос. — ЧК!

Раабен сделал было движение, но матрос надавил ему стволом между лопаток, и Раабен сник.

— Вернитесь и скажите товарищу Русакову, что свечи вы не нашли, — предложил Марин.

Раабен послушно двинулся назад и в дверях номера обернулся:

— Хамы–ы, — простонал он и начал оседать.

Марин подхватил его сразу же обмякшее тело, остальные ворвались в номер. Русаков стоял у огромного окна и смотрел с недоумением.

— Сопротивление бесполезно, — сказал Марин. — Здравствуй, Володя.

Матрос так вытаращил глаза, что Марину захотелось ткнуть в них пальцами, чтобы вернуть на место.

— Это как же? — только и спросил матрос.

— Мы были знакомы до революции, — объяснил Марин.

— Да–а, — протянул Крупенский. — Значит, ты теперь в «чрезвычайке»?..

— А ты — в белой контрразведке?

— Этот готов, — старший наряда кивнул в сторону Раабена.

Вспыхнула лампочка под потолком, и Марин увидел, что Раабен лежит на спине, раскинув руки, закусив уголок воротничка рубашки.

— У него там циан, — сказал Крупенский. — Оружия у меня нет. Та–ак ты теперь в «чрезвычайке»? — снова протянул он, и было видно, что он никак не может не только понять, но и просто осмыслить этот факт.

Артузов с трудом скрывал изумление: Раабен вышел на связь с Крупенским!

— Знаете, Сергей Георгиевич, я начинаю верить в предчувствие, предопределение и переселение душ. Факт налицо.

— Попробуем осмыслить этот факт, — сказал Марин. — Вот что дал обыск, — Марин положил на стол шелковку Крупенского.

— Крупенский Владимир Александрович… — начал читать Артузов, разглаживая лоскуток на стекле стола, — состоит на службе в ассоциации бывших офицеров императорской гвардии, что подписями и печатью удостоверяется. Маклаков, Ладыженский. — Артузов поднял голову. — Это служба разведки Врангеля, ее центр на набережной Вольтера, у моста Дизар. Руководит этой организацией очень серьезный человек, в недавнем прошлом сотрудник особого отдела департамента полиции, создатель порнографической картотеки. В ней он собрал все — от акварелей екатерининского времени до новейших скрытых снимков, сделанных в лучших публичных домах Москвы, Киева и Петербурга.

— Не понимаю, в чем тут серьезность? — усмехнулся Марин.

— Да вы подумайте, — спокойно сказал Артузов. — Дело Ладыженский затеял новое, архизавлекательное, особенно для начальства, приобрел этим особую у него популярность и быстро начал продвигаться по служебной лестнице. А использовалась картотека самым примитивным образом: лицо, которое намечалось для вербовки, обрабатывалось агентом с помощью этих открыток. Возникало желание осуществить увиденное на практике. Агент вел ничего не подозревающего человека кутить, там его скрыто фотографировали, а потом следовал обычный шантаж: либо мы ваше «художество» покажем жене и детям, а также начальству, либо вы будете нам «освещать» интересующее нас лицо.

— И все же, в чем его серьезность? — Марин закурил.

— Ладыженский работал с Малиновским, — хмуро сказал Артузов, — этот мерзавец был его личным агентом.

Теперь Марин понял все. У эсеров был Евно Азеф–двойник, служивший и революции и полиции, у большевиков — Малиновский. Возглавляя думскую фракцию большевиков, Малиновский состоял одновременно секретным сотрудником особого отдела департамента полиции. «Портной» — так он подписывал свои агентурные донесения.

— Расскажите о Крупенском, — попросил Артузов.

— В свое время мой отец служил врачом в лейб–гвардии Волынском полку, — начал Марин. — Командиром одной из рот был капитан Крупенский Александр Петрович, бессарабский помещик, крупный землевладелец. Человек широких взглядов, умный, добрый, он близко сошелся с отцом. Выйдя в отставку, уговорил отца уехать в Бессарабию, всегда помогал нашей семье. В восемьдесят пятом году отец женился и купил дом в Бельцах, на самом берегу Днестра. Деньги на покупку также ссудил Александр Петрович. Что касается Владимира… мы родились в одно лето, росли вместе. Практически я жил все время в Кишиневе, в доме Крупенских. Учили нас одни и те же учителя, потом мы ходили в одну гимназию, она была на Александровской улице — лучшая гимназия города. Владимир хорошо рисовал, у меня тоже получалось. Было решено отправить нас в Петербург, в Академию художеств.

— А ваша мать?

— Я никогда ее не видел. Она умерла сразу после родов. Она была молдаванка, ее звали Мария Негруце.

— Вы не похожи на молдаванина, хотя мне не раз казалось, что, когда вы волнуетесь, у вас появляется небольшой акцент.

— Это так. Я вырос среди молдаван.

— Сергей Георгиевич, займитесь Крупенским вплотную. Для начала нужно восстановить его путь от границы, выяснить, не он ли убил двух краскомов и Улыбченкову — с помощью Раабена, тогда он станет разговорчивей. Я уверен.

Крупенского поместили здесь же, на Лубянке, в одиночную камеру внутренней тюрьмы ВЧК. Марин решил побеседовать с ним в камере, не вызывая в кабинет. Когда начальник караула открыл окованную дверь, Марин увидел, что Крупенский безмятежно спит.

