Государевы конюхи - Трускиновская Далия Мейеровна 14 стр.


Два тела лежали рядышком — здоровенный мужик (уж не Подхалюга ли?), загубленный Настасьей, и Юрашка — жених не жених, суженый не суженый.

Настасья на одно лишь мгновеньице возле него задержалась, больше не могла.

— Будет тебе панихида, свет… — только и прошептала.

Они прокрались, нагибаясь, вдоль забора, и у самой калитки выглянули. Гвоздь, как и следовало ожидать, лошади не нашел, а искать было некогда, он и припустил что есть духу, а стрельцы — за ним, вскрикивая заполошно и зовя товарищей. Только тот, что был ранен бердышом, стоял, держась за забор. Настасья легко толкнула его, и он, не поняв, откуда взялась рука, повалился.

Настасья с Данилкой проскочили в калитку и, взявшись за руки, побежали туда, куда Юрашка, царствие ему небесное, так предусмотрительно перепрятал лошадь.

— Ложись! — велела Настасья и взялась за вожжи.

И точно — санки были таковы, что седоку в них приходилось почти лежать, укрывшись полостью, а сидеть мог только кучер.

— Куда? — только и спросил, падая на войлок, Данилка.

— А на Кудыкину гору!..

* * *

У Никитских ворот шла возле костерка неторопливая беседа. Зимняя ночь длинная, с собой прихвачено все необходимое, чтобы ее скоротать, а тревоги никакой не предвидится. Не заявятся же татаре осаждать Москву в такое время года, да еще с такой стороны!

— Бог в помощь! — приветствовал их Стенька. — Погреться не пустите ли?

— А ты как сюда забрел, добрый человек? — прогудело из огромного тулупа, поднятый ворот которого торчал куда выше затылка, а спереди сходился так, что и бороде торчать было неоткуда.

— Служба! — И Стенька показал на свои буквы, «земля» и «юс», означавшие, что не шпынь ненадобный и не теребень кабацкая прибился к костру, а государев служилый человек, Земского приказу ярыга.

— Коли служба, так грейся!

Стенька, понятное дело, замерзнуть не успел, однако протянул руки к огню.

— Хорошо тут у вас, — мечтательно сказал он. — Сидите вон, беседуете, в тишине, в спокойствии. А тут набегаешься, словно бешеный пес!..

— Должность твоя такая, — посочувствовал пожилой стрелец, тоже в тулупе поверх шубы. — Дай-ка мы тебе нальем, у нас припасено.

— Это можно! — согласился Стенька. — Дивное дело — всю Москву, кажись, за день оббегаешь, а в этих краях я, поди, с чумного сидения не бывал. Тут у вас боярин Морозов, что ли, поселился?

— Давно уж!

— И князей Волконских двор тоже где-то тут неподалеку?

— А как к Кремлю пойдешь, так по правую руку будет.

— И репнинский двор там же?

— Тот — по левую.

Расспросы никого не удивили. Земскому ярыжке и положено знать, где кто на Москве проживает.

— А возле морозовского двора чей? До чумного сидения вроде Нарышкиных двор был?

— Вот тут уж ты путаешь, — прогудел тулуп. — Двор там невелик, жил думный дворянин, как бишь его, Козлов, что ли? В чуму все померли, а теперь там воеводы вдова живет, как бишь его… Еще Смоленск воевал!..

— Бабичева вдова, Якима Ивановича, — уточнил стрелец. — Она тут поселилась. Держи-ка!

— Благодарствую! — сказал Стенька, принимая малую чарочку. И всю ее разом в себя опрокинул.

Хмельное обрадовало душу, мысли зашевелились.

Коли в том дворе баба за хозяйку, то, пожалуй, Стенька здорово влип. Баба с бабой всегда договорится, это он по своей Наталье знал… И побранятся, и повизжат, и пакостей друг про дружку таких наскажут, что только держись! А потом глядь — и сидят себе рядышком на крылечке, перешептываются и пересмеиваются!

Хоть и не хотелось верить, что случайная полюбовница — сама Анна Морозова, однако ж все к тому шло. Два двора рядом, на первом хозяйка — ее невестка, Федосья, Глеба Ивановича жена, на другом — чья-то вдова. Чтобы тайну соблюсти, могла молодая боярыня с той вдовой уговориться, чтобы через ее двор ходить. Ишь, тропинка-то в саду натоптана! А по переулку не больно натоптана, стало быть, со двора на двор кто-то бегать навострился… И, когда Стенька преследовал Анюту с Софьицей, а те, войдя, со сторожами пересмеивались, так сторожа по имени вроде бы только Софьицу и называли… Ох!..

