Вычислить и обезвредить - Бестужева-Лада Светлана Игоревна 13 стр.


Тем не менее революция разметала и это зыбкое семейное благополучие, и это более чем скромное гнездо. Чуть ли не с последним пароходом удалось бежать в Стамбул. Там мой дедушка и был убит какими-то бандитами, оставив беспомощную молодую вдову с маленьким сыном на руках и без копейки денег. Единственное, что у неё оставалось — необыкновенная, унаследованная от матери красота, так ведь тогда по всей Европе российских красавиц без кола без двора было пруд пруди…

И все-таки судьба улыбнулась ей — она встретила приехавшего в Стамбул по делам французского коммерсанта, который увез её с собой в Париж и… женился на ней. Сама бабушка то ли не могла, то ли не хотела объяснить, каким образом ей удалось добиться этого брака. Но так или иначе сиятельная графиня превратилась в супругу мелкого буржуа, владельца небольшого бакалейного магазина. И эта метаморфоза позволила моему отцу не умереть с голода и не сгинуть в каких-нибудь трущобах, а получить приличное образование и возможность нормально жить.

Хотя… что считать нормой. Он, по-моему, никогда не мог забыть о своем аристократическом происхождении и всегда считал большевиков своими личными врагами. Наотрез отказывался говорить по-русски даже с родной матерью, но бережно хранил старинные русские книги, в основном исторические, которые тайком покупал у букинистов. Странная судьба, странные прихоти…

Он не унаследовал красоту матери, скорее всего был похож на своего отца, которого почти совсем не помнил. Возможно, и в его судьбе роковую роль сыграло происхождение: «загадочная славянская душа» требовала чего-то возвышенного, а благополучная жизнь казалась скучной и пресной. Его первый брак… впрочем, я узнал об этом позже, много позже. К тому времени, как я стал осознавать происходившее вокруг меня, все драматические события в семье были уже в прошлом. И только бабушка, любившая меня без памяти, время от времени загадочно намекала на то, что «могло бы быть…» Большинство этих намеков так и остались для меня загадкой. С отцом настоящей близости у меня никогда не возникало, так что рос я без мужского влияния.

Бабушкин второй муж, француз, погиб в последний год второй мировой войны, причем неожиданно для всех погиб, как герой — его за участие в Сопротивлении расстреляли немцы. Понимаю, что звучит это достаточно цинично, но, по-моему, бабушка полюбила его только после этого: смерть сделала из скромного бакалейщика мученика. Произошло все это за пять лет до моего рождения. Его жена — моя бабушка и пасынок остались живы только потому, что шел уже сорок пятый год, и немцы были больше заняты вопросами собственного спасения, нежели всем остальным. Иначе семье «партизана», да ещё русским по происхождению, уж точно не поздоровилось бы.

Иногда я спрашивал бабушку, которая время от времени вспоминала своего первого, так нелепо погибшего на чужбине, но явно всегда любимого мужа — неужели первое чувство никогда не проходит? И каким должен быть мужчина, чтобы заслужить такую любовь и верность памяти? Ответ всегда был одним и тем же:

— Он должен быть настоящим мужчиной.

Один Бог знает, какой смысл она вкладывала в эту фразу. Более разных людей, чем мой родной дед и приемный, трудно было отыскать, но на меня это производило неизгладимое впечатление. Я представлял себе какого-то рыцаря без страха и упрека, наделенного невероятной физической силой, молчаливого и надежного. Потом этот смутный образ получил конкретное имя: я прочитал «Трех мушкетеров» Александра Дюма и на всю оставшуюся жизнь попал под обаяние одного из его героев — графа де ла Фер, благородного Атоса. Смешно сказать, но этот вымышленный персонаж надолго стал моим единственным другом — подружиться с реальными людьми мне было значительно сложнее. Но… ведь и я был графского происхождения, хотя говорить об этом не мог ни с кем.

