— Зачем ты это говоришь?
— Глупость, конечно, говорю. Полежи, пожалуйста, со мной.
Ася легла рядом, легонько прижалась носом к его шее, сказала полувопросительно:
— Я полежу просто так.
— Да. У тебя холодный нос, девочка.
— Костя, кто такой Михеев? Он звонил два раза, говорил какую-то ужасную ерунду. Какими-то намеками. Он завтра утром к тебе придет. Почему он должен прийти? Что-нибудь случилось?
— Нет.
— У вас никакого несчастного случая? Ты ничего не скрываешь?
— Нет.
Он приподнялся на локте и долго, задерживая дыхание, разглядывал ее лицо: одна щека прижата к подушке, возбужденные глаза скошены в его сторону ожидающе; и он будто только сейчас заметил, что кончик носа у нее чуточку вздернут — он поразился этому.
— Асенька, — шепотом проговорил Константин, — ты когда-нибудь чувствуешь, что ты…
— Дурак ты мой, — сказала Ася, — ужасный…
Она прикусила губу там, где он поцеловал, не отводя от его лица темных зрачков.
— Потуши свет, — попросила она. — Я тебя прошу.
Константин проснулся с чувством отлично выспавшегося и отдохнувшего человека, радостный ощущением ясного и теплого утра, которое должно было быть в комнате, и, не размыкая глаз, наслаждался и молодым здоровьем своего тела, и бодрыми трелями трамвайных звонков на улице, и влажными шлепающими звуками за окнами (казалось, сбрасывают с крыш мокрый снег), и поскрипыванием рассохшегося паркета от движений Аси по комнате, и приглушенно тихим голосом радио из-за стены — передавали гимнастику; а когда он открыл глаза, то на секунду зажмурился от совсем весеннего света и воздуха, который имел запах земляничного мыла, тончайшей пыли.
Была приоткрыта форточка над диваном, — едва видимыми тенями струился волнистый парок. Разбиваясь брызгами, позванивали капли по карнизу, и, загораживая низкое водянистое солнце, что-то темное летело сверху мимо оттаявших стекол, и раздавались под окном плюхающие удары.
— Ася! — громко позвал Константин, потягиваясь. — Асенька, весна, что ли? Как там у классиков? «Весна берет свои права…» Нет, эти классики — ребята молодцы!
А вся комната была в светлом тумане, и в нем, располосованном лучами, возле тумбочки с телефоном стояла Ася, в строгом рабочем костюме, который надевала в поликлинику, теребила провод, говорила удивленным голосом:
— Да откуда вы, говорите? Не нужно звонить — просто заходите… Опять твой Михеев, — сказала она, вешая трубку. — Представь, звонит из автомата в трех шагах от нашего дома. Он что — стеснительный такой?
— Асенька, — проговорил Константин. — Ты опоздаешь в поликлинику. Половина десятого. Кто стеснительный — Михеев? Чересчур осел, прости за грубость. Все напутал. Наверно, говорил с тобой одними междометиями?
— Я уже к нему привыкла вчера, — сказала Ася, откинув волосы; солнце отвесно било ей в лицо. — Я все же дождусь его… этого Михеева. Он меня заинтриговал. Просто любопытно: зачем он?
— Он неотразимый мужчина, ловелас, холостяк. И конечно, мушкетер. Это все у него есть. В избытке. Милый человек. Правда, Кембридж не кончал.
Константин, уже одетый, только не застегнута была байковая домашняя ковбойка, подошел к Асе, успокоительно поцеловал ее в край рта.
— Ася, я могу поклясться… Ну вот он, черт его подери! Наверно, будет просить подменить его. Как всегда.
Звонок дернулся в коридоре, затрещал и смолк, и Ася, сейчас же выйдя и не закрыв дверь, звучно, быстро щелкнула в коридоре замком. Донесся как бы натруженный голос Михеева: «К Корабельникову можно?» — и откашливание, топот, и в вопросительном сопровождении Аси Михеев — в бараньем полушубке, шапка на голове — медведем шагнул в комнату, не глядя на Константина, а любопытно, вприщур озирая стены.
— Здоров, Константин. В постелях валялся?
— Привет, Илюша, — сказал Константин. — Поздравляю.
— С чем это?
— С весенней погодкой.
— Какая там весна! Закрутит еще. — Михеев покосился на Асю с явным неудобством от ее внимательного взгляда. — Извиняюсь, с вами это я по телефону?
— Да. Раздевайтесь и садитесь, — сказала Ася. — Давайте я повешу ваши полушубок и шапку.