Безмолвное это «ох!» относилось уже не к Анне Морозовой, а к подьячему Деревнину.

Стенька представил, как он является к подьячему и докладывает итоги своего розыска. Бабы приметили душегрею покойной Устиньи в церкви, он пошел следом за новой хозяйкой, хозяйка взяла да и отреклась от душегреи.

— Та-ак, Степа, — скажет Деревнин. — И как же ту бабу звали? И на чей же двор пошла? И как получилось, что отреклась? Стало быть, ты зазевался, а она душегрею сняла да и припрятала? И как же ей посреди улицы?.. Не посреди улицы, посреди двора?.. Как же ей такое удалось? Ах, в дом ты за ней пошел? Сама зазвала? А какого ж беса она тебя туда зазвала? О божественном потолковать? Зазвала и так незаметно душегрею скинула, что ты и не приметил?..

Въедлив был подьячий Деревнин, особенно когда речь о деньгах заходила. Тут же он почуял, что дед Акишев рад заплатить, лишь бы дурака Родьку выручить. Может, он даже чаемые от деда деньги все распределил — Масленица на носу, гостей принимать нужно, самому к начальству в гости жаловать да всех дворовых одарять, кому денежку, а кому и два алтына.

По въедливости своей он до того дорасспрашиваться мог, что имечко Анны Морозовой бы и прозвучало в приказной избе…

А если в это нелепое дело такая знатная боярыня замешалась — так пропади он пропадом, дед Акишев, и с деньгами своими! Выйдешь вот этак, ведя розыск по убийству, на супругу самого Бориса Иваныча Морозова, государева воспитателя, да и сам рад не будешь… Хорошо, коли просто через своего человека дадут знать — не суйся, мол, блядин сын, куда не след. А могут и вовсе поднять подьячего Деревнина на глухих задворках, с дыркой в башке, по весне, когда сугробы стают. И поди тогда догадайся, кто ему эту милость оказал!

Так что следовало сперва убедиться — боярыня то была или не боярыня.

Велев самому себе держать ушки на макушке, а рот — на замочке, Стенька распрощался со сторожами и пошел в сторону Кремля. Домой плестись не было смысла. Утро близилось, до открытия приказа он мог побыть со стрельцами, охранявшими Троицкие ворота, а потом уж следовало так поговорить с Деревниным, чтобы самому от него узнать поболее, ему высказать поменее.

Постановив, что нужно рассказать приметы пропавших вещей, и не более того (этого подьячему должно хватить, чтобы расспросить целовальника!), Стенька успокоился и зашагал по Никитской. Снежок вкусно поскрипывал под сапогами.

— По правую рученьку Волконские князья, по левую рученьку князья-то Репнины, — напевал он, чтобы веселее было. — По правую рученьку морозовский-то двор…

Тут ему показался странным скрип от собственных шагов — эхом он отдавался, что ли?..

Стенька резко остановился, но не остановились шаги! Еще дважды скрипнуло, и сделалось тихо.

Кто-то шел рядом с ним, отгороженный от него высоким забором! Кто-то следил за ним из-за того забора!

Стенька кинулся бежать…

Никто бы не назвал его трусом. На торгу он очень даже бойко покрикивал и замахивался дубинкой. Но там все знали, что он — человек служилый, его тронь — долго потом будешь с Земским приказом разбираться. Тут же, на пустынной улице да перед рассветом, он был беззащитен. Пуля из пистоли, кистень в ухо, да что кистень — та же удавочка-поясок, что прикончила несчастную Устинью, — и все, нет земского ярыжки! Утречком лишь об него споткнутся. А кто, зачем, за какие грехи — так никогда и не разведают!

Хорошо хоть, бежать до Кремля было недалеко. Очень скоро он увидел торчащие в небе рядком две башни, потоньше — Никольская, а потолще — Собакина. Стенька пробежал еще немного и увидел охраняющую Троицкие ворота Кутафью башню. А с другой стороны, на спуске к Неглинной, против Никольских ворот стояло темное здание родного Земского приказа.

То, что его вынесли за пределы Кремля, было, пожалуй, и разумно — подальше от бояр и прочих чиновных людей, поближе к торгам и к простому люду.

