— А куда ж одежонка-то подевалась?
— А я откуда знаю? На ней одна рубаха распояской, и та снизу доверху располосована. И голова непокрыта. И босая она.
— Где ж стрельцы ее такую подняли? — уже напряженно обдумывая некую мысль, спросил дед.
— А не поверишь — у Крестовоздвиженской обители! Видать, ночью ее всполошили, как была — так и бежать кинулась.
— Далековато забежала! — удивился дед. — Где Конюшенная слобода, а где Крестовоздвиженская? Да ночью, да телешом по морозу?
— С перепугу и не в такие палестины забежишь, — отвечал Стенька. — Опять же — не в Китай-город же тетку занесло. Ничего в этом несуразного нет. Стало быть, бегать не разучилась… прости, Господи, ее душу грешную…
— Думаешь, Родька к ней ночью пьяный завалился, а она от него удирать кинулась? — спросил дед. — Босая, распояской, по снегу?
— Все же знают — сколько он, дурак, грозился тещу порешить! Помнишь, Назарий Петрович, — он, выпивши, ее гонял? Тут и к ворожейке не ходи — все, как на ладони.
Дед задумался.
Данилке бы сразу и сгинуть, хотя бы и за угол, не дожидаясь дедовых умозаключений, однако сдуру задержался, хотел услышать еще что-нибудь про покойницу. Тут дед его и прихватил!
— Ну, сучий сын, выблядок, подвел ты Родьку под виселицу! Мужик неведомо где ночь провел, пьяный до конюшни дополз, лыка не вяжет! У дьяка на него давно зуб! Значит, он, раб Божий, Устинью и удавил! А все через тебя!
— Да нет же! — изумился Данилка. — Он пьяный разве собаку пнет. И то не всякую!
— Как Устинью гонял — все видели! — отрубил дед.
— Так за дело же!.. — встрял земский ярыжка.
Дед грозно повернулся к нему. Стенька прикусил язык, да поздно было.
— За какое такое дело?
— А я почем знаю?! Да и недосуг мне! Я что велено сделал, а теперь вы уж сами ступайте, свою покойницу забирайте! — решительно пошел на попятный Стенька.
Краем уха даже Данилка слыхал, что Устинья за Татьяной недодала приданого. А чем не повод для смертоубийства? Бывает, за медный пятак душегубы на тот свет отправляют, а тут — целый список всякого добра… Вот скажи теперь возмущенному деду, что Родька поделом тещу свою порешил, — как раз затрещиной и отблагодарит. А затрещины у Акишева и по сей день крепкие были.
— Ой, дедушка, да ой, да как же мне быть? — с таким криком, сопровождаемая воющими бабами, протянув вперед руки, пошла к деду через двор Татьяна. — Сирота я горькая, бессчастная! Не уберегла родную матушку!.. А Агашку, ведьму, сучку, своими руками удавлю!.. Она, она матушку испортила, сглазила, блядина дочь, а все через ее слова дурные!
Дед, так же протянув вперед руки в меховых рукавицах, пошел навстречу внучке.
Данилка и земский ярыжка остались одни за углом подклета. И как-то странно было бы сейчас взять да и разбежаться в разные стороны.
— Сирота бессчастная… — проворчал Стенька. — Не уберегла!.. Агашка ей виновата! До сих пор такой порчи не было, чтобы через нее удавили. У нас в Земском приказе сколько дел о порче было, но ни одного смертоубийственного. Приданое нужно было из матушки выколачивать — вот бы и уберегла. А так — ни приданого, ни матушки…
Поскольку рядом никого более не было, Данилка понял, что земский ярыжка обратился к нему.
— А дед прав — она далеко забежала, — сказал он, соображая.
— Так ежели гонят — поневоле забежишь! — возразил Стенька. — Другое вот непонятно…
Стенька постоял, посопел несколько, словно давая созреть умной мысли.
— Скажем, пришел бы к ней с вечера пьяный зять с приданым разбираться — так она ж, поди, одетая была бы? А коли ночью вздумал бы к ней завалиться — так она бы его, поди, и вовсе не впустила бы? А коли бы впустила, так хоть распашницу бы накинула, косы в волосник убрала, каким-никаким убрусцем голову прикрыла? Вот и понимай!
— А точно! — изумился Данилка. — Как же это она?..
