Двадцатая рапсодия Листа - Клугер Даниэль Мусеевич 5 стр.


– Чем могу служить, господа? – спросила она, поджав губы.

Урядник выпятил грудь, грозно сдвинул брови и начал было так:

– Поднадзорная Ульянова, как нам стало известно… – но Анна тут же перебила его:

– Я дворянка, любезный, дочь покойного действительного статского советника Ильи Николаевича Ульянова. Прошу не забываться и обращаться соответственно. Что вам угодно?

Пока Никифоров искал, что сказать в ответ, я вмешался и поспешил исправить положение:

– Анна Ильинична, нам необходимо видеть вашего брата. По очень важному делу.

– Вот как? – Не отходя от двери и не пропуская нас внутрь, она повысила голос: – Володя, к тебе пришел Николай Афанасьевич, в сопровождении представителя власти. Или же представитель власти в сопровождении Николая Афанасьевича, я не совсем поняла. По очень важному делу! – Язвительность ее тона никак не отразилась на бесстрастном лице, но прозвучала вполне откровенно.

Я не видел лица урядника, но чувствовал, что, во-первых, он покраснел, а во-вторых, уже мысленно ругает на чем свет стоит и меня, и себя – за то, что принял мое предложение.

– Проводи их, Аннушка! – крикнул Владимир. Юношеский его басок показался мне веселым.

Мы с урядником разделись в сенях и в сопровождении госпожи Ульяновой вошли в комнату студента. Большая чистая светлица, в углу – железная кровать, покрытая голубым тканевым одеялом, в центре – овальный деревянный стол, вроде как обеденный, однако на двух толстых тумбах с ящиками, рядом – круглый столик, высокие стулья, одетые в белые чехлы, возле стены мягкий диван, над ним географическая карта, на противоположной стене – большой морской пейзаж кисти не известного мне художника. И еще огромный книжный шкаф, набитый книгами, – как я знал, он перешел к Владимиру от дяди, мужа Любови Александровны.

Владимир сидел за столом в накинутой поверх белой сорочки студенческой тужурке и что-то быстро писал. Слева на столе разложена была шахматная доска с расставленными фигурами. Судя по тому, что писавший то и дело бросал взгляд на игровую позицию, он записывал игру. Рядом с доской лежал старый номер петербургского журнала «Шахматный листок» – издания, как мне было известно, давно прекратившего свое существование.

Владимир быстро поднялся нам навстречу, на лице его была легкая улыбка, относившаяся явно не к нашему визиту – видимо, разыгрываемая комбинация доставляла ему удовольствие.

Мне и самому не чужда была красота шахмат. Я даже обучил дочь – чтобы иной раз скоротать вечер за неторопливой игрой, а в прошлом году сам выписывал «Шахматный вестник» Чигорина. Увы, этот журнал тоже приказал долго жить.

– Здравствуйте, господа, садитесь. – Наш хозяин указал на стулья в белых чехлах. – Прошу меня простить, еще одна только строка. – Прищурившись, он осмотрел доску. – Представьте себе, знакомый Аннушки по Петербургу сосватал мне знатного соперника, и теперь я играю по переписке с самим маэстро Хардиным, Андреем Николаевичем. Слышали о таком? Самарский адвокат. Блестящий шахматист, сам Чигорин его высоко ценит. Задал он мне задачку! Но теперь-то, надеюсь, ему тоже придется поломать голову, Да-с, господин Хардин, это вам не в суде выступать! – Владимир сделал еще одну запись, после чего промокнул послание и вложил письмо в конверт с уже надписанным адресом. – Аня! – позвал он. – Вот, сделай милость, положи к прочим письмам. Как почтарь поедет, отправим все вместе.

Анна Ильинична взяла письмо и вышла из комнаты. На нас с Никифоровым она не смотрела.

– Ну-с, – Владимир удовлетворенно потер руки. – Дело сделано. Ответный ход – за маэстро… Чем могу служить? Ах, да, господин урядник, это, я так понимаю, ваша прямая обязанность? Надзирать, так сказать, за политически неблагонадежным семейством на дому? Что же, можете сообщить начальству, что поднадзорные проводят время за шахматной игрой и чтением соответствующей литературы, причем не первой свежести. – Он хлопнул открытой ладонью по «Шахматному листку».

Урядник кашлянул.

– Господин Ульянов, – сказал я, – нам нужна ваша помощь. Вы ведь владеете немецким языком, верно?

