Однако существуют и иные формы тишины, словно предвещающие вспышки активности. Автор «Малого мира Лондона» описал (и слышал) их все. Несколько минут на заре – краткий период затишья перед тем, как «цокот лошадиных копыт и стук колес» возвестят о пробуждении города к жизни. А затем, поздним вечером, «мертвая, прямо-таки гробовая тишина воцаряется на опустевших улицах, где лишь несколько часов назад слышались самые разнообразные звуки». В этой «тишине, столь внезапной и полной… сквозит некая торжественность», ибо в ней таится идея смерти как «внезапного и полного» завершения всего и вся. Природа города XIX столетия наводила на подобного рода «серьезные» размышления именно потому, что она объединяла в себе элементы жизни и смерти. Другими словами, городская тишина – это не тишина сельской местности, где покой кажется естественным и ненавязанным. Лондонская тишина активна; она полна очевидным отсутствием (людей, их деятельности), а потому и очевидным присутствием. Эта тишина чревата неожиданностями.
Вот почему она способна даже разбудить спящего. Однажды некий лондонский репортер спросил у жителя Чипсайда, как тот определяет, когда наступит два часа ночи. «Он скажет и вам, как сказал мне, что в этот час он иногда просыпается из-за тишины в округе». Тишина может заменить будильник. Генри Мейхью отметил «тягостную тишину» некоторых пустынных лондонских улочек, как если бы тишина способна была вызвать душевные или физические страдания. Кроме того, тишина может ассоциироваться с тем, что поэт Джеймс Томсон назвал «трагической судьбой города». Молчаливый камень навевает множество образов. Ночной город, «город мертвых», сравнивали с «доисторическим каменным лесом». Один из авторов большой монографии «Лондон», изданной в 1841 году под редакцией Чарлза Найта, представил себе «город с молчаливыми улицами и обезлюдевшими домами – как взволновала и поразила бы нас столь трогательная картина!» Наступление такой тишины странным образом тревожит его, словно означает упразднение всякой человеческой активности.
Тишина в городе XIX века может пробудить в душе почти мистическое чувство трансцендентного; Мэтью Арнольд написал несколько строк в Кенсингтон-гарденс, где покой и безмятежность победили «нечестивый гомон толпы» и «шум города»:
О вечная душа всего земного!
Дай мне хотя б на краткий миг вкусить
Того покоя среди гама городского,
Что человек не в силах осквернить.
Таким образом, в этой тишине чувствуется присутствие «души всего земного». Чарлз Лэм считал эту тишину символом всего минувшего и утраченного, тогда как другие авторы полагали, что она есть эманация или манифестация чего-то скрытого и потаенного. Так тишина превращается в очередной аспект того, что один современный критик назвал «непостижимостью Лондона». Действительно, в XIX и XX веках многие ощущали смутное влечение к тому, что перечислил Джулиан Вулфрис в своей книге «Писать о Лондоне», – к «укромному дворику, забытой площади, незаметному портику», – словно тайна Лондона кроется в его тишине. Это тайна, которую отразил Уистлер в своих «Ноктюрнах» и с которой целые поколения лондонцев встречались на безмолвных улицах и в затерянных переулочках.
Одно из таких благословенных мест, сохранившихся до XXI века, – Фаунтин-корт в Темпле; как и прежде, люди приходят сюда в поисках душевного покоя. Тишина, царящая на кладбище Тауэр-Хэмлетс в центре Ист-энда, тоже глубока и незыблема; тихо бывает на площади у церкви Сент-Олбан-де‑Мартир и чуть поодаль от делового Холборна, а еще одно неожиданно тихое местечко – Кистоун-креснт рядом с Каледониан-роуд. Тишина стоит на Керри-стрит в Кентиш-тауне, на Кортни-сквер близ Кеннингтон-лейн, на Арнольд-серкус в Шордиче. А кроме того, есть еще тишина лондонских пригородов, которая ждет, пока ее поглотит напористый, все приближающийся шум метрополиса.
Наверное, эти тихие уголки необходимы для того, чтобы город мог быть гармоничным; наверное, без своей антитезы он не способен по-настоящему самоопределиться. Эта тишина – молчание мертвых, на которых покоится Лондон, символ преходящести всего земного и его неизбежного конца. Так забвение и бодрствование, шум и тишина вечно будут сосуществовать в жизни города. Как сказано в великой урбанистической поэме конца XIX века «Город страшной ночи», принадлежащей перу Джеймса Томсона,
Молчали улицы; лишь эхо повторяло
За нами одинокий звук шагов.
Город в эпоху позднего средневековья
Но экономическая власть в Лондоне, в свою очередь, обеспечивала ее обладателям политическое и общественное доминирование, поэтому в 1351‑м, а затем и в 1377 году профессиональные товарищества избрали городской Совет. Следует также помнить, что в городе было много «умельцев» и «маленьких людей», которые просто приходили потолковать о делах в свою местную церковь. Религиозные и социальные ограничения, действовавшие в рамках этих профессиональных «мистерий» – слово не имеет священной окраски, так как происходит от французского metier (ремесло, профессия), – нашли свое отражение и в уставах самих гильдий, где подчеркивается значение честности и доброй репутации. Например, в уставах братств Сент-Энн и Сент-Лоренс-Джури было указано, что «если член общества заслужил дурную славу о своем теле и пользует иных жен окроме законной либо одинок, но слывет развратным или невоздержанным на язык», то ему следует вынести предупреждение. После трех подобных предупреждений, буде они не возымеют действия, провинившегося следует изгнать, «дабы он не чернил своими поступками доброе имя членов сего общества».
