Единственным объяснением было то, что книгу, по всей видимости, принесла моя Елена Николаевна. В самом деле, ну не Домна же вдруг воспылала страстью к чтению, да еще такому! В раздражении я направился к двери, чтобы немедля сделать дочери внушение, но, по счастью, вовремя сообразил, что время уже далеко за полночь и девочка моя, надо полагать, видит десятый сон.
Я замер у двери в ее спальню, осторожно приоткрыл створку и прислушался к ровному дыханию дочери. Затем тихонько затворил дверь и вернулся к своему креслу. В конце концов, не поздно будет и завтра основательно поговорить с нею и со всей строгостью спросить, кто и с какой целью внушил ей интерес к сочинению, признанному многими уважаемыми людьми безнравственным.
Впрочем, в ответе я был уверен вполне: книгу ей дал сын госпожи Ульяновой Владимир. И значит, мое недовольство сближением дочери и студента, исключенного из университета за неблагонадежность и сосланного в родительское имение под негласный надзор полиции, диктовалось не только отцовской ревностью – чувством, которого я, признаться, стыдился.
Негодуя на «нашего студента», я тем не менее тут же вспомнил и ту роль, которую он сыграл в недавнем происшествии. Нельзя было не признать, что без него мы, возможно, никогда не узнали бы о несчастной, чье тело покоилось на дне Ушни, – по крайней мере, до весны. Я вновь подивился наблюдательности молодого человека и его умению подчинить себе даже такого человека, каким был наш урядник, – бывший вахмистр Сибирского Казачьего войска отличался крутым нравом.
Разумеется, молодой Ульянов – личность незаурядная. Но таким скромным и непритязательным людям, как мы с дочерью, лучше все же держаться от него подальше. Ей-то уж во всяком случае. Вот ведь и Александр, старший сын Марии Александровны и Ильи Николаевича, тоже был весьма незаурядным молодым человеком, я бы сказал – блестящим. И что с этим несчастным юношей сталось? А в итоге – со всей семьей? Нет-нет, не стоит Аленушке забивать себе голову опасными писаниями Чернышевского и сомнительными рассказами Ульянова.
Окончательно решив утром серьезно поговорить с дочерью, я уже совсем было собрался вернуть книгу на полку, но, повинуясь какому-то неясному чувству, еще раз пробежал глазами отрывок, ранее прочитанный по ошибке. И обратил внимание на странное созвучие начала романа недавнему происшествию и моим мыслям.
Удивительные порою случаются совпадения в жизни, кто этого не знает? Бывает, молния в одно место дважды ударяет, бывает – но очень редко, – что монетка, десять раз подброшенная, десять раз решеткой падает. Случаются, конечно, и НЕсовпадения, которые почище всяких конкуров будут, как тот случай, когда пуля, мне предназначенная, лишь стригнула по голове и оставила в живых. Но совпадение случайного текста из случайно попавшей в руки книги и только что произошедшего в жизни – это нечто совсем ошеломительное. Там – река, багры, поиск тела, и у нас то же самое… Вот разве что пистолетного выстрела не было. Или был? Не позавчера, разумеется, но раньше? Как там говорил Владимир – «перед самым ледоставом»? Н-да, господа хорошие…
Интересная фраза у Чернышевского: «значит, не застрелил, а застрелился». Ну, а почему бы не то и другое? А не довелось ли нам вчера вытащить из реки и преступника, и жертву? Не оказались ли мы свидетелями последнего акта вечной трагедии бурной и преступной страсти? Когда герой убивает неверную возлюбленную, а после сам, терзаясь раскаянием, бросается в ледяную воду?…
Может показаться странным, но едва это предположение возникло в моей голове, как я почувствовал некоторое успокоение. Действительно: что таинственного можно усмотреть в извечном кипении человеческих страстей? Ведь вся литература о том лишь и толкует! Раскольников у Достоевского, король Лир у Шекспира, бедная Лиза у Карамзина, Катерина Измайлова у Лескова… – ах, Боже мой, да ведь и там в финале багры и река! Вот и еще одно совпадение, теперь уже мысленное!
Но сколь бы преступны и дики ни были понятные каждому страсти, никогда не напугают они нас настолько, насколько могут напугать явления, необъяснимые вовсе. Нет, не насмешка мертвеца, описанная князем Одоевским. И даже не такие события, с какими мы столкнулись накануне, а просто – нечто таинственное. Да вот… хоть тени, исчезающие и вновь появляющиеся по снегу в лунную ночь. Ведь зябко от них становится, хотя всего-то – облачка на луну наползают.