Владимир удивленно поднял брови.

– Помощь? В немецком языке? Вот так так… – сказал он удивленно. – Вы правы, язык Гете и Гегеля нам немного знаком.

Студент лукаво прищурился и процитировал:

– Was ist der Philister?

Ein hohler Darm,

Voll Furcht und Hoffnung,

Daβ Gott erbarm.[1]

Он коротко поклонился Никифорову и, согнав с лица улыбку, добавил:

– Это конечно же не про вас, господин урядник. Это так, к слову. Но что случилось?

Егор Тимофеевич молча раскрыл баул и протянул Владимиру найденный листок. Ульянов прочитал его и равнодушно пожал плечами.

– Не знаю, как и почему это попало вам в руки, – сказал он, – но, судя по всему, перед нами черновик какого-то письма. Или же само письмо, только неотправленное. Автор его сообщает некоему Августу, что Луизу он отыскал и что дела заставляют его задержаться в России, в окрестностях города… Ага, это он так написал «Лаишев». Да, и что он, по всей видимости, никак не сможет быть в Вене на Рождество. Далее просит передать привет некоей Элен и ее матушке. Вот, собственно, и все. – Владимир вернул записку явно разочарованному Никифорову.

Мне это уже было известно, но я делал вид, что весьма разочарован столь малыми сведениями, которые содержались в записке.

Урядник тяжело поднялся со стула.

– Благодарю вас, – буркнул он. – Вы нам очень помогли.

– Не стоит благодарности. – Владимир быстро перевел взгляд с мрачного урядника на меня. – Я так понимаю, вы ожидали чего-то другого? Уж не связано ли это письмо с утопленником?

– Ничего не могу сказать на сей счет, – сухо ответствовал Никифоров.

А я вдруг решился. До сих пор не знаю, что именно заставило меня сделать этот шаг.

– Да будет вам, Егор Тимофеевич! – воскликнул я. – Неужели вы забыли, что это именно господин Ульянов обратил ваше внимание на детали, позволившие установить факт второго преступления?! Что за ребячество, ей же Богу! – И, не дожидаясь ответа, обратился к нашему молодому собеседнику: – Господин Ульянов, вы совершенно правы. Эту записку, по всей видимости, написал погибший.

– И где же вы ее нашли? – Владимир нахмурился. – Я понимаю, что не на почте. Но ведь не в кармане же утопленника! Или утопленницы, если вспомнить, что на скудной одежде погибшего вряд ли могли быть карманы…

Урядник все еще хмурился. Видно было, что он не настроен рассказывать поднадзорному что бы то ни было. Поднадзорный насмешливо прищурился.

– Не хотите говорить? Вам это кажется нарушением субординации? – спросил он. – Полноте! – Владимир рассмеялся. Смех у него был хороший, искренний. – Я вот недавно прочитал воспоминания одного господина, которого, вроде меня, сослали за предосудительные, так сказать, суждения. Сослали его в Новгород, а там он начал служить советником губернского правления. И вот, представьте, в его ведении оказались и дела сосланных под надзор полиции. И каждую неделю полицмейстер исправно вручал ему донесение о поведении его самого. И сосланный господин добросовестно прочитывал это донесение, после чего налагал на оное свою подпись.[2] Тем и хороша русская бюрократия, господин Никифоров, что чаще требует служить букве, нежели духу. Господин этот впоследствии покинул Российскую империю и долго жил за границей, так что имел возможность сравнить бюрократию отечественную с бюрократией иностранной… – Ульянов посерьезнел. – Впрочем, как угодно-с. Не хотите говорить – не говорите.

На лице Никифорова отразилась мучительная внутренняя борьба. Не менее, чем я, он хотел услышать мнение молодого человека о найденных вещах и предположение о том, кто мог их подбросить к нему во двор. И в то же время Егор Тимофеевич хорошо представлял себе, какие неприятности могли обрушиться на него, если бы кто узнал о допущении к полицейскому следствию студента, исключенного из университета по неблагонадежности.

– Ладно, – сказал я, поднимаясь. – В таком случае, господин Никифоров, послушайтесь хотя бы моего совета: немедленно отправляйтесь в уезд и поставьте обо всем в известность господина Лисицына. А уж он пускай принимает решение. В конце концов, я вас понимаю, Егор Тимофеевич, вы человек маленький. Начальству, конечно, виднее.