— Да нет. Мне, значит… вот, — хмуро замялся Михеев и неловко снял шапку, вытер ею лоб. — Разговор… Промежду мною и вашим мужем.
Ася, отвернувшись, сказала:
— Ну, хорошо. Я пошла, Костя, не провожай.
— До свидания, Ася. Я буду встречать.
И когда вышла она и потом бухнула пружиной дверь парадного, Михеев, все стоя, переводил немигающие птичьи глаза с неприбранного дивана на книжные полки, от буфета на коврик в другой комнате; коричневое его лицо словно застыло.
— Культурно живешь, — проговорил наконец Михеев. — Чисто, книги читаешь. А это жена твоя? Цыганочка, что ли? Нерусская? Так глазищами меня и стригла, ровно ножницами. Нерусская, так?
— Француженка, — сказал Константин. — Привез из Парижа до революции. Балерина из оперы, внучка Альфреда де Мюссе. Раздевайся, Илюша. Ты все же шофер такси, культуру, так сказать, в массы несешь!
— Ладно уж…
Михеев не снял полушубка, сел, оперся локтем об угол стола, пристально и заинтересованно продолжая осматривать мебель в комнате, задержал внимание на Асиных тапочках около дивана, поерзал на стуле.
— Если б я женился, покрепче женщину взял, — сказал он завистливым голосом. — Былинка больно — жинка твоя. Оно, конечно, дело понятия. Худенькие да интеллигентные — аза-артные! — И он вроде бы улыбнулся, на миг показав зубы. — Говорят. Я сам это дело не уважаю.
— А я не уважаю, когда ты бросаешься в философию, — насмешливо проговорил Константин. — Так, дорогой знаток женщин, можно и промеж ушей схлопотать. Это я тебе обещаю.
И, перехватив взгляд Михеева, свернул, сунул постель в ящик дивана, задвинул тапочки под стол, спросил:
— Что новенького скажешь, Илюшенька?
Михеев притиснул рукой шапку к коленям, произнес, задетый тоном Константина:
— Ох, Костя, не ссорься со мной. Я тебе нужный человек. Насмешничаешь? Как бы не заплакали…
— Я же люблю тебя, Илюша. За широту натуры. За доброту люблю. Завтракать будешь? Есть «Старка».
Подумав, Михеев прерывисто втянул воздух через ноздри.
— Не пью я. Завтракал. — И переспросил угрюмо: — Что новенького, говоришь, Костя? Хорошо. Я вчерась позже тебя с линии вернулся. Туда, сюда, путевой лист, деньги сдал. Курю. Глядь — начальник колонны выходит. И директор парка. Чего-то говорят. У директора рожа — что вон эта стена. Белая. Стали осматривать машины. Ко мне подходят. Посмотрели «Победу». И вопрос: «Вспомните: на каких стоянках бывали?» Отвечаю. А начальник колонны: «В районе Манежной стояли?» — «Нет», — говорю.
— А дальше?
— А что — «дальше»! — вскрикнул Михеев, захлебываясь. — Ночь не спал, все бока проворочал. Завтра в смену выходить, а никакой уверенности. Как теперь работать будем? И чего тебе надо было, дьяволу, этих сопляков защищать? Родные они тебе? А ты револьвер вытащил! Откуда револьвер у тебя?
Константин зажег спичку, бросил ее в пепельницу, потом вытянул указательный палец.
— Из этого можно стрелять, Илюша?
— Оп-пять двадцать пять! — с горечью выкрикнул Михеев. — Чего ты мне макушку вертишь? Без глаз я? Или уже за дурака считаешь?
— Думай что хочешь, Илюша, — сказал Константин. — Только представь себя на месте пацанов. Тебя бы дубасили, а я бы рядом стоял, в урну сплевывал. Как бы ты себя чувствовал, Илюша?
— А за что меня избивать? Не за что меня избивать!..
— Да неважно «за что», дьявол бы драл! — Константин вскипел. — Ладно, все это некстати! Не о том говорим!
Он замолк, уже внутренне ругая себя за бессмысленную вспышку против Михеева, а тот глядел в окно — веки были красны, крупные губы поджаты страдальчески.
— Политика ведь это, — проговорил Михеев. — А знаешь, как сейчас… Во втором парке паренек один книжку в багажнике нашел. Ну и читать стал. А через неделю его — цоп! — и будь здоров. А за твою пушку, ежели раскопают…
— Какая пушка, Илюша? — перебил спокойно Константин. — О чем ты?