В самом же Кремле хватало суеты от стоявшего посередке, боком к Ивановской площади приказного здания, где в тесноте, да не в обиде расположились прочие приказы — Иноземский, Стрелецкий, Ямской, Пушкарский, Разбойный, Сибирский, Казанского дворца, Поместный, Малороссийский, Посольский, Рейтарский, Разрядный и еще Новгородская четь и Галицкая четь.

Там же, на площади, сидели в особой палатке площадные подьячие — безместные, кормящиеся тем, что пишут для неграмотных прямо на колене челобитные и дают советы. Были среди них такие, что усвоили хороший почерк, но сидел один, которого Деревнин с Протасьевым собирались самолично за шиворот проволочь через весь Кремль и сбросить в Москву-реку. Несколько уж раз бывало, что за ним посылали — пусть сам прочитает, что такое накарябал!

Редко так радовался Стенька этому неуклюжему деревянному строению, в котором просторные на первый взгляд палаты посреди дня делались тесны до невозможности — столько сюда шло народу со своими бедами и кляузами.

Никто за ним не гнался, но он все же перешел на шаг лишь возле самого приказа. И бегущего Стеньку, видать, приметили с башни.

Приказ, как оно и должно быть ночью, стоял запертый. Ломиться туда было бесполезно, однако и стоять пнем было того бесполезнее — мороз к утру крепчал, и Стеньке в его теплом, обычно заменяющем шубу кафтане скоро должно было сделаться весьма неуютно. Да и нога, та, что осталась без онучи, начала ощущать холод.

— Эй, там, у приказа! — крикнули ему с Никольской башни. — Кто таков?

— Да свой я, свой! — заорал в ответ Стенька. — Земского приказа ярыга!

— А что ночью шастаешь?

— Баба с печи согнала?

— Из кружала дороги не сыщешь?

Три эти вопроса прозвучали почти одновременно.

И впрямь — растолковывать сторожевым стрельцам о своих ночных похождениях было нелепо. Стенька и промолчал.

— Подожди малость, за час до рассвета Спасские ворота отворять будут, войдешь, погреешься! Как раз пока обойдешь Кремль — и начнут!

— Замерзну я, пока вы отворите, блядины дети! — огрызнулся Стенька.

И тут сторожевые стрельцы завели свою обычную перекличку.

Откуда-то из глубины Кремля запел гулкий, под стать зазвонному колоколу, сочный голос, вывел церковным распевом:

— Пресвятая Богородица-а-а! Спаси-и-и на-а-а-ас!

И тут же издалека, через весь Кремль, от Спасских ворот донеслись слабые, но дружные, почти что ангельские голоса:

— Святые московские чудотворцы! Молите Бога о на-а-а-ас!

И пошло по стенам, по башням:

— Славен город Киев!

— Славен город Суздаль!

— Славен город Смоленск!

— Славен город Казань!..

Все, поди, города перечислили сторожевые стрельцы, взбодрившись при этом. И пора было — вот-вот в Кремле новый день начнется…

Стенька едва не хлопнул себя по лбу — к Боровицким воротам нужно бежать. Эти — хозяйственные, при них тайная калиточка есть, которую и среди ночи открыть могут, а ранним зимним утром там наверняка уже стоят сани с припасами, которые спозаранку потребуются на Сытенном, Хлебенном и Кормовом дворах. Вот там и можно погреться, пока Земский приказ отворят да печи топить начнут.

А толкаться у Спасских вместе с юродивыми, нищими, калеками — это уж пусть кто-нибудь другой. Правда, там же и подьячие стоят, и попы, но сводить с ними знакомства, наступив на ногу или отпихнув плечом, — себе дороже встанет.

Стенька и зашагал вдоль Неглинки, поглядывая на высоченную стену, которая громоздилась на немалой крутизны откосе. Миновал Кутафью башню, стоявшую как раз посередке между Собакиной и Боровицкой, и поспешил, поспешил!..

В Боровицких воротах Стеньку вместе с возом дров знакомые стрельцы и пропустили. И он мимо Аргамачьих конюшен пошел на кремлевские задворки, туда, где, неприметно для знатных людей и заморских гостей, варили, пекли, ставили меды, стирали белье, собирали из-под кур свежие яйца.