— Как? А коли баба простоволосая и в одной рубахе ночью гостя встречает, то вот и разумей — как! — отрубил Стенька. — Теперь уж и не разберешь, чего они на самом деле не поделили. И какого рожна она от него в таком виде со двора вымелась…
— А где она жила? — спросил ярыжку Данилка.
— А тут неподалеку. Ей бы, мимо дочкиного двора бегучи, к дочке заскочить, при жене и при детях Родька бы ее пальцем не тронул, а она, гляди, мимо проскочила. У бабы волос-то долог, а ум-то короток…
Стенька отошел в сторону — поглядеть, чем там занимается дед Акишев. Дед с внучкой, обнявшись, всходили на крыльцо, соседки — следом. И последняя надежда получить хотя бы полушку за услугу рухнула.
Тогда земский ярыжка сплюнул и пошел со двора прочь. Свое дело он совершил — известие доставил, а в Земском приказе его, чай, еще немало иных дел дожидается. Ярыжка — ниже его нет, всяк над ним боярин…
Данилка остался за углом подклета, возле самого забора, никому не надобный. Дед Акишев в горнице утешал внучку. Бабы наверняка клубились вокруг, всплескивая длинными рукавами и добавляя причитаний. Детей кто-то из соседок поразумнее разобрал по домам. Туда надо бы и Татьяну спрятать, подумал Данилка, сбегутся сейчас дуры-плачеи со всей слободы, в горницу ввалятся и подымут вой, будут бедной бабе душу травить.
В глубине души он был благодарен тем хозяевам, у которых на дворе, в холодном сарае, умер его отец. Те сироте доброго слова не сказали (дурного, правда, тоже) и рыдать в три ручья силком не заставляли. Сидит парень в углу, как деревянный, — ну и шут с ним…
Солнце уже перевалило за полдень. Время было обеденное. А куда деваться — Данилка не знал.
На конюшню он без деда возвращаться не хотел — не ровен час, Никишка и Гришка Анофриевы приедут, узнают, как Данилка Бухвостова прямехонько к пьяному Родьке подвел, и спрятаться от них будет негде.
Торчать в чужом дворе тоже особого смысла не было. Вряд ли дед послал бы его хлопотать насчет похорон. Во-первых, чужой он тут человек, никого и ничего не знает, а во-вторых — только и заботы деду помнить сейчас, что чадище-исчадище без дела по двору болтается.
Нужно было самому чем-то себя занять.
Данилка вслед за Стенькой Аксентьевым пошел со двора. Только Стенька сразу резво направился туда, где над крышами поблескивали купола кремлевских церквей, а Данилка побрел в другую сторону.
Улицы, и без того неширокие, обросли сугробами — иным переулком только пеший и протиснется. Дома ставились, как кому на ум взбредет, одни заборы тянулись ровным строем, друг дружку продолжая, и едва ль не доверху были занесены снегом. Хозяева разгребались лишь перед воротами и, у кого была, калиточкой.
Как же так вышло, спросил себя Данилка, что перепуганная баба пронеслась мимо дочкиного двора? Когда человек выскакивает на мороз неодетый, он от укрытия к укрытию бежит. Данилка вспомнил, как сам той отчаянной зимой, бегая с ведрами на Москву-реку, норовил спрямить путь. Ночью морозец крепчает, и неужто Устинья до того с перепугу ошалела, что холода не чуяла?
Ну-ка, опять спросил он себя, откуда же и куда она бежала?
Может статься, вдовую, одиноко живущую и никому отчетом не обязанную бабу занесло на ночь глядя в гости к куме или к родне. Может, шла из гостей, напали на нее лихие люди, каких на Москве всегда водилось в избытке, накинули сзади удавку, сдернули шубейку, поснимали одежонку? Даже чеботы с ног стянули? Могло же такое быть?
А коли могло, стало быть, и Родька — ни при чем?
Мало ли где стервец накушался?
Данилка усмехнулся.
Он уже сделался достаточно умен, чтобы понимать: деда Акишева ему Бог послал, и государевы Аргамачьи конюшни не только жизнь ему спасли, а и, может статься, дорогу на много лет вперед указали. Причем дороженька — не из худших, потому что московские конюхи у царя на виду и ни одной их жалобы он без внимания не оставит.
А как жить на конюшнях, ежели стар и млад будет пальцем казать — вот он, тот подлец, через которого наш брат и сват, Родька Анофриев, безвинно пострадал! Даже ежели Родька и поквитался с тещей, все равно ведь свои скажут: безвинно!
