— Да, — повторил он по-прежнему, глядя ей в растерянное лицо.
— Идем, а то на нас оглядываются, — сердито сказала Ася и взяла его под руку. — Мы соберем толпу. Лучше уж играть в снежки или делать какую-нибудь глупость! Пусть тогда смотрят.
Они пошли, но уже не было у Константина того недавнего возбуждения от праздничной чистоты запорошенных улиц, не было той радостной боли ожидания, когда он встречал Асю, — сразу изменилось, точно стерлось все после этих ее слов, которых он всегда опасался. Константин хотел заставить себя сказать просто и ясно то, что не стоит говорить об этом, что он не может и одного дня жить без нее и поэтому не имеет права обижаться.
Но он сказал, выдавливая слова, застревавшие в горло:
— Ася… верь себе и делай, как ты хочешь…
— А ты? А ты? — с досадой перебила Ася. — Ты же старше меня, ты же мужчина… Объясни ты — я выслушаю все.
— Я сам не научусь быть мужем. И я виноват в этом.
— Что же тогда делать? Что же? Это ужасно, если мы начинаем об этом говорить! Счастье, говорят, муж и жена. А ты разве счастлив? — спросила она с той твердостью, как будто ждала ответа: «Несчастлив».
— Я? Да, — глухо проговорил он и, помолчав, спросил резко и фальшиво: — Ну а ты, Ася?
— Самое страшное, что я не знаю…
Они завернули за угол. Сухо поскрипывал снег в переулке.
— Асенька, родная, это просто чепуха невероятная, — с натянутой улыбкой сказал Константин. — Дичь и чушь.
Она ответила нахмурясь:
— Нет, это неполноценность. Я чувствую… Но я никакая не женщина. И никакая не жена, Костя!
— Мы уже дома, — сказал Константин, испуганно как-то взглянув на ворота. — Я должен… Я схожу за сигаретами. Прости, Ася. У меня кончились сигареты. Я сейчас…
Он осторожно высвободил ее руку из-под локтя, повернулся и пошел назад, ожидая за своей спиной ее оклика, но не услышал. Дуло метельным холодком из темноты бульвара, а весь переулок был в чистой пороше, и отпечатались на ней свежие следы — его и Асины.
«Зачем она говорила это? Зачем?» — подумал он и без всякой цели зашагал к перекресткам, к огням в любой час оживленной Пятницкой, особенно узкой в этом месте, постоянно наполненной народом, уютно горевшей окнами, отсвечивающей зеркалами парикмахерских, стеклами пивных киосков.
Справа в глубине тихого и провинциального Вишняковского зачернела полуразрушенная церковка, проступала в звездном небе куполами, и уже с притупленной остротой мельком он вспомнил то, что произошло прошлой ночью. «А было ли это? Да черт с ним, что было! Главное другое, вот что случилось!»
Константин толкался по Пятницкой среди кишевшей здесь толпы, незнакомых лиц, мелькающих под витринами, среди чужих разговоров, заглушаемых скрежетом трамваев, среди этого вечернего, непрерывного под огнями людского потока, старался точно вспомнить причину возникшего между ними разговора, но не находил нити логики, и возникал, заслоняя все, жег вопрос: «Не может быть!.. Значит, у нее другое ко мне, чем у меня к ней? „Не знаю“. Она сказала: „Не знаю“. Страшнее этого ничего нет! Пике… А стоит ли выводить машину из пике?»
Он глотал крепкую свежесть морозного воздуха. Было ему жарко. И садняще щипало в горле. Он все медленнее и бесцельнее шагал по тротуару навстречу скользящему мимо него течению толпы.
Да, все равно нужно было купить сигарет. У него были сигареты, но ему надо было запастись. Обязательно купить.
На перекрестке Климентовского и Пятницкой он зашел в деревянный павильончик — не слишком пустой в этот час, не слишком переполненный, — протиснулся меж залитых пивом столиков к заставленной кружками стойке.
— Четыре «Примы».
— Костенька?..
Он взглянул. И без удивления узнал в продавщице розовощекую Шурочку, работавшую когда-то в закусочной на бульваре; прежним, пышущим здоровьем несокрушимо веяло от ее лица, только слишком броско были накрашены губы, подчернены ресницы, а халат бел, опрятен, натянут торчащей сильной грудью.
— Костенька, никак ты, золотце? — беря деньги красными пальцами, ахнула Шурочка. — Сколько я тебя не видела! Чего ж ты! Женился небось? И дети небось?..
