Двадцатая рапсодия Листа - Клугер Даниэль Мусеевич 3 стр.


– При чем здесь служба или не служба? – Владимир чуть повысил голос. – Я к вашей выслуге, может быть, даже с уважением отношусь, но и без пятнадцати лет легко понять, что ногти он сломал, пытаясь что-то достать со дна! Потому и в воду полез, хотя время для купания уж никак не подходящее было! Я так разумею, утонуть он мог только перед самым ледоставом. Когда Ушня нынешней осенью стала?

– В середине ноября, – ответил Никифоров озадаченно. – Что же… Как же…

– Велите обследовать прорубь, – тоном, не допускающим возражений, заявил Владимир. – что-то там должно быть. Что-то очень важное для него. – Он кивнул на утопленника. – За пустяком в ледяную воду не прыгают. Правда, Николай Афанасьевич? – Кажется, впервые за все время он взглянул на меня, и в его чуть раскосых глазах я увидел чертика то ли озорства, то ли азарта.

Никифоров посмотрел на прорубь, черневшую в трех саженях от берега, на меня. По лицу его было видно, что в уряднике борются несколько желаний. С одной стороны, он хотел поставить на место зарвавшегося юнца, к тому же – исключенного из университета за участие в студенческих беспорядках и противуправной сходке и сосланного сюда, в материнскую усадьбу, под негласный надзор полиции. То есть под его, урядника, надзор. С другой стороны, будучи человеком здравомыслящим, Никифоров понимал, что слова Владимира достаточно убедительны. К тому же при большом количестве свидетелей – а берег был сплошь усеян народом: весть о страшной находке уже распространилась далеко – он, очевидно, боялся, как бы кто не повел на него кляузу за нерадивость. Дескать, вот, говорили ему – проверь прорубь, а он не проверил.

Последнее соображение пересилило. Никифоров повернулся к сотскому Кузьме Желдееву, терпеливо ждавшему на облучке.

– Кузьма, а раздобудь-ка нам пару хороших багров, ты здесь со многими знаком, знаешь, у кого что в хозяйстве есть. Да поживее, смотри!

Кузьма послушно отправился за баграми. Никифоров ждал. Заложив руки за спину, он прохаживался по берегу, старательно избегая взгляда молодого человека. Кузьма обернулся быстро, минут за десять, и полицейский облегченно вздохнул.

– Что же, проверим, – буркнул он. – Только вас, господа, я попрошу не приближаться – не ровен час, в воду упадете.

С этими словами он кивнул Кузьме, забрал у того один багор и зашагал к проруби. Кузьма помедлил немного и последовал за ним, держа второй багор наперевес.

Некоторое время они пытались что-то нащупать на дне. Вдруг урядник замер и что-то негромко бросил своему помощнику – я не смог разобрать слов. Кузьма перешел на другую сторону проруби и встал напротив Никифорова. Оба налегли на багры. По тому напряжению, которое ощущалось во всей фигуре Егора Тимофеевича, я понял, что они что-то нашли.

Не разгибаясь и не выпуская багра из рук, урядник повернулся вполоборота и крикнул:

– Эй, помогите кто-нибудь!

Мы с Владимиром поспешили к нему, других охотников не нашлось. Впрочем, нет, чуть помедлив, за нами двинулся мельник.

– Только близко к краю не подходите, – повторил Никифоров, упираясь багром во что-то невидимое. – Лед рубили неаккуратно, может обломиться. Мы сейчас с Кузьмой подденем, а вы в случае чего поддержите. Вторые рукавицы наденьте, у Кузьмы в санях лежат. Вода-то ледяная!

Владимир сбегал за рукавицами для меня и для себя.

– Ну, – сказал урядник Кузьме, – взяли! Р-раз!

Они подцепили находку и одновременно навалились на багры. Прошло несколько секунд. Из воды показалось что-то темное. Разглядев находку, я невольно вскрикнул. Подавленный мой возглас эхом отозвался на берегу: о-ох-х!

Не могу сказать, что именно ожидал я увидеть. Но уж во всяком случае не то, что вытянули и уложили на лед рядом с полыньей Кузьма Желдеев и урядник.