Там на Хлебенном дворе уже вовсю топились печи, чтобы подать кремлевским обитателям к завтраку свежие калачи. Стенька пробрался, вызвал знакомого подключника и за полушку приобрел горячий, вкусный, но негодный к столу калач — бок у калача подгорел. Стенька не стал уходить, а пристроился в теплых сенях и неторопливо сжевал покупку.

Скоро уж можно было идти в свой приказ и исполнять службу.

Помолившись про себя Богу, чтобы поменьше сегодня вышло беготни, Стенька через весь Кремль направился к своему приказу и возле Разбойного столкнулся с подьячим Емельяном Колесниковым. Тот, видать, спозаранку заявился сюда, чтобы самым первым что-то разведать.

— Бог в помощь! — сказал ему Стенька и пошел с ним рядом к Спасским воротам.

Никольские то ли открыты, то ли нет, а Спасские уж точно, ишь сколько богомольцев, спеша, расходится по кремлевским храмам! А там по Красной площади и до Земского приказа рукой подать.

— Ну, раз ты мне первый попался, то тебе и честь! — отвечал подьячий. — Помнишь ли челобитную купца Вонифатьева о покраже и сыске приказчика? Отнесешь грамотку тому купцу, сыскался его приказчик.

— Сейчас же и побегу! — радостно отвечал Стенька.

Дельце было такое, что уж и подьячим с купца немало перепало, и земский ярыжка с добрым известием тоже мог рассчитывать на две деньги, а то и на алтын!

И точно — отнеся грамотку, он остался в сенях купеческого дома, объявив челяди, что ждет ответа, и сидел там в тепле, пока не вышел сам купец, не дал ответа, что, мол, сегодня же сам пожалует к Колесникову, да не одарил двумя деньгами, старый скупердяй.

Выполнив поручение, Стенька поспешил в Земский приказ. Нужно же было хоть как-то отчитаться перед Деревниным.

Пробиваться к начальнику пришлось через толпу челобитчиков. А когда Стенька оказался у деревнинского стола, то услышал совершеннейший бред: некто взъерошенный толковал про куму, которая испортила его, подпустив зверскую икоту и всадив в него дюжины две сатанаилов. Челобитная у страдальца была давно заготовлена, но он не отдавал ее, а махал перед носом у подьячего, перечисляя беды от сатанаилов. И что любопытно — ни разу не заикнулся…

Спасать нужно было Гаврилу Михайловича, спасать немедленно!

— Государь Гаврила Михайлыч! — заорал, перекрывая бредни про сатанаилов и про икоту, Стенька. — Велено тебе в Разбойный приказ идти не мешкав! Все собрались, тебя одного ждут.

— Прости, мил человек, служба! — радостно воскликнул Деревнин, вылезая из-за стола.

Кляузных дел с порчей и припуском нечистой силы подьячие не любили, денег с того мало, а разбирательства много, опять же — не за всякое такое дельце попы по головке погладят…

Он вслед за Стенькой протолкался к дверям и прямо без шубы вышел на крыльцо.

— Ну, спас! — похвалил он земского ярыжку. — Пусть с ним, с идолом, Протасьев возится! Когда к Протасьеву тот пасечник приходил — кто его вызволял? Да я же!

Было и такое — вошел здоровенный мужик, такой и медведю шею свернет, и бил мужик челом на соседа — сосед у него украл баню.

— Как это — украл? По бревнышку раскатал да и со двора вынес? — принялся расспрашивать Протасьев.

И оказалось, что вор поступил куда хуже — ночью унес баню под мышкой. Дородный и неповоротливый Протасьев, ошалев от таких врак и от нависшего над ним грозного челобитчика, только знаки рукой товарищам подавал — мол, сделайте же что-нибудь! А сам в ужасе задавал еще вопросы. Мол, что же за баня такая, раз ее можно под мышкой унести?

— А для пчелок! — отвечал челобитчик. — Для моих голубушек!

Тогда Деревнин, рассудив, что выволакивать безумного посетителя при помощи стрельцов — значит весь приказ разгромить, решительно пришел на помощь.

— А не твою ли баню сегодня утром в Кремль принесли? — спросил он. — Государя тешить с государыней и с царевнами? Мне у Красного крыльца сказывали — мол, пришел некий человек, принес диковину — баню для пчел…

Челобитчик, распихивая честной народ, кинулся из приказной избы прочь, и как его у Красного крыльца ловить да вязать — это уж было заботой сторожевых стрельцов.

Назад Дальше