Данилка полагал пробыть на конюшнях еще несколько лет. Ведь начнут же однажды платить жалованье! Тогда можно будет прикопить денег и уйти из постылой Москвы назад — в Оршу или в Смоленск. Сейчас-то он там никому не нужен, даже если сыщется родня — может не принять. С деньгами — другое дело.
Искал домишко Устиньи Натрускиной Данилка скорее по собственному соображению, чем через расспросы. До сих пор сохранялся у него нерусский выговор, однако на конюшнях уж попривыкли, а в иных местах это было в диковинку. Мещане, которых привели с Белой Руси, старались селиться вместе, иные очень даже крепко друг за дружку держались. И там, где их знали, на выговор уже не смотрели. Среди конюшенного же люда один Данилка Менжиков такой и был. А поскольку говорить ему там доводилось редко, то и от выговора он все не мог избавиться.
Придя же к тому дому и забравшись на сугроб, глянул Данилка через забор и призадумался. Прежде всего — не было никаких следов беготни, как если бы не выскакивала ночью на двор простоволосая теща и не гнался за ней одуревший Родька. Лежал себе с вечера выпавший снежок — и лежал. А во-вторых, Устиньица, ежели ее и впрямь понесло мимо дочкиного дома к Крестовоздвиженской обители, непременно должна была бежать вдоль забора, за которым ныне проживал дружок Ваня Анофриев. И вон он, тот забор!
Об этом и подумал Данилка, стоя на сугробе. А тут кинулась с другой стороны на доски яростная собачонка. Так залаяла — аж уши заложило. Сторожа Устинья держала голосистого.
Чтобы зря псину не смущать, Данилка сполз с сугроба. Но переполох уж поднялся — справа и слева откликнулись прочие сторожа. И даже раздался басовитый голос, пославший собаку туда, где ей-то уж решительно нечего было делать.
Пока не появился какой-нибудь хозяин с кулаками или с кнутом да не привязался к чужому парню в жалкой одежонке, которому вздумалось вдруг собак дразнить, решил Данилка убраться подальше. И завернул было за угол, но тут оказалось, что не один он псов лаять подзуживает. Как раз за углом, вскарабкавшись на сугроб, держалась рукавичкой за забор девка и тоже что-то высматривала на Устиньином подворье. Она повернулась — и чем-то ей Данилка не понравился…
Кое-кого из слободских девок Данилка уже знал в лицо, потому как прибегали на Аргамачьи конюшни, приносили отцам и братьям поесть или чего велят. Эту же девку он видел впервые, да и одета она была не в пример слободским — нарядно, как воскресным днем в церковь Божью. И то — не всякий отец справит дочери такую шубу, крытую не сукнецом, а заморской узорной тканью.
Нарядная девка, словно испугавшись, поспешила прочь.
Данилка же знал, что бояться его — нечего, во-первых, он в переулке один, во-вторых, понимает — такую девку богатую чуть задень, так всю жизнь не расхлебаешь. Тут родные с жалобой не то что до Судного приказа — до государыни царицы доберутся! А коли государыня Марья Ильинишна из своих рук жалобу государю вручит, так он делу непременно ход даст, тут и к бабке не ходи…
Опять же — у девки в руке оказалась длинная прямая палка, вроде тех посохов, на какие опираются бояре с князьями, да и боярыни, что постарше.
И сперва Данилка удивился тому, что девка так улепетывает, а потом словно по башке кто стукнул: пресвятая Богородица, да ведь она к покойной Устинье в гости пожаловала! И не в ворота стучала, а огородами заходила, что-то там такое выглядывала… Стало быть, знает, что Устинья приказала долго жить! Или же что-то иное знает! И, не вывались из-за угла Данилка, она, того гляди, перебралась бы через забор, отогнала палкой пса, да и в дом! А он ее, выходит, спугнул!
Данилка побежал следом.
Отродясь он за девками не бегал. Кроме всего прочего — гордость мешала. В таких отрепьях только воду аргамакам носить, думал он, вот разживусь сапогами, шапкой, поясом, однорядкой хорошей — тогда… Помнил Данилка, что за чудные сапожки однажды купила ему мать в Орше, что за кафтанчик справили, как вышила рубашку сестрица. И где они? Мать не выдержала дороги, поди догадайся теперь, где схоронили, а сестра так и пропала…
Вот не бегал за девками — а пришлось же!
