— Гляди, замерзнешь, Гаврила Михайлович, так-то стоя, — предупредил Стенька.
— А не замерзну, я сейчас и впрямь в Разбойный приказ сбегаю! Пойдешь со мной, доложишь о своем розыске!
И Стенька на ходу, шаря в глубинах памяти, перечислил приметы пропавших у Устиньи вещей, особо красочно расписав синюю душегрею с золотыми павами.
— Да видел ты ее, что ли, своими глазами? — удивился не в меру прозорливый подьячий, поспешая в Разбойный приказ.
— Мне уж так ее расписали — словно бы и увидел! — объяснил Стенька.
— Подожди малость!
С тем, расталкивая народишко, Деревнин и ушел.
Стенька же принялся ходить взад и вперед, маясь ожиданием.
Довольно скоро он увидел, как подьячий пробивается уже в другом направлении. Но и тут вышла закавыка — Деревнина остановил стрелецкий полковник Никифор Колобов. С ним был стрелецкий десятник, которого Стенька не знал. Деревнин, уже вступая в разговор, подал земскому ярыжке знак, чтобы подошел поближе.
— Ты, что ли, Гаврила Михайлович, розыск об убийстве старой бабы ведешь? — сразу осведомился Колобов. — Могу тебе еще одну прибавить, чтобы служба раем не казалась. Не иначе, Господь на старых баб гневом опалился. То в Конюшенной слободе одну удавили, а теперь вот сваху Тимофеевну!
— Какую еще Тимофеевну? — спросил Деревнин.
— А есть такая, ее вся Москва знает. Сколько свадеб сладила — не перечесть. Моего сына женила. Вон ее и порешили.
— Слыхал, Степа? — спросил Деревнин. — Ты же тут с самого утра.
Стенька многих на Москве знал, но со свахами в последний раз дело имел года два назад, когда сестру замуж отдавали.
— Знать не знаю никакой Тимофеевны, — сурово сказал он.
Мол, бабьих дел мужику знать и не положено.
— Да куда тебе! — усмехнулся Колобов. — Она все по князьям и боярам промышляет. И живет богато. Жила. Вот кто-то и вздумал ее перины пощупать, много ли там зашито.
— В собственном дому, что ли, удавили? — уточнил Деревнин.
— В светлице ее нашли, и все короба наземь вывернуты. Но одно тряпье валяется. Что было ценного — видать, унесли. Там еще другая диковина. Соседи утром увидели — пес на снегу отравленный лежит. И случайно заметили — из-за угла подклета вроде нога виднеется. Пошли поглядеть и нашли два тела.
— Ты ж говорил — одно, свахино.
— Свахино-то наверху, в светлице. А под самой лестницей мужики лежали. Один — с глоткой распоротой. У другого, по всему видать, башка проломлена. И снег весь истоптан — дрались.
— Любопытно они дрались, — заметил Деревнин. — Ежели один другому глотку распорол, то не мог же тот, с распоротой глоткой, его успеть по башке треснуть. А ежели тот, что с глоткой, первым успел, то второму, с пробитой башкой, уже не до ножей было.
— Да, был там кто-то третий, — согласился Колобов. — Третьего-то я охотно бы к себе на двор заполучил… Мало бы ему не показалось… А может статься, и четвертый, и пятый.
— И кто ж таковы? — спросил подьячий, имея в виду покойников.
— А шут их разберет! Никто из соседей не признал. К вам еще никто не заявлялся с криком, что, мол, брат-сват сгинул?
— Других крикунов хватает, — отвечал Деревнин.
— Я почему к тебе иду, Гаврила Михайлович? Вот моего человека расспросить надо, сказку у него отобрать. Он в эту ночь в карауле ходил и странные вещи видел. Другой сейчас отсыпается, а есть еще третий — тот ранен. Когда моему молодцу прийти-то, чтоб недолго у вас промаяться?
— А приди к обеденному времени, — сказал стрельцу Деревнин. — Я велю писцу задержаться и сам тебя расспрошу. Скажешь — подьячий Деревнин назначил. И товарища приводи. Он к тому времени, поди, уж проснется.
— Благодарствую, — полковник поклонился. — Если во мне и моих молодцах нужда будет — приходи.
Он пошел прочь, стрелец — следом. Деревнин, что-то соображая, некоторое время глядел им вслед.
— Темное дело, — сказал он Стеньке. — Зайдем-ка в храм, там поговорим без лишних глаз.
Подумал и добавил:
— И без ушей.