— Привет, драгоценная женщина, вновь ты взошла на горизонте, солнышко ясное! — сказал Константин, рассовывая «Приму» по карманам, обрадованный этой встречей. — А ты как? Пятеро детей? Парчовые одеяла? Солидный муж из горторга?
Они стояли у стойки, за его спиной шумели голоса.
— Да что ты, Костенька! — Шурочка прыснула, поднеся руку ко рту. — Да никакого мужа, что ты!.. Откуда? — сказала она со смешком, а брови ее неприятно свело, как от холода. — Пьяница только какой возьмет!
— Не ценишь себя, Шурочка. Ты — красивейшая женщина двадцатого столетия.
— Пива хоть выпей, подогрею тебе. Иль водочки… Не видела-то тебя, ох, давно! Посиди. Как живешь-то? Совсем интересный мужчина ты, Костя!
Она торопливо налила ему кружку пива и аккуратно подала, разглядывая его, как близкого знакомого, своими золотистыми кокетливыми глазами, в углах которых заметил Константин сеточки ранних морщин. И вдруг поймал себя на мысли: уверенно считал себя еще совсем молодым, но тут ему захотелось очень внимательно посмотреть на себя в зеркало. Он подмигнул Шурочке дружелюбно и отпил глоток пива.
— Все прекрасно, Шурочка, — сказал Константин. — Знаешь, есть японская поговорка? «Тяжела ты, шапка Мономаха, на моей дурацкой голове». Крупицы народной мудрости. Алмазы. Японские летописи! Найдены в Египте. Времен Ивана Шуйского. — И он сам невольно усмехнулся, повторил: — На моей дурацкой голове.
Шурочка опять прыснула, все так же влюбленно глядя на Константина, сказала, махнув рукой перед своей торчащей грудью:
— Счастливый ты, Костя, веселый, шутишь все!
— Хуже, Шурочка.
— Инженером небось стал?
— Последний раз слышу. По-прежнему приветствую милицию у светофоров.
— Ах, какой ты! — не то с восторгом, не то с завистью проговорила Шурочка и, опустив глаза, тряпкой вытерла стойку. — Водочки, может, а? — И наклонилась к нему через стойку, виновато добавила: — Может быть, зашел как-нибудь, я здесь недалеко живу. За углом. Одна я…
— Александра Ивановна!
Кто-то приблизился сзади, дыша сытым запахом пива, из-за спины Константина стукнул о стойку пустой кружкой; белела кайма пены на толстом стекле.
— Александра Ивановна, еще одну разрешите? — В голосе была бархатная приятность, умиление; бабьего вида лицо благостно расплывалось, добродушные щелочки век улыбчивы. — Еще… если разрешите…
Шурочка не без раздражения подставила кружку под струю пива, потом подтолкнула кружку к человеку с бабьим лицом, он взял и подул на пену.
— Благодарю, Александра Ивановна, чудесное у вас пиво. — Он ухмыльнулся Константину, извинился и отошел к столику.
— Кто это? — спросил Константин.
— Да не знаю, противный какой-то, — шепотом ответила Шурочка, наморщив брови. — Целыми днями тут торчит. — И договорила по-прежнему виновато; — Может, придешь, Костенька, а?
Константин грустно потрепал ее по щеке.
— Я однолюб, Шурочка. К сожалению.
— Ох, Костенька, одна ведь я, совсем одна…
— Рад был тебя видеть, Шурочка.
С треском дверей, с топотом вошла в закусочную компания молодых парней в каскетках и обляпанных глиной резиновых сапогах — видимо, метростроевцы; здоровыми глотками закричали что-то Шурочке, спинами загородили ее, осаждая стойку, и Константин из-за их плеч успел увидеть ставшее неприступным Шурочкино лицо; она еще искала глазами Константина, передвигая на стойке пустые кружки. Он кивнул ей:
— Привет, Шурочка! Всех тебе благ!
Константин вышел из закусочной — из душного запаха одежды, из гудения смешанных разговоров, — жадно вдохнул щекочущий горло воздух, зашагал по Климентовскому.
Пятницкая с ее огнями, витринами, дребезжанием трамваев, беспрестанно кипевшей, бегущей толпой на тротуарах затихала позади.