А убийство возлюбленной из ревности, с последующим раскаянием и самоубийством, – не пугает! А смерть старухи-процентщицы – не страшит! А леди Макбет Мценского уезда, увлекающая в пучину Сонетку, – не бередит душу! Не зябко от таких впечатлений – ну, ежели, разумеется, действующие лица этих трагедий не знакомы вам лично.
Вернув книгу на место, я налил себе еще рюмку рябиновки и уже безошибочно раскрыл Толстого.
«Зайдите в трактир направо, ежели вы хотите послушать толки моряков и офицеров: там уж, верно, идут рассказы про нынешнюю ночь, про Феньку, про дело двадцать четвертого, про то, как дорого и нехорошо подают котлетки, и про то, как убит тот-то и тот-то товарищ.
– Черт возьми, как нынче у нас плохо! – говорит басом белобрысенький безусый морской офицерик в зеленом вязаном шарфе.
– Где у нас? – спрашивает его другой.
– На четвертом бастионе, – отвечает молоденький офицер, и вы непременно с большим вниманием и даже некоторым уважением посмотрите на белобрысенького офицера при словах: «на четвертом бастионе»…»
Я прочел это уже даже не про себя, а вполголоса.
– Да-да, уважаемый Лев Николаевич, именно так… – пробормотал я, отрываясь от книги и глядя задумчиво на огонь в печи. – Именно, что на четвертом бастионе, там же и летела в меня пуля… Пошел тому уж тридцать четвертый год, благодарение Богу…
И долго еще я читал страницу за страницей любимую книгу, не вспоминая более о дневном происшествии. Настолько живо описан был Севастополь Львом Николаевичем и настолько ярки были мои собственные воспоминания, пусть и треть столетия спустя, что я размышлял о героях повестей как о живых людях, а о событиях тех дней – как о недавних происшествиях. Белобрысенький морской офицерик был мне как брат, и нехорошие котлетки не комунибудь подавали, но мне самому, а вот Фенька как была всегда для меня загадкой, так загадкой и осталась – нигде больше не упоминается эта безвестная Фенька, кто она, почему о ней рассказывали в трактире – ни одному офицеру в зеленом вязаном шарфе не ведомо…
Так и уснул я, прости Господи, в кресле у печки, с пустою рюмкой в одной руке и «Севастопольскими рассказами» в другой. Лампа на столе выгорела и потухла. К тому времени небо на востоке уже начало светлеть – мутно и блекло, как бывает в пасмурную январскую погоду. Этот толокняный кисель зимнего рассвета смешался в моей голове со строками Чернышевского и картинами Толстого, с покойниками, выловленными в реке, с моими собственными о том представлениями, с невразумительной Фенькой и – что уж греха таить! – с парами рябиновки. Все это вилось, вилось в моем мозгу, пока я не провалился в темный сон без сновидений. Как я перебрался из кресла в кровать, даже и не упомню.
Разбудил меня громкий стук в дверь. Такой громкий и такой требовательный, что и в спальне и сквозь сон я его услышал и немедленно проснулся. Часы напротив кровати показывали четверть одиннадцатого. Поднявшись, я сунул ноги в войлочные туфли пермской работы, надел свой драповый халат и кое-как пригладил колючей щеткой волосы.
Стук повторился, послышались шаркающие шаги Домны.
– Дома, дома, – громко сказала она кому-то. – Сейчас кликну.
Но я уж и сам вышел в сени и тут же поежился от холодного воздуха.
Я ожидал, что это Артемий Васильевич навестил меня с визитом – вместо несостоявшегося вчерашнего. Однако же утренним гостем оказался человек, которого я никак не чаял сейчас увидеть, – Егор Тимофеевич Никифоров, собственной персоной. Все в той же своей черной длинношерстной папахе, в шинели офицерского кроя на теплой стеганой подкладке, с черным каракулевым воротником. Я видел, что урядник едва сдерживается, чтобы не начать говорить прямо с порога. Признаться, мне не хотелось вести с ним разговор при кухарке. А что разговор должен был оказаться неприятным – иного я после вчерашних событий и не ждал. Как не ждал и сдержанности от нашей кухарки, души не чаявшей в моей дочери и потому немедленно рассказывавшей ей все, что могла узнать сама. Поэтому я не стал выслушивать в сенях то, что имел сообщить урядник, а провел его в комнату.