Даже с отцом я с трудом находил не только общий язык, но даже общие темы для разговоров. Да у него и времени на это не было: он постоянно разъезжал по делам своего небольшого торгового дома, оставленного ему в наследство погибшим мужем бабушки. А моя мать…

Очень долго я считал своей матерью жену моего отца, и меня никто не разубеждал в том, так как разговора об этом никогда не заходило. Ее сухость и суровость по отношению ко мне казались чем-то совершенно естественным: бывают матери ласковые, бывают — строгие, вот у меня такая. Хотя на людях она старалась быть другой — заботливой, внимательной, даже нежной. Но чем старше я становился, тем труднее ей было играть эту роль, тем более что своих детей, о которых она, по-видимому, мечтала, у неё так и не появилось.

Запомнилась мне одна поездка к французской родне, в провинцию. Перед этим меня вымыли, выскребли, причесали, обрядили в новый тесный костюм с дурацким галстуком, который совсем не давал мне дышать. Я еле выдержал трехчасовую поездку в поезде, а на месте меня ждало испытание посерьезнее — показать, какой я воспитанный и умный. Некоторое время мне это удавалось. Помню, как женщины вокруг ахали:

— Какой симпатичный мальчик, весь в отца! Какие красивые и не по возрасту умные глаза! Ах, какой чудный ребенок!

А мать исподтишка щипала меня и шипела:

— Улыбнись! Скажи тете «спасибо»! Вынь руки из карманов, мучение мое!

Я едва не плакал от обиды, но тут же вспомнилось, как бабушка внушала мне: «Мужчины никогда не плачут». С трудом сдерживался, но хотелось кричать во весь голос, грохнуть об пол какую-нибудь тарелку или чашку, вообще — взорвать этот затхлый, благополучный мирок, где нужно быть лучше, чем ты есть на самом деле, и где ты на самом деле никому не нужен, даже самым близким людям. Наверное, именно в этот момент во мне окончательно и родился бунтарь.

В довершение всего меня поставили на стул и приказали прочитать стихотворение, которое я твердил уже месяц. Родители ожидали эффекта от этой декламации, я же… выдал неприличную частушку, которую подслушал на улице возле небольшого кафе, где любили собираться грузчики со всей округи.

Конечно, меня выпороли, причем жестоко. Но я чувствовал себя победителем: поступил так, как хотелось мне, а не этим сытым и благополучным буржуа. Это было мальчишеством, но доставило мне неизъяснимое удовольствие, и стало первым отчетливым воспоминанием в моей запутанной, сложной, изломанной жизни. Странно, правда? Ведь в детстве я в общем-то не испытывал никаких потрясений, даже крупных неприятностей у меня не было. Разве что вечная занятость отца и странная холодность матери по отношению ко мне, единственному ребенку. Но ведь это компенсировалось лаской и вниманием бабушки.

Со мной она всегда разговаривала только по-русски, хотя соотечественников-эмигрантов избегала. Не знаю, почему, то ли стыдилась того, что она — дворянка по происхождению и графиня в первом замужестве стала обеспеченной женой богатого французского торговца, то ли испытывала неловкость потому, что «низость» её теперешнего положения позволяла ей жить куда лучше, чем большинству княжеских и графских семей, обосновавшихся в Париже. В русскую церковь она ходила только по большим праздникам. Пока я был маленьким, брала меня с собой, но потом я взбунтовался и против этих походов, и против религии вообще, а бабушка была слишком мудрой женщиной, чтобы пытаться переломить мое упрямство. Естественно, в католический собор, прихожанкой которого была моя мать, я тоже не ходил. Во всяком случае после того как мне исполнилось десять лет. Еще один «бунт на корабле», не улучшивший отношений в нашей и без того не простой семье.

Отношения бабушки и жены моего отца никак не складывались. Со мной бабушка говорила только по-русски, но в присутствии невестки немедленно переходила на французский — безупречный, но безнадежно старомодный. Мать же презрительно фыркала и говорила только одно слово:

— Санкюлоты!

Долгое время я думал, что это — какое-то ругательство, и только в лицее узнал — так называли первых французских революционеров, а если дословно перевести на русский, то — голытьба. Нищие без роду и племени.