Климентовский был тих, весь покоен; и была уже по-ночному безлюдной Большая Татарская, куда он вышел возле наглухо закрытых ворот дровяного склада; темные заборы, темные окна, темные подъезды. Лишь пусто белел снег под фонарями на мостовой.
Он двинулся по улице — руки в карманах, воротник поднят, шагал нарочито медленно, ему некуда было торопиться, знал: домой он не пойдет сейчас.
«Такую бы Шурочку, кокетливую, красивую и преданную, — думал он, пряча подбородок в воротник. — Жизнь была бы простой и ясной, как кружка пива. Понимание, покой, обед, теплая постель… И все было бы как надо. Но все ли?»
— Все спешат, все спешат… Бутафория!
Впереди за углом дровяного склада, против уличного зеркала закрытой парикмахерской покачивался с пьяным бормотанием черный силуэт человека — он делал что-то, нелепо двигая локтями; похрустывал под его ботинками снег.
— Салют! — сказал Константин. — Вы, кажется, что-то ищете?
Человек этот, неверными движениями поправляя шляпу, вглядывался в зеркало, почти касаясь его лицом, говорил прерывистым сипящим баритоном:
— Ш-шля-ппа — это бутаф-фория!.. Бож-же мой, бутафория! — И качнулся к Константину в клоунском поклоне, едва устоял на ногах. — Добрый вечер, молодой челаэк! Я р-рад…
Лицо было властное, бритое, темнели мешки под глазами; пальто распахнуто, кашне висело через шею, не закрывая крахмального воротничка, спущенного узла галстука.
— Все спешили домой, к очагам и чадам… В объятия усталых жен, — заговорил человек. — В домашней постели в любовной судороге забыться до утра, уйти от насущных проблем. Дикость! Бутафория… Трусость! Философия кротов!.. — Он горько засмеялся, все лицо исказилось, и не смеялось оно, а будто плакало.
Константин сказал:
— Банальный конец.
— Как вы?.. — внимательно спросил человек.
— У всех бывали банальные концы, — ответил Константин. — Вы где-то здесь живете? Может быть, вас проводить? Я охотно это сделаю из чувства товарищества.
— Где я живу, — забормотал человек, угловатыми движениями обматывая кашне вокруг шеи. — На земле… Частичка природы, познающая самое себя. Когито эрго сум! Декарт. Смешно подумать! Сжигание самого себя во имя идеи. Свой дом, стол, кровать, жена… Сжигание! Боимся потерять все это. А он доказал…
— Кто? — спросил Константин.
— Человек. Профессор Михайлов. Он… Один из всего ученого совета… Он в глаза сказал декану, что тот бездарность и, мягко выражаясь, калечит студентов… А мы… мы предали его. Человека… Мы молчали… Во имя собственной безопасности. Мразь! Отвратительные животные. Молча похоронили светило с мировым именем. А Михайлов был вне себя. Он один декану заявил: «Вы вне науки, вы по непонятным причинам сели в это кресло, вы просто администратор в языкознании… вы… лжец, карьерист и догматик!» А мы… не смогли…
— Какого же черта? — пожал плечами Константин. — А впрочем, ясно. Идемте, я вас провожу.
— Вам незнакома, молодой человек, работа «Вопросы языкознания»? Истина уже не рождается в спорах. Нет столкновений мнений. Есть, мягко говоря, директива.
— Где ваш дом? Застегнитесь хотя бы.
— Простите, я дойду сам… Я должен дойти, — запротестовал человек и начал искать на пальто пуговицы. — Подлость живуча. Подлость вооружена. Две тысячи лет зло вырабатывало приемы коварства, хитрости. Мимикрии. А добро наивно, в детском чистом возрасте. Всегда. В детских коротких штанишках. Безоружно, кроме самого добра… Не-ет, добро должно быть злым. Иначе его задавит подлость. Да, злым! А я ученик профессора Михайлова. Я…
— Дойдете? — прерывая, спросил Константин.
Его раздражали вязкая цепкость слов актерски поставленного голоса, холеное лицо, круглые мешки под глазами этого незнакомого и неприятно пьяного человека.
— Бут-тафория, — выдавил человек, в горле его странно забулькало, лицо вдруг съежилось, и он, бросив под ноги шляпу, стал топтать ее ногами, вскрикивая: — Мы не интеллигенты, нет!.. Мы не интеллигенты. Мы не представители науки. Мы не соль земли. Мы не разум народа. Мы попугаи. Комплекс бутафории!