– Господи… – то ли вскрикнул, то ли всхлипнул над моим ухом Артемий Васильевич. – Еще один утопленник… Спаси нас пресвятая Богородица… – Он сделал странный жест – не то утерся, не то перекрестился. – Простите великодушно, Николай Афанасьевич, оставлю я вас. Душа моя такого зрелища не выносит… – Он взглянул на Владимира и сказал с уважительной интонацией, понизив голос: – А знакомец ваш молодой весьма сообразителен. Скорый ум у молодого человека, скорый, ничего не скажешь. И глаз зоркий. Что-то я его не припомню. Кто таков? Здешний ли?

– Сын хозяйки, Владимир Ильич, – ответил я, стараясь смотреть в сторону.

– Это какой же хозяйки? – спросил подошедший Феофанов. – Госпожи Ульяновой? Марии Александровны?

– Ее самой, – ответил я. – Марии Александровны. А вас, Петр Николаевич, какими судьбами в эти края занесло? Далековато вы от Починка полюете.

– Э-эх, Николай Афанасьевич, как по следу зверя идешь, версты не считаешь! – Феофанов хохотнул и тут же посерьезнел.

Так же, как и Петраков, Петр Николаевич Феофанов управлял имением генерал-лейтенанта Залесского, только другим, в Починке. Феофанов казался много старше Петракова, хотя на самом деле был его ровесником, когда-то они даже вместе служили в Казанской казенной палате, там и познакомились. Я, признаться, Петра Николаевича недолюбливал, хотя следовало отдать ему должное: был он человеком смелым и решительным. Помнится, два года назад объявился тут в окрестностях медведь-шатун. Однажды напал на кокушкинских баб, изрядно их напугав. И не просто напугал – одна, бедняжка, от страха преставилась. Сердце не выдержало. Так Феофанов, недолго думая, в одиночку на медведя пошел.

Возможно, некоторое мое неприятие Петра Николаевича объяснялось всего-навсего его колючей внешностью: был он высок и худ, лицо костистое, под густющими, смыкающимися над переносицей бровями – серые, стального оттенка глаза. Словом, неприступный человек, хотя сердце его, я подозревал, было доброе, а душа отзывчивая. А может, дело было вовсе не в габитусе, а именно во внешних чертах характера: при всей потаенной благонадежности Феофанов в речах своих отличался язвительностью и даже напускной желчностью, что не замедлил тут же и проявить.

– А не тот ли это Владимир, – спросил он меня, – брат которого – государственный преступник Александр Ульянов?

– Тот самый. – Я отвернулся. Разговор был мне неприятен – я искренне жалел госпожу Ульянову и ее близких. Да и покойный Александр казался мне юношей рассудительным и добрым. Не походил он на преступника в моем представлении.

Но Петр Николаевич не отставал.

– А не тот ли это сын, которого за беспорядки из университета исключили?

Тут на выручку мне неожиданно пришел Петраков.

– Что это вы заладили, сударь мой? – сердито сказал он. – Беспорядки да преступники. Тут вон какие страсти – утопленники! А беспорядки – что ж, в вас-то самих по молодости лет разве кровь не играла? Разве не шалили, вина не пивали?

Феофанов тут же пошел на попятную.

– Да нет же, и в мыслях не было вызвать ваше недовольство, Артемий Васильевич. И ваше, Николай Афанасьевич, тоже, – быстро произнес он, чуть отступив. – Так, любопытство праздное, прошу прощения. И ведь вы правы, господин Петраков, – скор умом этот молодой человек, удивления достойно!

– Скор-то он скор, да только как бы нам скорость ума этого юноши боком не вышла.

– И то сказать, – согласился Петр Николаевич. – Упал пьяный бродяга в воду, а ночью и позвать на помощь некого. Вот и утоп. Даром что белье тонкое да вензеля… Ладно. – Он вздохнул. – Поеду-ка я восвояси… – И Феофанов вперевалку быстро пошел прочь – с ружьем на плече, в сопровождении егеря, по-медвежьи косолапившего на ходу. Собаки молча побежали рядом.

Артемий Васильевич вздохнул.

– Знаете, поеду и я восвояси, – сказал он отчего-то вполголоса. – Муторно от всего этого становится. Эх, жизнь человеческая…

Ему долго пришлось кликать кучера: Равиль бросил лошадей и сейчас стоял рядом с прорубью, уставившись на покойников. Лишь после вторичного окрика кучер опомнился и нехотя побрел к хозяину. Вскоре петраковская кибитка скрылась из виду. Честно сказать, я позавидовал Артемию Васильевичу и Петру Николаевичу. Мне тоже хотелось бросить это страшное место и поскорей оказаться дома, у теплой печки, чтобы заняться другими делами, а главное – с другими мыслями.