Едва я предложил гостю сесть и прикрыл поплотнее дверь – и от холода, и от любопытных ушей Домны, – как Никифоров заговорил. При том на лице его обозначилась растерянность, обыкновенно уряднику не свойственная.
– Не обессудьте, Николай Афанасьич, – сказал он, водружая на обеденный стол полукруглый кожаный баул и еще какой-то объемистый темный сверток, тщательно перевязанный бечевой. – Есть надобность в вашей помощи.
Я сел напротив. Настроение мое, и так не ангельское, в силу всех событий и несообразно проведенной ночи, еще более ухудшилось.
– Как вы знаете, мы с Кузьмой Желдеевым позавчера отвезли покойничков наших в уезд, в Лаишев, – сказал урядник. – Вернулись вчера, то есть уже сегодня, хорошо за полночь, подъехали к дому, вдруг вижу: будто какая тень от ворот метнулась. Думал – показалось, ан нет! Во дворе, у ворот самых, что-то чернеет. Вот, не угодно ли. – Он указал на сверток. – Видать, через ворота перебросил.
– Кто перебросил? – спросил я, внимательно разглядывая сверток. – И что здесь такое?
– Уж и не знаю, кто. Кузьма божится: никого не было, а тень мне привиделась. А ежели не привиделась, говорит, так, может, сам черт проскочил. Или душа утопленника никак не успокоится. Ну, Желдеев и не такое отморозить может. – Урядник раздраженно покрутил головой. – Вот ведь человек – что он есть, что его нету. Глаза вроде на месте, голова тоже как надо сидит, но если требуются меткость взора и память ума – хоть убей, от блажного дурачка и то больше толку будет. А еще сотский называется… – Никифоров махнул рукой. – Словом, не знаю, кто к дому подбирался, а только вещи здесь очень даже интересные. Извольте убедиться. – Он вынул из кармана перочинный нож, разрезал бечеву. Увидев мой удивленный взгляд, пробормотал: – Ничего, это я уже потом сам перевязал, чтоб нести удобно было…
Урядник развернул темную рогожу, а там обнаружились и вправду очень интересные вещи: хорошего покроя длиннополый сюртук из коричневого сукна с атласными отворотами, того же цвета бекеша, шевровые сапоги с низкими голенищами, темно-серые верблюжьи штаны. Все – добротное, сшитое не без изящества.
Поверх вещей лежал юфтевый бумажник с вытисненным на нем вензелем «R» и «S», уже виденным нами.
– Да, – сказал Никифоров в ответ на мой вопросительный взгляд. – И размеры подходят нашему утопленнику.
Он повертел в руках бумажник.
– Да только пуст он, портмонет-то, – ни бумаг, ни денег… – Никифоров вздохнул. – Вот разве одна бумажка в нем застряла. Из-за нее я к вам и пришел.
Урядник раскрыл кожаный баул и вытащил из него сложенный в четыре раза лист бумаги.
– Написано тут что-то, – сказал он. – Не по-нашему. Подумал – может, вы прочтете, Николай Афанасьич? Глядишь, и прояснится дело-то – кто такой да зачем в холодную воду полез. А? – Он протянул мне листок. Я развернул.
Действительно, примерно половина листа была исписана стремительным почерком.
– Увы. – Я развел руками. – Я, Егор Тимофеевич, владею французским, а это не он. Похоже на немецкий. Вот тут, над «о», две точки. Называется «умлаут» – так немцы пишут. И многие слова с заглавной буквы. Тоже немецкая манера.
Говоря так, я, разумеется, лукавил. И немецким языком владел уж не хуже, чем французским; как же без этого, коли хозяева мои прежние частенько между собой по-немецки разговаривали. Да и нынешние хозяйки и их дети то и дело вставляли в речь немецкие словечки и выражения. Так что смысл письма, обнаруженного урядником, мне был вполне понятен. Но захотелось мне познакомить с находками молодого Ульянова. И, дождавшись, чтобы огорченный урядник раскрыл баул и собрался уже спрятать туда листок, я осторожно сказал, словно бы только сейчас вспомнив:
– А ведь немецким языком наш студент владеет. У них дома, я слышал, Мария Александровна частенько с детьми по-немецки разговаривала. Вы бы к нему обратились. Он и переведет, и пояснит если что. Парень, как вы сами видели, сообразительный.