Константин смотрел на него удивленно: человек неожиданно вцепился в рукав Константина, прижал трясущуюся голову к его плечу — запахло одеколоном.
— Знаете, — Константин со злостью отстранился. — Что я вам — жилетка? Рыдаете в меня? Вы профессору порыдайте! Какой вы там еще… разум народа? Идите спать. Ведь проснетесь завтра, будете вспоминать, что наговорили тут, и сами себя за шиворот к декану отведете. Привет, дорогой товарищ! — Константин сделал насмешливый знак рукой, зашагал по тротуару, не оборачиваясь.
На бульваре среди площади Павелецкого вокзала сел на торчавшую из сугроба скамью, снова подумал с тоской: «Ася, Ася. Что же?»
Он сидел один на бульварчике, отдаленно скрипели шаги, у освещенных подъездов вокзала звучали голоса носильщиков, под вызвездившим небом разносились мощные-гудки паровозов. И он не находил в себе сил встать, идти домой.
5
В коридоре не горел свет. Константин в нерешительности постоял перед дверью; он был уверен, что Ася спала, он хотел этого; потом вошел и так тихо опустился на диван, что пружины не скрипнули.
Слабый желтоватый ночник в углу распространял по стене сонный круг, и поблескивал кафель теплой голландки; необычным, настороженным покоем веяло от закрытой двери в другую комнату.
Константин разделся, постелил на диване и лежа закурил, поставил на грудь пепельницу. Потемки пластами сгустились под потолком, куда не проникал свет ночника, тишина стояла во всем доме, и он слышал однообразный стук капель в раковине на кухне.
Ему нужно было уснуть. И он пытался думать не о том разговоре около метро, а о Шурочке с ее кокетливым лицом, о том пьяном человеке, яростно топтавшем свою шляпу возле парикмахерской, но все это ускользало куда-то, заслонялось пустынной площадью, квадратным низеньким человеком, его сильным курносым лицом, наклоненным над распластанным на мостовой телом, — и Константин сквозь наплывающую дрему услышал, как что-то, стукнув, упало на пол, и с мгновенно кольнувшим испугом подумал, что это пистолет выпал из бокового кармана…
— «Вальтер»… — прошептал он и круто перегнулся на диване, ткнулся пальцами в пол и сразу увидел пепельницу, опрокинутую, блестевшую круглым донышком на полу.
И уже облегченно вытянулся, положил руку на грудь, в ладонь его туго ударяло сердце.
— Костя? — послышался Асин голос.
Он лежал, не снимая руку с груди, красновато-желтый сквозь закрытые веки свет ночника колыхался волнами.
— Костя… ты не спишь?..
Он не ответил и не открывал глаз.
— Костя… — Шаги, легкое движение рядом.
Красный свет ночника стал темным — и Константин ощутил возле подбородка осторожный мятный холодок поцелуя, дыхание на щеке; и молча, не открывая глаз, он протянул руки, с несдержанной нежностью скользнул по Асиным теплым плечам, по материи халатика, ища по ее дыханию губы.
— Ты только ничего не говори, — попросил он.
— Костя… очень злишься на меня? — прошептала Ася и тихонько прикоснулась щекой к его виску. — Я просто сама не знаю, что тебе наговорила!
— Асенька, обними меня. И — больше ничего.
— Костя, ты знаешь почему?
— Что?
— То, что будет…
Разомкнул веки — увидел близко ее неспокойно поднятые полоски бровей, ее оголенную шею и шевелящиеся, как будто вспухшие губы.
— Я боюсь этого… Я не сумею. Я становлюсь какой-то другой. Меня все раздражает. Я сама себя раздражаю.
— Асенька, но ты же врач… Ты должна знать. У тебя перестраивается организм. Я это сам читал в твоем справочнике. Я внимательно читал. Да о чем, Ася, я тебе говорю? Ты знаешь это лучше меня в тысячу раз.
— …Перестраивается в худшую сторону. Мне кажется, что я не перенесу этого. И вместе со мной он.
— У тебя ничего не заметно, Ася… у тебя даже фигура не изменилась. Ты такая же, как была.
— Мне просто иногда страшно. За него. Очень.
— Ася, поверь, ничего не случится. Я совершенно уверен. Честное слово — все будет в порядке. Асенька, полежи со мной. И мне больше ничего не надо. Ты меня понимаешь немножко? Если бы женщины на этом свете хотя бы слегка любили и понимали мужчин, я бы поверил в бога.