Нищие — да, но не безродные! Один раз я попытался что-то доказать, но получил от матери такую оплеуху, что зарекся выступать. Она и так считала, что сделала моему отцу величайшее одолжение — вышла замуж за него, русского, из милости к усыновленному французом. А тут ещё я…

Соседка обнаружила меня горько рыдающим в углу двора и, быстро выяснив, в чем дело, одной фразой разрушила мой и без того непрочный детский мир:

— Мачеха и есть мачеха. Родного сына пожалела бы…

В тот момент мне показалось, что жизнь кончена. Что я никогда уже не смогу ничему радоваться, ни с кем разговаривать. Моя мать — не моя мать. А кто же тогда?

Этот вопрос долго меня мучил, но задать его я не осмеливался до тех пор, пока не нашел случайно в чулане коробку со старыми фотографиями. На одной — миловидная тоненькая женщина смеялась, сидя на коленях у моего отца. И лицо у него было совершенно другое, не такое, каким я привык видеть его изо дня в день: доброе, открытое, любящее. С трудом дождался его возвращения из очередной поездки и спросил: кто это? К его чести, он не стал увиливать от прямого ответа.

— Это моя первая жена. Она умерла через год после свадьбы.

— Она была моей матерью? — задал я следующий вопрос.

Он промолчал, только лицо его болезненно передернулось.

— Это моя мать? — не отставал я.

Но момент откровенности уже миновал. Всю правду я узнал позже, и не от отца, а от бабушки, за несколько дней до её смерти. Вот этого времени я никогда не забуду, не смогу забыть. Семнадцать дней, показавшихся мне вечностью, я провел в душной, полутемной комнате возле постели умирающей и с бессильным страхом наблюдал за угасанием последнего по-настоящему близкого мне человека. Я ничем не мог ей помочь, и уже тогда понял, что самое страшное — это быть бессильным наблюдателем, сидеть, стиснув руки и зубы, сглатывать то и дело подступающие к горлу слезы.

«Мужчины никогда не плачут». Я ни о чем не мог думать, в мозгу проносились какие-то беспорядочные воспоминания, и лишь одно из них осталось со мной на всю жизнь: нельзя позволять судьбе брать над собой верх, нужно всегда и везде оставаться её господином.

За несколько часов до смерти бабушка вдруг пришла в себя, глаза её прояснились, она даже могла что-то связно говорить. Никогда не забуду, как она посмотрела на меня с бесконечной жалостью и прошептала:

— Один остаешься… Была бы жива твоя родная мать…

— Кто она была? — задал я давно мучивший меня вопрос, не слишком надеясь получить ответ. — Почему она умерла?

— Родила тебя — и умерла. Нельзя ей было рожать, врачи предупреждали… Сердце… А она никого не послушала… Она была русской, как мы все… Мой мальчик, в тебе нет ни капли французской крови… Постарайся теперь об этом забыть, если сможешь. А доведется когда-либо попасть в Россию — поставь свечку в часовне Иверской божьей матери, на Красной площади… За меня и за твою мамочку…. Твой отец её очень любил…

«А меня возненавидел, потому что я жив, а она умерла, — подумал я с тоской. — И уже поправить нельзя. Почему, ну, Господи, почему люди, которые меня любят, уходят из жизни один за другим, а те, кому я безразличен, живут?»

Бабушка умерла, как я теперь понимаю, ещё не старой женщиной — ей едва-едва исполнилось семьдесят лет. После её смерти отец с мачехой преподнесли мне первый сюрприз — объявили, что денег в семье едва-едва хватает на самое скромное существование, и поэтому мне придется уйти из университета и искать себе работу. Какую? Они об этом даже не задумывались — просто выбросили меня на улицу, а заодно и из своей жизни. При этом не особенно стеснялись в выражениях.

— Достаточно того, что я с тобой нянчилась восемнадцать лет, — отрезала та, которую я все ещё называл мамой. — Пора становиться самостоятельным, давно пора. Отец и так надрывается, чтобы свести концы с концами. Наверное, придется бросить наше дело.

Но я уже знал, что все это неправда. Отец работал не больше, чем всегда, а его дела шли даже лучше. Просто не стало той, которая меня по-настоящему любила, опекала и охраняла, а отцу и его жене я только мешал.