Никифоров нахмурился.
– Владимир Ильин Ульянов сослан в деревню Кокушкино под негласный надзор полиции, – сказал он казенным тоном. – Стало быть, под мой надзор. А вы предлагаете мне обратиться к нему за помощью в полицейском деле. Мало того – его старший брат Александр, ежели помните, государственный преступник, повешенный за покушение на государя. И как, по-вашему, я буду выглядеть в глазах уездного начальства?
Я пожал плечами.
– А зачем вам ставить в известность начальство? Ну, посетите вы вашего подопечного на дому – вас разве что поощрят за усердие. – При этих моих словах урядник скептически хмыкнул. – Что можно еще сказать? Если мое предложение вас не устраивает, отошлите эту записку в Лаишев. Там становой пристав, надо полагать, в уезде ему будет легче сыскать знатока немецкого.
О становом нашем приставе Лисицыне я упомянул не без умысла. Никифоров его едва терпел. Каюсь, я подвел эту сапу с расчетом: меня все более интересовала история с запиской и подброшенной одеждой, и мне хотелось быть в курсе происходящего.
Никифоров поступил так, как я и планировал: решительно встал, быстро вновь завернул вещи в рогожу, спрятал записку в баул. И сказал – рассудительно, но по-прежнему сухо:
– Что же, навестить поднадзорного действительно следует. Долг, как говорится, обязывает. Не составите ли мне компанию, Николай Афанасьич? Вы ведь у матушки его управляющий, стало быть, тоже ответственное лицо.
Окинув меня строгим взглядом – я по-прежнему был в шлафроке и войлочных туфлях, – он добавил:
– Подожду вас на улице. Уж вы, ваше благородие, соберитесь по-быстрому, по-военному, хорошо?
Собираться я и без понуканий умею быстро, но, во-первых, внезапно прорезавшийся у нашего Егора начальственный тон мне вовсе не понравился. Ну и, понятное дело, выходить из дому без завтрака я решительно не хотел. Хорошо, умница Домна уже давно сварила кофе и приготовила кашу. Я съел кусок холодного пирога с печенкой, тарелку пшенной каши, выпил две чашки мартиника и только после этого вышел на улицу. Урядник наш, стоя возле крыльца, докуривал папироску – судя по его хмурому виду, не первую. Впрочем, окурки на снегу не валялись, да и не должны были – Егор Тимофеевич известный аккуратист. Имел он обыкновение, загасив папиросу, класть окурок в карман шинели, а выбрасывал уж потом.
Идти было недолго. По дороге мы с Никифоровым не разговаривали. Разве что совместно кивали встречным. Таких, впрочем, оказалось немного, что было странно – суббота, время почти полдень. Наверное, страшные находки, сделанные позавчера, подействовали не только на меня, и настроение у всех в округе было помраченное. Даже снег под ногами, как мне казалось, похрустывал не весело, но словно бы зловеще.
Войдя во двор усадьбы, я невольно остановился у ворот. Двор был пуст, а большой дом с темными окнами производил печальное впечатление. Еще больше грусти наводило то, что снег ни с дорожек, ни со ступеней крыльца не был сметен, а крыша большой беседки заметно покосилась под снежною шапкой. Усадьба казалась на удивление нежилой – хотя не далее как прошлым летом приезжали сюда и Мария Александровна Ульянова, и Любовь Александровна Пономарева с детьми. И жили тут до самой осени. Правда, веселья в этом году и при них было маловато – смерть Ильи Николаевича, а следом ужасная гибель Александра изрядно подломили и дух дочерей Александра Дмитриевича Бланка, и диспозицию их детей – в том числе самых младших. Возможно, и на мое состояние повлиял злой рок несчастной семьи. Во всяком случае, никогда ранее пустой закрытый дом не казался мне столь удручающе заброшенным.
Уж не знаю, сколько бы я простоял у ворот в задумчивости, ежели бы урядник не тронул меня за плечо, напомнив таким образом цель нашего прихода сюда – большой флигель, к которому вела протоптанная в снегу дорожка.
Дверь открыла Анна Ильинична. Она была в строгом черном мериносовом платье, волосы тщательно зачесаны назад и заплетены в косу. На плечи накинута вишневая французская шаль. Приветливая улыбка Анны Ильиничны исчезла, едва она увидела стоявшего на полшага позади меня Никифорова в его перехваченной ремнями шинели и лохматой папахе.