Для тихой беседы выбрали Благовещенский собор.
И там-то, забравшись в дальний угол, Деревнин сообщил:
— Не хотят мне в Разбойном приказе толком объяснять, что стряслось. Каких-то лесных налетчиков опоили да повязали, и был ли при том тот Родька Анофриев — никому не ведомо. И сдается мне, что тех налетчиков не просто опоили, а кто-то на них навел, а кто — открывать не хотят. Видать, среди воров и татей есть у них свои людишки, и коли даже тот человек видел, как Родька сдуру затесался туда, где налетчиков опоили, и сам того пойла отведал, то они того человечка, чтобы Родьку опознал, вовеки нам не предъявят. Так-то…
— Ты полагаешь, Гаврила Михайлович, что Родька случайно в том кружале оказался и случайно его опоили? — спросил Стенька. — А коли так, кто удавил Устинью и вещи ее забрал?
Он бы и больше сказал, он бы и про заколдованную душегрею сказал, да боялся, что ловкий подьячий выпытает у него про ночное похождение с Анной Ильинишной, которая велела себя звать просто Анюткой.
— По-твоему, Родьку в кружало заманили и опоили, чтобы удавление Устиньи на него удобно спихнуть? А кому бы и зачем убивать никчемную бабу? Ты лучше не над этим бейся, а найди свободного писца и приметы ему вели записать, подклеим к делу. Пока не забыл! Расспрашивал-то, чай, на ходу?
Стенька закатил глаза вверх, проверяя себя, точно ли все, что ему говорили бабы, пересказал подьячему… И тут его осенило.
— Баба-то никчемная, да только жила одна и разное про нее люди толкуют, — со значением сказал он.
— Ворожбой промышляла, что ли?
— Ворожбой не ворожбой, а за двое суток до убийства прибегали к ней в ночь какие-то тайные гости. Чей-то возок заполночь прикатил, а вскоре и укатил.
— Мало ли кто к ней мог приехать? — уже чувствуя, что появилась ниточка, за которую можно тянуть, спросил Деревнин.
— Среди ночи, Гаврила Михайлович! Добрый человек днем куда надобно сходит.
— И то верно…
Деревнин призадумался.
— Мне походить, поспрашивать? — подсказал Стенька.
— Значит, берешься доказать, что того Родьку с умыслом опоили?
— Гаврила Михайлович! — едва ль не на всю церковь воскликнул Стенька. — Вот я же знал, что Родька тещу за приданое гонял, которого недодала! А я в Конюшенной слободе не часто бываю. И многие знали, кому вовсе до конюхов дела нет. Кто-то умный и догадался — если Устинью порешить, то это дело запросто на Родьку спихнуть можно.
— Разумно, — одобрил Деревнин. — Ты еще скажи, за что ее, старую дуру, убивать было.
— Вот посуди, Гаврила Михайлович. Ночью к той Устинье тайно кто-то в возке приезжал да и уехал. Что, ежели у нее что-то важное оставили? Потом Устинью весь день соседки не видали. Где ее нелегкая носила? Потом же нашли Устинью удавленной, а ее носильные вещи пропали. И в ту же ночь Родьку опоили. Что, ежели в тех вещах что-то спрятано?
— Зашито? — уточнил подьячий.
— А ты, опять же, посуди сам, куда баба может что-то важное упрятать? — У Стеньки в голове возникали удивительные мысли, которые раньше бы и на ум не взбрели, но, видать, бессонная и шальная ночь пробудила какие-то скрытые способности. — В короб на дно? В хлеву под притолоку? Устинья же была рукодельная, это все знали. Взяла да и зашила!
Сейчас он сам в это свято уверовал.
— А ежели его опоили там, где разбойнички гуляли, те, которых повязали, то не казна ли разбойничья ночью у той Устиньи спрятана?
Сказал это Деревнин — и сам изумился.
— Казна? — ошалело повторил Стенька. — Много ли денег в душегрею зашьешь?
— Деньги — что?! Есть такие перстеньки, что и по двадцать, и по тридцать, и по пятьдесят рублей! Я видывал такой перстень — верх четвероуголен, и о четырех алмазцах. И цена ему была шестьдесят рублей!
— Шестьдесят рублей?.. — Тут уж в изумление впал Стенька. — Это ж и за год не заработать!
— За год ты, положим, больше имеешь. Нешто я не знаю, как земские ярыжки на торгу кормятся? — возразил подьячий. — А то, что средства на черный день лучше в золото и дорогие камни вкладывать, даже дураку Матюшке понятно.