Из оставшихся я один, похоже, испытывал такие чувства. Аленушка держалась в стороне, но идти домой явно не хотела. Владимир, судя по всему, тоже не собирался уходить. И хотя именно он предложил поискать в проруби, казалось, наш студент вовсе не ожидал очередной находки в виде нового утопленного тела.

Урядник оглянулся на нас, сдвинул папаху на затылок и оскалился в невеселой улыбке.

– Вот так-то, господин студент. Знал бы – ейбогу… – Он не договорил, покачал головой, утер вспотевший лоб. Владимир уже справился с собой, подошел к новой страшной находке и присел над ней на корточки. После некоторых колебаний я подошел ближе, только присаживаться не стал, а остался стоять, хотя в ногах моих давно ощущалась некоторая неверность.

На этот раз извлеченное из воды тело принадлежало женщине. Еще одно отличие: она была полностью одета. Черное кашемировое платье, длинная синяя – скорее, когда-то синяя, а сейчас, после пребывания в воде, почти черная – тальма из легкого дамского полусукна, синий же фланелевый капор, ленты которого подвязаны под подбородком. А вот безобразно распухшие ноги были босы. Впрочем, все тело было распухшим – вид человека, вернее, того, что еще недавно было человеком, проведшего долгое время в воде, просто невыносим. Наверное, эта женщина при жизни была красивой, но сейчас… белая восковая тыква головы, блинообразное творожное лицо с черно-синими разводами, обесцвеченные, когда-то, возможно, золотистые волосы… б-р-р-р… ужас, ужас! Страшной деталью, заставившей мое сердце забиться еще более учащенно, оказалась толстая веревка, натуго связавшая ноги утопленницы по щиколоткам. К веревке был привязан какой-то груз, обмотанный холстиной.

– Вот, – негромко произнес Владимир, указывая на веревку. – Вот об эту веревку он и обломал ногти.

– Лучше бы ножом воспользовался, – проворчал исправник, усаживаясь на корточки рядом с ним.

– Значит, все произошло неожиданно, – сказал Владимир.

– Что произошло?

– Не знаю. Что-то. А может быть, он просто торопился.

Владимир выпрямился, огляделся задумчиво, словно надеялся увидеть разгадку в нескольких шагах, вычерченную на льду чьим-то острым коньком. Опять нагнулся и внимательно осмотрел руки утопленницы с чудовищно толстыми пальцами, перехваченными кольцами, как свиные колбаски – шпагатом. Странно поцокал языком.

– Колечки, колечки, пальчики с колечками… – загадочно пробормотал он. – Не забыть бы…

– Что там с пальцами? – спросил урядник. – Вы опять какие-нибудь раны нашли?

– Нет, не раны. Другое, – ответил Владимир. – Но поспешных выводов делать не буду. Подумать надо…

– Имейте в виду, господин студент, – строго сказал Никифоров, – о любых ваших догадках и подозрениях по поводу имевшего здесь место несчастного случая вы обязаны сообщать непосредственно мне.

– Всенепременно, – слабо улыбнулся Владимир. – Как о чем догадаюсь, сразу к вам… – Он помолчал и добавил: – Только знаете что, Егор Тимофеевич… – По-моему, Ульянов впервые назвал урядника по имени-отчеству. – Это уже не несчастный случай. Это убийство.

Глава вторая,

в которой я впервые знакомлюсь с романом Н. Г. Чернышевского, а урядник обращается за помощью к поднадзорному

В ту ночь я долго не мог уснуть и на следующий день чувствовал себя изрядно разбитым. Что, впрочем, немудрено. Немало довелось мне повидать на своем веку покойников – один Севастополь чего стоит. Но то были, как бы это выразиться, покойники уместные, привычные, соответственные, не содержащие никаких загадок, кроме, разумеется, одной – загадки самой смерти, которая и так есть главная загадка всего на свете, не имеющая ни ответа, ни решения. Убитый пулей матрос Чубатко, разорванный бомбой солдат, имени которого я так и не узнал, сведенный в могилу тифом милый друг Левушка Берг, скончавшийся престарелый родитель Афанасий Михайлович, безвременно угасшая любимая супруга Дашенька – все они, разумеется, свято хранились в моей памяти, то оживая в снах, то уходя в зыбкую тень повседневности; однако же чувство вызывали одно – печаль от утраты и понимания того, что и мне рано или поздно доведется последовать за ними.