Она обернулась, и понял Данилка, что здорово ее перепугал. А тут и пустой переулок кончился. Девка оказалась на неведомой Данилке улице и понеслась-поскользила, помогая себе посохом. Тут уж она могла не опасаться, что чужой парень пристанет и сотворит непотребство, однако оглядывалась и поспешала далее. Данилка уверился — это бегство каким-то образом связано с Устиньиной погибелью.
Ежели по уму, то следовало бы Данилке приотстать, следить за девкой издали, высмотреть, в каком доме укроется, добрых людей на улице расспросить, а потом прийти к деду Акишеву, рассказать, чтобы опытный дед передал это кому следует в Земском приказе, подьячим которого как раз и положено разбирать преступления, совершаемые на Москве. Вот если за пределами столицы — на то Разбойный приказ есть.
Но погоня так захватила парня, что думать было уже некогда.
Вдруг девка резко повернула вправо и исчезла. Добежав, Данилка понял — девка заскочила в церковь, полагая, что там-то она уж точно будет в безопасности.
Данилка, перекрестясь на наддверный образ, до того потемневший, что один лишь нимб и угадывался вокруг лика, вошел и оказался в тепле и зыбком полумраке. После ясных и ярких лиц, одежд, зданий, так отчетливо выделявшихся на синем небе и белом снегу, все в церкви показалось ему расплывчато-туманным, и он не сразу понял, что взор сбит с толку колебаниями сизых облачков обильного ладанного дыма, сквозь которые огоньки свеч — и те тусклы…
Девка в церкви исчезла — словно растаяла. Данилка тихонько стал за спинами молящихся обходить храм. И лишь какое-то время спустя догадался — она притаилась у самых дверей, а стоило ему войти, она и выскочила. Не впервой, видать, было ей вот этак уходить от погони.
Данилка призадумался.
Любопытную загадку загадала ему Москва…
Собственно Москвы в его жизни почитай что и не было. Он обитал на конюшнях, крайне редко показывая оттуда нос, по летнему времени — в подмосковных, на конюшнях же. Твердо знал разве что дорогу до Конюшенной слободы и обратно. О том, что творится на Москве, как люди живут, чем тешатся, знал разве что с чужих слов. Поди знай — может, в этом городе так и положено — чтобы не докапываться, кто совершил преступление, а хватать человека потому, что на первый взгляд ниточка к нему ведет — стало, и второй уж не надобен…
И тут Данилка вспомнил, что еще на сугробе у забора начал обдумывать нечто важное…
С этой мыслью он вышел из церкви и обнаружил, что уже смеркается. И крепко ему захотелось почесать в затылке.
Данилка не знал, куда идти.
То, что он оказался на незнакомой улице у незнакомой церкви, это еще полбеды. Малое дитя — и то укажет, в какой стороне Кремль. Другое неясно — где сейчас дед Акишев. Может, сидит с внучкой, утешает. А может, обратно на конюшни отправился, там же пьяный Родька, за которым непременно придут из Земского приказа, чтобы взять за приставы… Дед-то умен, знает, как передать из руки в руку барашка в бумажке… И вытаскивать Родьку из беды он будет непременно, даже если тот виновен. А вот ежели Данилка приплетется на конюшни, деда там не найдет, зато встретит братцев Анофриевых, которым добрые люди уже донесли, кто показал подьячему пьяненького Родьку, — тогда уж точно зубов не досчитаешься…
И это бы тоже еще полбеды. А что понемногу с конюшен выживут — это уж полная беда, полновесная! Раз, другой в тихом уголке скажут — шел бы ты отсюда, нам тут такие не надобны. И кулак под нос поднесут. Сам будешь рад убраться…
Но было местечко, где Данилка мог бы одну ночку неприметно скоротать. Заодно и разведал бы, что нового на конюшнях. И это был домишко, где ныне проживал с семейством женатый восемнадцатилетний мужик Иван Анофриев.
С Ваней Данилка подружился вот по какому случаю…
Сперва, конечно, он на всех в Москве смотрел волчонком, в том числе и на ровесников. Пригнали мещан, как скот, бросили беспомощных — как хотите, так и живите. Данилка, видя, что отец, отчаявшись найти заработок и страдая от горловой болезни, не гнушается милостыней, озлобился. Не понимал — как можно?!?