Матюшка был из тех юродивых, что вечно околачивались у Кремлевских ворот, и умел складно желать добра, за что его подьячие Земского приказа и прикормили.
— Стало быть, пропала та душегрея потому, что в нее тысячи зашиты? — И тут у Стеньки в голове стали возникать яркие и соблазнительные картины: как он сам, в одиночку, находит ту душегрею, как вспарывает ее, как добывает из-за подкладки полные горсти сверкающих лалов, яхонтов и изумрудов!
— Могло и другое быть. Они, разбойнички, мастера клады закапывать. Знаешь, как скоморохи приговаривают: зарыл под кокорой, сам не знаю, под которой? Так они записи делают. Может, у Устиньи в душегрее не алмазы, а запись зашита?
Стенька на это ничего не сказал. Только понурился. Ну, выковыряет он ту запись из-за подкладки — кто ж ее читать станет?..
— Видывал я такую кладовую роспись, — безжалостно продолжал Деревнин. — Верхний край оборван, а далее простому человеку ни хрена не понять. Лежат-де в двух верстах на речке три кучи костей, а напротив выкопана-де лестница о семи ступенях, и от лестницы-де на берегу сосна, и куда в полдень тень от сосны падет — оттуда-де на восток идти сорок шагов… А что за речка — неведомо!
— У попа был двор, на дворе был кол, на колу — мочало, начинай опять сначала… — проворчал Стенька.
Записи ему не хотелось, а хотелось алмазов с яхонтами.
— Складно у нас с тобой получилось про душегрею с записью, — со вздохом сказал Деревнин. — Да только придется нам, Степа, от этого дела отказываться. Коли речь идет о лесных налетчиках, а орудуют они, согласись, уже за московскими воротами, то это забота не Земского, а Разбойного приказа.
— Гаврила Михайлович! — воскликнул Стенька. — Так кто, кроме нас, про это ведает?! Никто! Да и мы этого не ведаем!
— Как это так? — удивился подьячий.
— А так! Пока мы об этом никого не известили, то и не ведаем. А как известим хотя бы нашего дьяка, то с того дня, выходит, и ведаем!
— Ловок! — одобрил Деревнин. — Быть тебе подьячим! Ну и как же нам теперь быть?
— Взошло мне тут кое-что на ум… — туманно выразился Стенька. — Отпусти, Гаврила Михайлович, денек походить! Христом Богом прошу! Не с пустыми руками вернусь!
— Ин быть по-твоему, ступай! — решил подьячий.
* * *
Настасья, в отличие от Данилки, Москву знала. Править она тоже умела, да и кобылка бежала резво — видать, наскучив глупым стоянием в переулке, спешила домой.
Наконец раздалось «Тпр-р-ру!». Настасья обернулась.
— Приехали, вылезай. Отсюда пешком пойдем. Эй, куманек!
Куманек, понятное дело, задремал под войлоком. Настасья сошла с саней и хорошенько его тряхнула.
— Вставай, свет. Избудем нашу заботушку — отведу тебя к девкам и спи там хоть до весны.
Данилка вылез.
Они были в укромном местечке за церковью.
— Теперь тихо, — велела Настасья. — Иди за мной и ничего не бойся. Нож при тебе?
— При мне.
— Вытер хоть о войлок?
— Да.
Похлопав в благодарность кобылку по шее, Настасья взяла ее под уздцы и уверенно пошла вперед. Данилка, не пряча ножа, за ней.
— Настасьица… — шепотом позвал он. — Я вроде бы здесь уж был.
— Был, был, — подтвердила Настасья. — Здесь тебя кобель трепал. Вот так мы сейчас санки поставим… Пусть думают, будто кобыла сама домой пришла. И будем ждать.
— А где?
— А за санками. Тащи-ка войлок…
Данилка постелил войлок на снег, и они присели за санями, умостив под себя еще и полы шуб.
— Чего ждем-то? — спросил Данилка.
— Гвоздя ждем. И молчи, ради Бога, кобыла вон беспокоится. Следи за ней. Как ушами зашевелит, значит, и человек сюда идет.
Гвоздя прождали недолго.
Очевидно, ему удалось уйти от стрелецкого караула. Шел он неторопливо да и вел себя, как человек, который не опасается погони, а просто погружен в тяжкое раздумье.
Гвоздь, увидев кобылку с санями, похоже, даже не обрадовался.
— Ишь, гулена… — неодобрительно сказал он и трижды бухнул кулаком в калитку.