Иное дело – давешние ужасные находки, мертвые тела, скованные речным льдом. В юности учитель мой Иван Петрович Б*** читал мне вслух Дантову «Божественную комедию» в прозаическом переводе Кологривовой; поразили меня тогда особенно, помнится, вмерзшие в адский лед несчастные грешники. Какую страшную тайну, кроме тайны самой смерти, они скрывали? И сейчас мне вдруг стало казаться, что мирная наша ленивая Ушня обратилась в ледяную адскую реку Коцит с телами грешников.

Картины сего происшествия все стояли у меня перед глазами. То и дело мне представлялось, что это не наши парни-ухари лихо съезжают с крутого заледенелого берега, а что это я сам, прикрутив к сапогам коньки, лечу вниз и выкатываюсь на схваченную холодом реку и что это под мой конек попадает хрупкая от мороза ольховая веточка. И далее – будто я с размаху падаю, скольжу по льду, останавливаюсь, и вдруг в меня упираются, глядя сквозь зеленоватый сланец замерзшей воды, жуткие белые глаза мертвеца.

Однако если днем сильнейшим душевным усилием мне удалось отогнать страшные картины и заставить себя заниматься насущными делами – а таковых нашлось немало, – то по приходе ночи я был настолько истерзан этой внутренней борьбой с недавними впечатлениями, что вновь не смог уснуть. Часу примерно в третьем я встал с постели, зажег большую лампу под зеленым колпаком и, завернувшись в теплый драповый халат, уселся в кресло у книжного шкафа. А поскольку ничто не могло успокоить меня лучше, чем рюмка рябиновой настойки и несколько страниц «Севастопольских рассказов», то я и сделал то единственное, что следовало сделать. Налил себе из графинчика рябиновки, а когда приятное тепло успокаивающе и расслабляюще растеклось по моим членам, потянулся к шкафу, отворил створку, взял с полки книгу и наугад раскрыл, в самом начале.

Я точно помнил – по причинам, уже объясненным выше, – что на этих первых страницах граф Толстой описывал картины повседневной севастопольской жизни декабря 1854 года. Тревожная и лихорадочно-веселая толпа штатских и военных, сумятица жизни в двух шагах от боев – словом, все то, что невыразимо подкупало меня в сочинении бывшего артиллерийского офицера. Но, подкрутив фитиль лампы, я вместо того прочел, поначалу не вполне вдумываясь в смысл, следующее:

«… В половине 3-го часа ночи – а ночь была облачная, темная – на середине Литейного моста сверкнул огонь, и послышался пистолетный выстрел. Бросились на выстрел караульные служители, сбежались малочисленные прохожие, – никого и ничего не было на том месте, где раздался выстрел. Значит, не застрелил, а застрелился. Нашлись охотники нырять, притащили через несколько времени багры, притащили даже какую-то рыбацкую сеть, ныряли, нащупывали, ловили, поймали полсотни больших щеп, но тела не нашли и не поймали. Да и как найти? – ночь темная. Оно в эти два часа уж на взморье, – поди, ищи там…»

От неожиданности книга едва не выпала у меня из рук. Никогда ничего подобного я ранее не читал! Взгляд на обложку разрешил мое недоумение. Вместо «Севастопольские рассказы. Сочинение гр. Л. Н. Толстого» на ней значилось: «Что делать? Сочинение Н. Г. Чернышевского». Видимо, в полутьме я перепутал стоявшие рядом книги и вместо «Севастопольских рассказов» ухватил томик Чернышевского.

Ошибка разъяснилась, но вместе с тем возникло чувство недоумения: откуда, каким образом взялась эта крамольная книга в моем доме? Я вновь раскрыл томик. Титульный лист был написан от руки: «Журнал „Современник“, 1863 год». Никогда ранее я ее не видел, да и, по совести говоря, никакого желания читать «Что делать?» не испытывал. И мне вовсе не понравилось то, что кумир нынешних юных вольнодумцев, к тому же запрещенный цензурой, нежданно-негаданно встал на полке вместе с глубокочтимым мною Толстым. Запрещенный цензурой… По сути, дело даже не в запрете. В молодые годы я удосуживался читать сочинения, запрещенные властями, и такое чтение, что греха таить, доставляло мне известное удовольствие, щекотание нервов. Но то, что я слышал об этом романе, заставляло меня чураться его. И вот – на тебе…

Назад Дальше