Другие статьи профессиональных уставов также рисуют нам особенности той эпохи. В тех же уставах указывается, что любой, кто «имеет привычку подолгу лежать в постеле и вставши с нее не работает, дабы раздобыть себе и своей семье на пропитание, а вместо того идет в трактир и прожигает время впустую за вином и элем либо пускает в ход кулаки и наносит другим всякий ущерб… будет изгнан из сего общества навеки». Очевидно, пьянство и бесцельное шатание по улицам считались несовместимыми с честным трудом; от пустой траты времени на развлечения предостерегал в XVII веке и Дэниел Дефо, автор наставлений, адресованных лондонским торговцам. Подобная же кара (исключение из гильдии) ожидала тех, кто «заработал себе дурную славу» как «вор, или кляузник, или сутяга, или учинитель скандалов»; таким образом, члены гильдий порицали тех, кто нарушал общественный порядок. Видимо, скандалы и ссоры считались греховными в обществе, гармоничность которого поддерживалась лишь ценою больших усилий. Акцент здесь делается на хорошую репутацию и недопущение срама среди своих; это типично для уставов, изобретенных «маленькими людьми» ради сохранения своего «доброго имени», каковое только и могло помочь им в неуклонном старании пробиться вверх в иерархии ремесленных товариществ. Вот почему подмастерья или поденщики иногда пытались объединиться в пику своим нанимателям, хотя городские власти, как правило, успешно препятствовали образованию любого «союза» рабочих низшего класса. В конце концов пришло время, когда товарищества, занимающиеся производством и продажей различных товаров и продуктов питания, вступили друг с другом в жестокую борьбу за первенство и власть, но по сути это была лишь очередная стадия непрерывного безуспешного стремления представителей «низших» ремесел и профессий выдвинуться на первые роли в общественной и политической жизни города. Такова подлинная история Лондона, которая живет и дышит под покровом внешних событий, нашедших свое отражение в муниципальных хрониках.
Однако невозможно составить себе сколько-нибудь полное представление о средневековом Лондоне без знакомства с той многогранной ролью, которая отводилась Церкви как самому организованному и авторитетному руководителю всей городской жизни. Даже если говорить попросту о материальных благах, высшие церковные чины были самыми крупными землевладельцами и работодателями как вне, так и в пределах городской черты. Многие тысячи людей – как монахов, так и мирян – были обязаны своим пропитанием крупным аббатствам и монастырям в самом городе, но вдобавок эти мощные организации искони владели другими землями и поместьями, на которые власть города не распространялась. К примеру, епископу собора Св. Павла принадлежало поместье Степни, простиравшееся на востоке до границы с Эссексом, а на юго-западе – до Уимблдона и Барнса; каноники собора владели еще тринадцатью поместьями на территории от Панкраса и Излингтона до Хокстона и Холборна. Такое количество угодий – бесспорное свидетельство не только духовного, но и светского могущества, ведущего свое происхождение с далеких времен: уже в пору дезинтеграции романизированной Англии и упадка римского Лондона эти церковные магнаты стали истинными правителями страны. Глава каждой епархии носил «тогу римского консула», а приходская церковь или монастырь, за неимением иных общественных институтов, стали центрами всей организованной деятельности. Вот почему в самых древних административных записях Лондона подчеркивается влиятельность церковной верхушки. Мы читаем, что в 900 году «епископ и магистраты Лондона от имени горожан составили законы, утвержденные королем»; известно и то, что приоры и аббаты часто становились олдерменами. Между духовной и светской властью тогда не проводилось различия, поскольку и та и другая, с точки зрения простых людей, были «от Бога».
Сам Лондон был городом церквей – их в нем насчитывалось больше, чем в любом другом европейском городе. В стенах старого Сити было более сотни церквей – имя одной только Девы Марии носили шестнадцать храмов, – и логично предположить, что многие из них впервые построили еще саксы и изначально они были деревянными. Уолтер Безант отмечает в своем «Лондоне», что «в городе не было ни одной улицы без своего монастыря, своего монастырского сада, своей живущей подаяниями духовной общины, своих монахов, своих продавцов индульгенций, своих пономарей и священнослужителей». Это выглядит некоторым преувеличением, но если даже монастыри с садами были и не в каждом переулке, то один взгляд на любую карту убедит нас в наличии больших и малых религиозных организаций на всех главных городских магистралях. Кроме 126 приходских церквей, было тринадцать женских монастырей, включая Сент-Мартин-ле‑Гранд и Сент-Джон-оф‑Джерусалем; было семь крупных мужских монастырей, включая картезианский на Харт-стрит, и пять поменьше, в число которых входили Сент-Бартоломью-де‑Грейт в Смитфилде и Сент-Сейвиор в Бермондси; наконец, были еще четыре большие женские обители и пять монашеских общин. Что касается лечебниц и приютов для страждущих и нуждающихся, то их насчитывалось как минимум семнадцать в таких разных местах, как Бивис-маркс и Олдгейт, Чаринг-кросс и Сент-Лоренс-Паунтни (среди них был и приют для сумасшедших в Баркинге – отсюда пошло выражение