Калитка приоткрылась.
— Не приходила? — спросил Гвоздь.
Что-то ему там буркнули отрицательное.
— Проклятая баба… — отвечал Гвоздь. — Вот ведь кашу заварила!..
Из-за калитки, видать, что-то спросили.
— Не твое дело, — отрубил он, подошел к саням, повернулся к ним задом да и сел на облучок. — Скоро, поди, явится.
Настасья сжала Данилкину руку — молчи, мол, дурак…
Данилка недоумевал. Вот ведь перед ними была спина Гвоздя, вот и башка его, в которой варились и кипели всяческие злоумышления! А Настасья еще чего-то выжидала.
И спросить невозможно!..
Оказалось, она была права.
Из-за угла показалась дородная баба — коли в тяжелой шубе, так и вовсе поперек себя шире. Когда подошла поближе, то оказалось, что под мышкой она держит небольшой мешок. Гвоздь встал ей навстречу.
— Ну, насилу дождались! — сказал он грубо. — Принесла ли?
— Принесла, Иванушка, от Никитской до нас неближний путь, а через ряды я идти побоялась, — голос у бабы, невзирая на стать, был тоненький, испуганный, и в доказательство она показала мешок.
— Тут, стало быть, душегрея?
— Тут!
— Точно ли?
— Да как Бог свят!
— Ну, ступай, а то благодетель наш уж гневаться изволит. Я вон за тобой ехать собирался. Ступай, ступай вперед! Замаливай грех!
Баба вперевалку пошла к калитке, а Гвоздь резко выдернул из-за голенища свой персидский узкий нож.
И рухнуть бы бедной бабе со сдавленным криком, но взвизгнула за санями Настасья, так дико взвизгнула, что Гвоздь повернул голову.
Девка была уж на ногах и к бою готова. То, что она прятала в рукаве, чем сражалась с Гвоздем во дворе, она за время сидения на войлоке достала и переделала чуток иначе. А что это такое было, Данилка сразу и не понял. Вырвалось что-то из ее руки, и врода даже звук удара вышел негромкий, однако Гвоздь встал, как вкопанный, постоял мгновеньица два и повалился.
— Мешок! — крикнула Настасья Данилке, хватая поводья и занося ногу.
Данилка в два прыжка оказался возле остолбеневшей бабы и выхватил у нее из руки небольшой мешок.
Настасья уже сидела на облучке и, шлепая кобылку вожжами по крупу, посылала ее вперед.
— Падай сюда!
Усаживаться и укладываться было некогда. Повинуясь приказу, Данилка рухнул, как сумел в подъехавшие сани, и тут же они помчались прочь из переулка.
— Караул! — услышали Настасья с Данилкой тонкий вопль вслед.
— Вот дура! — крикнула, не оборачиваясь, Настасья. — Ей жизнь спасли, а она — «караул!».
Кобылка, послушная вожжам, завернула за угол и пошла по прямой размашистой и ходкой рысью. Данилка ворочался в санях. Он рухнул туда набок, одна нога у него свисала за край, и он из-за ухабов никак не мог ее втянуть.
Вроде и недолго ехали, однако Настасья уже натянула вожжи.
— Выходи, куманек. Дальше — пешим ходом. Ни к чему, чтобы нас на Неглинке с лошадью и с санями кто повстречал.
— Куда ж мы ее денем? — выбираясь и прихватывая мешок, спросил Данилка.
— До утра она, Бог даст, не замерзнет… — Настасья, уже отойдя от саней, вернулась и покопалась в них. — Вот незадача — войлок-то мы там оставили… Могли бы и накрыть… Ну, хоть мешок давай!
Она вытряхнула из мешка содержимое и, не глядя, что там валяется под ногами, протянула руку:
— Нож давай!
Данилка достал из-за голенища тот самый нож, и Настасья ловко распорола мешок, почти по шву. Был он средней величины, гораздо меньше настоящей попонки, но Настасья накинула его кобылке на спину и огладила.
Данилка же сперва смотрел на выпавшую из мешка вещь, потом подхватил ее со снега и распялил на руках.
— Она, что ли? — сам себе не веря, спросил парень.
Настасья взяла из его рук синюю, богатого цвета душегрею.
— Сдается, что она… Пойдем-ка поскорее, кум, нечего нам тут делать.
Словно твердо зная, что Данилка не отстанет ни на шаг, она пошла вперед, не оборачиваясь.
Оказалось, что до Неглинной и примыкающих к ней переулков, где селились зазорные девки, было рукой подать.