Михеев потискал шапку на колене, наклонил мрачное лицо к столу, повторил тоскливо:
— Политика это. Тебе, может, трын-трава, а мне — как же?
— Ты здесь ни при чем, Илюша, — сказал Константин. — Если что — отвечу я. И не думай об этом. Выбрось из головы. Не преувеличивай. Вспомни: никто нас не видел. Никого не было. Ни черта они нас не разглядели. Слушай, я жрать хочу — присоединяйся! Бутерброд сделать?
— Аппетиту нет, — простонал Михеев. — В горло не лезет.
— Заранее объявляешь голодовку? — Константин отрезал себе кусок колбасы, сделал бутерброд. — Тебе не пришлось воевать, Илюша?
— Начальника разведки фронта я возил. Генерала Федичева.
— Так или иначе. Артподготовки нет — сиди поплевывай на бруствер и наворачивай консервы в окопе. Тогда не убьют, не ранят, не контузят. Аппетит потерял — половины башки недосчитаешься. Все мины, брат, тогда летят в тебя. Арифметика войны, Илюша.
— Пропаду я с тобой, — проговорил Михеев. — Ни за чих пропаду. Какое у тебя отношение к жизни? А? Нету его! Беспутный ты, глупый, отчаянный человек! — Михеев вскинул багрово-красное лицо, зло глянул на Константина. — Вот сидит… и колбасу жует. Артиста изображает. И чего я связался с тобой, с дураком культурным! Разве у тебя какое стремление в жизни есть? Разве тебе в жизни чего надо? Вон в квартире все имеешь. С телефоном живешь! — Михеев, завозившись на стуле, презрительно и твердо договорил: — А я, может, в жизни больше тебя понимаю! И мне из-за тебя в каталажку? За красивые глазки, что ли?
Константин отодвинул стакан недопитого чая, подавляя внезапный гнев, произнес:
— Сопляк, дубина стоеросовая! «Что я говорю? Зачем я говорю ему это?» — подумал он и, успокаивая себя, спросил иным, уже шутливым тоном: — Слушай, Илюша, ты коров видел? Ответь мне: почему корова ест траву, солому, хлеб, а цвет дерьма одинаковый?
— Ты чего? — испуганно вскинулся Михеев. — Глупые вопросы. Не знаю!
— Не знаешь, Илюша? Я тоже нет. Что выходит? В дерьме, не разбираемся, а о жизни судим! Так получается? Значит, оба мы с тобой в жизни мало что понимаем. Только вот что, Илюша: никакого револьвера у меня нет и не было. Не понимаю, почему ты заговорил об этом? Ну, черт знает что может показаться со страху! Нет, никакого револьвера нет! И прошу тебя, Илюша, успокойся ты!
Всматриваясь в угол куда-то, Михеев вдруг упрямо заговорил, двигая крупными губами:
— Отнеси ты его… сдай куда надо. Покайся. Ведь простить могут все же: мало что бывает. Как к человеку пришел, посоветовать, может, опыта у тебя нет. Начнут копать это дело. Не таких ловют.
— Знаешь, а мне не в чем каяться и нечего относить, — ответил Константин. — Пойми же меня наконец, Илюша!
— Ну что ж… Я по-человечески хотел посоветовать, — выдавил Михеев и надел шапку, насунул двумя руками на лоб. — Я, видно, политику больше тебя понимаю… Жареный петух тебя еще не клевал, видать! — Расширяя дыханием ноздри, спросил тихо: — Ты что ж, может, меня соучастником считаешь?
— Нет. Ты тут ни при чем.
— Бывай. Ладно. Шито-крыто.
— Ну, будь здоров, Илюша! Договорим на линии! — Константин похлопал его по плечу. — Пока! И не думай ты об этом!
Однако он никак не мог успокоиться после того, как с насупленным лицом ушел Михеев, а потом, полчаса спустя, все шагал по комнатам, скрестив руки, подробно, по деталям вспоминая весь разговор с ним, и, чувствуя приступ отчаяния от совершенной им сейчас ошибки, он вновь начинал подробно вспоминать свои слова, как будто хотел найти неопровержимые доказательства собственной правоты и неправоты.
«Я не так разговаривал с ним? Я должен был его убедить. Он все видел, он все знает, — думал Константин неуспокоенно. — Нет, в этом уже невозможно сомневаться. Но смог ли я его разубедить, да как это можно было?»
Все окно не по-зимнему горело солнцем, шлепали капли по карнизу, сбегали по стеклу; ударял по сугробам сбрасываемый с крыши снег.