— Свободны, — отпустил Марин начальника караула и, дождавшись, пока Крупенский сел на койке и начал тереть покрасневшие глаза, сказал: — У тебя отменные нервы, Владимир, ты и в самом деле спал?

— Придуривался, — буркнул Крупенский. — Ты же знаешь: нервы у меня ни к черту. Не будь садистом, Сергей.

— Я просто хотел проверить, не закалился ли ты в аппарате господина Ладыженского, — пожал плечами Марин. — Вижу, что нет.

— Некогда было закаляться, ибо в аппарате Ладыженского я никогда не работал и даже ни разу не видел его. Меня затребовал Врангель и послал сюда Струве. Это всё.

— Так уж и всё? Да ты просто ангел, мой друг.

— Ты тоже не переменился, — нахмурился Крупенский.

— Возможно. По–прежнему веруешь искренне и горячо?

— А ты по–прежнему нигилист и декадент?

— Мы всё выяснили, ну и слава богу. Теперь по существу. Двоих в поезде и даму на Дмитровке ты уложил, или Раабен, или вы оба вместе?

— Раабена больше нет, так что отвечаю я один.

— Итак, тебя затребовал Врангель, а почему ты идешь через нашу территорию? Через Босфор ближе, это знает любой гимназист.

— Потому что я должен был кое–что проверить, кое с кем встретиться, кое–что наладить, — прищурился Крупенский.

— Точнее?

— Долго рассказывать. Ты прикажи выдать мне бумагу и чернила, я все подробно напишу.

— Хорошо. Ты получишь пачку прекрасной мелованной бумаги и самые лучшие фиолетовые чернила из секретариата товарища Дзержинского. А теперь объясни мне, чем вызвана твоя откровенность?

— А черт его знает, — вздохнул Крупенский. — Устал, все надоело, все равно расстреляют. Не веришь? Тогда слушай. В писании сказано: «Не мечите бисер перед свиньями, да не попрут они его ногами и, обратившись, не растерзают вас». Перевожу библейскую мудрость на язык фактов. Тебя, сына земского врача и крестьянки, приблизили, сделали равным Крупенские. А ты, как жид крещеный, как вор прощеный… — теперь Крупенский говорил напористо и зло.

— Пусть так, — согласился Марин. — Если ты убежден, что к красным меня привел голос крови, не буду тебя разочаровывать. Хотя уверен, что тебя к белым привели более прагматические побуждения.

— Мой маршрут через Харьков, — сказал Крупенский. — Дерзай, Сергей, и помни: возмездие впереди.

— А с чего ты, собственно, взял… — Марин с трудом скрыл смущение. Он вдруг отчетливо представил себе ситуацию и понял, что Крупенский прав: идти к Врангелю теперь придется ему, Марину.

— Не нужно, «товарищ», — тихо сказал Крупенский. — Нет ни одной контрразведки в мире, которая не воспользовалась бы аналогичной ситуацией, чтобы подставить противнику своего человека. Тебя пошлют вместо меня. Я настолько горячо желаю этого, что не скрою ничего, даже самой незначительной мелочи. Я расскажу все, и расскажу честно. И только для того, чтобы у товарища Дзержинского после тщательного анализа материала не возникло и тени сомнения и он тебя послал вместо меня.

— Договаривай, я не совсем понимаю, чего ты добиваешься.

— А все просто, как апельсин. Тебя разоблачат и шлепнут. По–моему, так у вас именуется расстрел? И я буду отомщен.

— Наивно, господин Крупенский.

— Не так наивно, как вам кажется, товарищ Марин… Вы ведь здесь думаете, что наша контрразведка держится исключительно на терроре, не так ли? Тебя разубедят, мой милый. Тебе предстоят очень интересные встречи, с очень интересными людьми. А теперь оставь меня, я должен молиться.

— Прощай, — направился к дверям камеры Марин.

— Я близок к падению, и скорбь моя всегда передо мной, — забормотал Крупенский, — а враги мои живут, укрепляются и воздают мне злом за добро. Не оставь меня, господи боже мой, не оставь…

Марин жил в одной квартире со своей теткой по отцу — Алевтиной Ивановной. Было ей далеко за шестьдесят. В свое время она окончила Бестужевские курсы и поддерживала связь с либералами из окружения Сытина, но после октября 17–го года резко изменила свое отношение к революции и все время язвительно бурчала. Ей казалось, что большевики не только узурпировали государственную власть, но и развязали самые темные инстинкты масс, вывели на поверхность всю накипь, и не просто вывели, а дали ей, этой накипи, простор и волю и благословили на самые мерзкие дела. Марин, прекрасно понимая, что ни взглядов Алевтины Ивановны, ни убеждений ему не изменить, тем не менее горячо спорил с теткой. Во–первых, потому что считал своим долгом большевика всегда давать отпор любым нападкам на его партию и ее программу, а во–вторых, потому что горячо и искренне любил Алевтину Ивановну и в глубине души все еще надеялся на чудо: а вдруг он найдет–таки тот решительно неотразимый довод, который собьет ее с позиций и заставит взглянуть на события совсем с иной точки зрения. Она была единственной его родственницей, единственным родным человеком. Так уж сложилось, что не было у него жены — той неповторимой и единственной женщины, как он думал, которая встречается только раз в жизни и освещает эту жизнь ярким и негасимым светом. Не было у него такой женщины, не встретилась она ему.

Назад Дальше