И вновь мое упоминание о становом приставе возымело должный эффект. Егор Тимофеевич крякнул, махнул рукой, потом, откинув полы шинели, опустился на колени и прямо на полу развернул свой рогожный сверток.

– Ага-а… – протянул Владимир, опускаясь на корточки. – Так-так… Любопытно… – Он повертел в руках бумажник, заглянул внутрь. С особым интересом ощупал вензель-монограмму. Не поднимаясь, крикнул: – Аннушка! Ты бы гостям чайку наладила! И мне заодно.

Зрелище трех мужчин, сидевших на корточках и внимательно рассматривавших лежавшие на полу носильные вещи, поразило Анну Ильиничну. Тем не менее после небольшой заминки она отправилась выполнять просьбу брата.

Между тем вниманием Владимира, похоже, не очень завладели бекеша, верблюжьи штаны, суконный сюртук и шевровые сапоги, а вот рогожа, в которую все это было завернуто, вызвала у него живейший интерес. Пересмотрев все несколько раз, студент наконец-то выпрямился и отошел к окну.

Мы с урядником переглянулись. Никифоров пожал плечами. Молчание продолжалось довольно долго. Мы в каких-то театральных позах сидели на стульях, а Владимир, тоже как будто на сцене, стоял у окна и смотрел в заснеженный сад.

Паузу нарушила Анна Ильинична. Она внесла в комнату большой серебряный поднос с тремя стаканами чая в серебряных подстаканниках, серебряной же сахарницей и тремя фарфоровыми розетками с вишневым вареньем; щипчики и ложечки лежали тут же. Поставив поднос на круглый столик, Анна удивленно посмотрела на брата, попрежнему стоявшего к нам спиной.

– Володя, – позвала она, – ты просил чаю.

– Что?… – Он рассеянно оглянулся. – А… дада… Спасибо, Аннушка. Пейте, господа, отличный чай. И варенье необыкновенно вкусное. Да. Аня, оставь нас, пожалуйста.

Вздернув подбородок, Анна Ильинична вышла. Владимир подошел к нам, придвинул круглый столик и свой стул, сел рядом.

– Ну-с, – сказал он, – и как к вам попали эти вещи?

Урядник рассказал ему уже слышанную мною историю.

– Подбросили… Понятно, – повторил молодой человек. Впрочем, сейчас он вдруг показался мне много старше своих лет. – Что же… – Владимир взял стакан с чаем, маленькой ложечкой зачерпнул немного варенья. – Думаю, вы и сами уже обратили внимание на то, что все эти вещи вполне подходят несчастному утопленнику. И бумажник тоже. Подтверждением может служить монограмма, повторяющая вышитый на его белье вензель. Видимо, буквы «R» и «S» – его инициалы. Таким образом, мы имеем дело с иностранцем, возможно, австрийцем или венгром. Во всяком случае, подданным Австро-Венгрии. И, возможно, жителем Вены.

Никифоров кивнул. Все это было очевидно даже для меня и, на мой, опять же, взгляд, не требовало ни особой наблюдательности, ни особой проницательности, ни гибкости ума. Я почувствовал некоторое разочарование.

Словно заметив это, Владимир отпил немного чая, после чего вдруг сказал:

– Кроме того, наш утопленник – музыкант. Или учитель музыки.

– А это вы с чего взяли? – грубовато и недоверчиво спросил урядник.

– Взгляните еще раз на записку, – предложил Владимир. – Только на оборотную сторону.

Урядник послушно развернул листок. Я тоже с любопытством заглянул туда и увидел слабые, едва различимые полоски.

– Ноты! – воскликнул я. – Нотная бумага!

Владимир кивнул и допил чай. Мы к своему так и не притронулись.

– Это все? – спросил Никифоров. – Все, что вы можете мне рассказать?

Владимир пожал плечами.

– Думаю, вам мог бы кое-что рассказать тот человек, который подкинул вам эти вещи.

– Ну-у… – разочарованно протянул урядник. – Уж этого-то я бы, конечно, потряс как следует. Если он и не убивал сам ту несчастную даму, за которой, по-вашему, полез в воду этот… австриец… Да… То уж наверняка знает, кто ее убил.

Владимир покачал головой и подошел к деревянному столу с разложенными шахматами. Похоже, теперь шахматная партия интересовала его больше, чем вещи погибшего.

Мы с урядником снова переглянулись.

– Что же, – сказал я, чувствуя себя обманутым, – спасибо и на том. До свиданья, господин Ульянов.