«Хватит. Сейчас я ничего не придумаю. Поздно. Принять ванну, побриться — и все будет великолепно! Все будет отлично! Лучшие мысли приходят потом».
Константин перебросил банное полотенце через плечо, а когда вышел в коридор, из кухни семенящей рысцой выкатился Берзинь в широких смятых брюках, в опущенных подтяжках; шипящая салом сковородка была выдвинута в его руках тараном, от нее шел пар.
— Томочка, Томочка, я иду! Вы посмотрите. Костя, на эту ленивую девчонку. Нет, я шучу, конечно. Уроки, танцы. Пластинки! Я сам в молодости спал, как слон. Сейчас будем завтракать! Ох, если бы жива была ее мать, Костя!..
Тамара — дочь его, совсем юная девушка, заспанная, еще не причесанная, золотисто-рыжие волосы спадали с одной стороны на помятую подушкой щеку, — выглянула из двери бывшей быковской квартиры, сделала брезгливую гримасу.
— Па-апа, ну зачем так кричать? Просто весь дом ходуном ходит от твоего крика! Неужели ты не понимаешь?
И, заметив Константина, смущенно схватилась оголенной рукой за непричесанные волосы, ахнула, прикрыла дверь.
— Да стоит ли… в самом деле? — с неестественной беспечностью сказал Константин и, не задерживаясь, прошел в ванную. — Все будет хенде хох, Марк Юльевич…
6
Стояла оттепель.
В переулках снег размяк, потемнел, протаял на тротуаре лужицами, в них космато и южно блестело предмартовское солнце, дуло пахучим и мягким ветром, и в тени, в голубых затишках крылец осевшие сугробы были ноздревато испещрены капелью. Влажный ветер листал, заворачивал подмокшие афиши на заборах, по-весеннему развезло на мостовых.
Константин возвращался домой после ночной смены, шел по проталинам, под ногами разлетались брызги, голый местами асфальт дымился на припеке, и было тепло — он расстегнул кожанку, сдернул шарф.
Вид улиц, уже не зимних, с оттаявшими витринами магазинов, с зеркалами парикмахерских (сквозь стеклянные двери виден покуривающий швейцар у вешалки), утренние булочные, пахнущие сухим ароматом поджаристого хлеба; красный кирпич облупленных стен; полумрак чужих подъездов; голуби, стонущие на карнизах; хаотичная перспектива мокрых московских крыш под зеленым небом — все ото успокаивало и одновременно будоражило его. Он прочно считал себя человеком города. Он любил город: весеннюю суету улиц, чемоданы у гостиниц, вечерние светы окон в апреле, ночные вокзалы, прижавшиеся пары на набережных, теплый запах асфальта в майских сумерках, людское движение возле подъездов театров и кино перед спектаклями и поздними сеансами, любил провинциальный конец зимы в замоскворецких переулках.
Константин дошел до Вишняковского, прищурясь от вспыхивающих зеркал луж, взглянул на старинную церковку, над куполами которой возбужденно носились, кричали галки. Ветер влажно погромыхивал вверху железом, а внизу — запустение, прохладные плиты, темный и старый камень под солнцем в белом помете птиц, почернел снежок на ступенях.
«Кажется, я хотел спрятать пистолет в этой церковке? — спросил он себя весело. — И кажется, едва не поторопился. Все идет как надо. Слава богу, все кончилось. И Илюша успокоился, словно ничего не было. Значит, все прекрасно!»
На углу Новокузнецкой он зашел в автоматную будочку — всю мокрую, на нее капало сверху, грязные стекла были в потеках, — быстро набрал номер поликлиники.
— Анастасию Николаевну. Кто спрашивает? Представьте, профессор, муж, — сказал он в трубку, разглядывая натоптанный пол; а когда минуту спустя услышал Асин голос, даже улыбнулся. — Аська… Бросай все, скажи, что твой дурацкий муж ошпарился чем-нибудь. Бывает? Конечно. Уважительная причина. Выложи ее профессору — и ко мне. Я брожу по лужам. И доволен. Взгляни-ка в окно. Вы там оторвались от жизни! Окончательно. Ничего не видите, кроме порошков хины. Ты чувствуешь весну?
— Костя, ты с ума сошел! — строго сказала Ася.
— Совершенно съехал с катушек. Бесповоротно. И на вечные времена. От весны. У меня даже температура. Тридцать девять и шесть! По Фаренгейту. По Реомюру. И Цельсию, кажется? — и Константин договорил с нежным, упорством: — Представь, что я соскучился… Я жду тебя. Я соскучился.