Я мог бы настоять на своих правах, потребовать долю наследства, как я потом узнал, бабушка кое-что мне оставила. Но тогда мне только-только исполнилось восемнадцать, я был домашним, не приспособленным к жизни мальчиком, поэтому сделал то, что сделал: хлопнул дверью и ушел. Ушел к тем, кто обещал мне помощь, поддержку и даже деньги для продолжения учебы в университете, к тем, кто называли себя анархистами.

Ах, какие замечательные лозунги они тогда выдвигали: «Все существующие понятия устарели и нуждаются в переосмыслении», «Священное — вот враг!», «Дерзнем!», «Все или ничего!». Как мне было хорошо и интересно в общежитии Нантера — нового студенческого города-спутника недалеко от Парижа! Там все звали друг друга на «ты», все было общим. Деньги появлялись неизвестно откуда и так же быстро исчезали, иногда устраивались настоящие пирушки, а иногда — голодали по нескольку дней подряд. Там никто не попрекал меня ни русским происхождением, ни «аристократическим гонором». В Нантере я познакомился с Дениз, просто поразившей мое воображение.

Впервые я увидел её на каком-то собрании, точнее, не увидел, а услышал. Все говорили одновременно, перебивая друг друга, путаясь во всевозможных теориях и цитатах, как вдруг раздался сильный, низкий голос, перекрывший остальных:

— Товарищи! Пока мы рассуждаем, буржуазия будет вынуждена прибегнуть к фашизму для подавления рабочего движения. Довольно болтать, пора действовать!

Говорила невысокая черноволосая девушка в огромных, закрывавших половину лица темных очках. Говорила монотонно, без эмоций, не жестикулируя, не повышая голоса. Единственное живое, что в ней было, — это неопределенная улыбка, улыбка презрительного превосходства абсолютно уверенного в себе человека. Большинство собравшихся смотрели на Дениз с раздражением, но мне она представилась ожившим символом Революции, где бы она ни происходила, бунта против буржуа и фашизма, бунта против всего, что я так искренне ненавидел. Но главное, она говорила о том, о чем я иной раз боялся даже подумать. Теперь-то я понимаю, сколько наивности было в этом бунтарстве, сколько позы и самолюбования. Но тогда…

— А мы действуем! — возразил ей один из присутствующих. — Мы, марксисты-ленинисты, считаем, что нужно не конфликтовать с профессорами и администрацией, а бросить всю эту мелкобуржуазную возню к чертовой матери, оторваться от своей среды, пойти на стройки, фабрики… Не руководить! Учиться у пролетариата его революционной стихийности, активным действиям…

— Ты называешь себя марксистом, — презрительно усмехнулась Дениз, — а несешь эту чушь о стихийной революционности пролетариата? Каждому, кто прочел хоть страничку Маркса, должно быть известно, что пролетариат как раз и является главным объектом влияния буржуазной идеологии!

Я ловил каждое её слово. Она была абсолютно права: все рабочие только и мечтают о том, чтобы их дети получили образование и стали обеспеченными буржуа. А мои замечательные родители стремились спихнуть меня на несколько ступенек ниже, лишить всего, принадлежащего мне по праву. Действительно необходимо было активно действовать, иначе к власти снова могли прийти фашисты, от которых моя семья уже пострадала. То, что моя семья пострадала и от пришедшего к власти в России пролетариата, мне в то время просто не приходило в голову, настолько я был захвачен новыми друзьями и впечатлениями.

После собрания я поймал Дениз в коридоре и попросил её где-нибудь встретиться со мной наедине. Она презрительно поджала губы:

— Если ты думаешь, товарищ, что у меня есть время на личную жизнь…

— Кто говорит о личном? — я почти искренне возмутился. — Мне понравилось твое выступление, но я ещё слишком мало знаю, чтобы самому во всем правильно разобраться. Вот я и подумал, что ты могла бы помочь мне в этом.

Жесткое выражение её лица чуть-чуть смягчилось, да и сама она как-то расслабилась.

Назад Дальше