– Всего хорошего, – откликнулся он рассеянно, трогая то одну, то другую фигуру и не глядя в нашу сторону. – Только, знаете ли, мельник, конечно же, к убийству не причастен, тут я вполне уверен. И подбросил он вам все это из страха. Но расспросить его – не видел ли господин Паклин чего-нибудь подозрительного – было бы желательно… Ага! – воскликнул вдруг наш студент и быстро передвинул какую-то фигуру. – Вот! Вот как мы закончим эту партию, Андрей Николаевич! И никуда вам, дорогой мой, из этой ловушки не уйти!

Сказать, что я был поражен замечанием Владимира, значит не сказать ничего. А уж у Никифорова в буквальном смысле слова глаза полезли на лоб.

– Паклин?! – выдохнул он. – Мельник? При чем здесь Паклин?… Вы… с чего?… Как вы догадались?…

Оторвавшись от созерцания шахматных фигур, Владимир воззрился на нас с не меньшим удивлением, чем мы – на него.

– Но это же очевидно! – сказал он. – Сия рогожа – мешок для муки, только еще не использованный. А кроме того, по-моему, наш мельник – единственный рыжебородый во всем Кокушкине.

– Какое отношение ко всему происходящему может иметь его борода? – недоуменно спросил я.

– Видите ли, Николай Афанасьевич, у утопленника волосы черные. Найденная одежда, полагаю, принадлежит ему. А к воротнику сюртука пристал рыжий волос. Если присмотритесь, вы этот завиток увидите. Как мне представляется, волос явно из рыжей бороды. Вот я и думаю, что вещи эти нашел наш мельник. Как и где – это уж вы у него расспросите. Видимо, сюртук ему приглянулся. Он его померил. Паклин пошире погибшего, так что там на спинном шве нитки немного потянулись. Ну, и волос от своей бороды не заметил, потому и не снял. А насчет его причастности – сами посудите: если бы он был причастен, так уж наверное постарался бы эти вещи сжечь. Или уничтожить каким-то другим способом. А он подбросил вам, уряднику. А что в открытую прийти и принести побоялся – так ведь наши мужики власть не любят. Тем более – власть полицейскую. Вот вам и все объяснение. Так что вы его порасспросите, только уж, пожалуйста, Егор Тимофеевич, не запугивайте. Поинтересуйтесь у него: не видел ли он в ночь накануне ледостава что-нибудь подозрительное.

Никифоров, неловко пробормотав слова благодарности, вышел, а я ненадолго задержался у двери.

– Ваша логика меня восхитила, Володя. И ваша наблюдательность тоже, – сказал я воодушевленно и вполне искренне.

Мои слова вызвали у молодого человека неожиданный приступ веселья, несколько меня ошарашивший.

– Не обижайтесь, уважаемый Николай Афанасьевич, – сказал он. – Просто логика была единственным предметом, по которому я в аттестат получил «хорошо». По остальным предметам – «отлично», а по логике – «хорошо». Не люблю я все эти «пост хок нон эст проптер хок» и прочие «терциум-нон-датуры».[3]

Глава третья,

в которой неприятный разговор с Владимиром Ульяновым разрешается самым неожиданным образом

После того как мы простились с братом и сестрой Ульяновыми, я совсем уже настроился сопровождать урядника к Паклину. А в том, что он сейчас отправится прямо на мельницу, никаких сомнений у меня не оставалось. Да и Владимир, если принять во внимание его объяснения, был в этом совершенно уверен.

Однако Никифоров, едва оказавшись за воротами, лишь коротко мне поклонился, по-военному приложив руку к папахе, – весь его вид выдавал, что ни в каком моем участии он далее не нуждается. Поклон этот и козырянье меня изрядно обескуражили. Разумеется, я не переоценивал свою помощь полиции. Но все-таки мысль обратиться к молодому Ульянову – а он действительно дал несколько весьма дельных советов – исходила не от кого-нибудь, а именно от меня. Егору Тимофеевичу нашему такое никак не могло прийти в голову. Конечно, он испытывал известную неловкость от того, что обратился к поднадзорному за помощью; видимо, потому и хотел поскорее избавиться от моего присутствия. Что же, я его вполне понимал. Как понимал и то, что мне следовало ответить поклоном на поклон и отправиться по домашним делам, которых у меня накопилось предостаточно. Тем не менее я медлил, инстинктивно изыскивая повод продолжить разговор о происшествии.

Назад Дальше